Замурованная
Замурованная

Полная версия

Замурованная

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Замурованная

ЧАСТЬ I. Пока молчит колокол

Глава 1. Три окна

Верёвка колокола лежала у Олдреда в сарае уже шестой год. Он снял её в первый месяц запрета: отец Ансельм сам поднялся с ним на башенную лестницу, велел стянуть язык колокола кожаным ремнём и потом долго стоял внизу, пока старик, сопя от высоты, высвобождал толстый пеньковый канат из деревянного колеса. В тот день у южной двери Святой Эдбурги ещё спорили. Женщины требовали впустить к алтарю больных. Мужчины ругали клириков за дела короля, в которых мало кто из них разбирался дальше третьего слова. Дети лезли под локти и тянули шеи: запертая церковь была им в диковину, вроде ярмарочного медведя. Взрослые в тот день ещё уговаривали себя, что беда протянется недели.

Недели прошли, а дверь осталась на запоре. Через месяц-другой к ней стали ходить тише, на второй год у крыльца почти не поднимали голоса. Охрипшая Англия привыкала жить без открытой мессы и без звона. Церковный суд молчал который год. Труднее всего давалось отвыкание от простого: что покойника внесут через ворота и положат среди своих. Кто умел читать церковные письма, звал запрет интердиктом. В Линдвелле говорили короче: церковь закрыта. Дальняя ссора папы с королём входила в деревню без имён — замком на южной двери да телегами у северной канавы.

Сначала мёртвых туда везли с криком. Родня шла рядом с телегой, хваталась за полотнище, молила Уота обождать хотя бы день: вдруг из соседнего прихода придёт кто-нибудь с правом на молитву. Потом спорить устали. Летом телега вставала у края ограды, двое спрыгивали в траву, завёрнутое тело съезжало по доске вниз, и люди отворачивались раньше первого удара лопаты. Горе у каждого дома было своё, а место для него сделалось общее и низкое, за кладбищенской стеной, где земля после дождя оседала быстро и уже к зиме никто не взялся бы показать, где чей.

Келья Алис стояла с северной стороны хора, прижатая к церкви так тесно, будто пристройку забыли снабдить дверью. Низкая кровля упиралась в старый камень, под узким карнизом темнели потёки прежней зимы, у основания стены трава росла хуже, чем на открытом дворе. Чужой человек прошёл бы мимо, приняв её за кладовую для церковной утвари. В Линдвелле знали, кто там сидит. Замурованная.

Клирики называли её анкорессой. Слово было трудное, с привкусом книг и устава. Оно означало женщину, которая уходит из мира к церковной стене и живёт при ней ради молитвы — якорь для тех, кого носит страх. Деревня обходилась без латыни: Алис похоронили живой и оставили ей три окна. Такое объяснение выходило грубее истины и держалось в голове крепче. А порог она переступила сама, своими ногами. В день обряда стояла перед кельей под серой тканью, слушала над собой псалмы, какие поют по умершей, и чувствовала под ступнями рыхлую землю заранее вырытой могилы. За спиной ждал каменщик. Раствор замешали ещё с утра, камни лежали горкой. Когда отпели, люди подались назад, и между ней и деревней поднялся первый ряд кладки.

Пока камни шли ниже плеча, она ещё различала голоса. Матильда бранила ребёнка. Хоб кашлял у ограды. Какая-то из женщин заплакала громче положенного, и Уот велел ей отойти — коротко, деловито, как распоряжаются возами на жатве. Ко второму ряду голоса потускнели. К третьему Алис слышала уже одну кладку: камень принимал раствор, кельма счищала лишнее. Люди дышали в двух шагах, а казались дальше брода. К вечеру двери не стало. Остались отверстия.

Сквинт, тонкая щель, пробитая наискось к хору, смотрел на алтарь. Через него Алис видела край льняного покрова, свечи, движение священнических рук; в годы службы она молилась там глазами, раз телу выхода не полагалось. Ниже, у тропы, сидела в стене хозяйственная створка. В неё подавали хлеб и воду, уголь, свечные огарки, тряпьё на починку, изредка яйцо или кусок сыра — когда чья-нибудь благодарность пересиливала кухонную скупость. Третье окно выходило к людям, его закрывала плотная занавесь. За ней говорили. Шли те, кому полагался бы суд, да суда не стало; шли не смевшие сказать при своём доме. А чаще человеку требовалось простое место, где можно назвать умершего по имени и не увидеть в ответ лица соседа.

За шесть лет Алис выучила эти окна лучше собственных рук. Сквинт давал ей церковь, в которую нельзя войти. Через хозяйственную створку жило тело — тем, что подадут. Труднее всего приходилось с окном к людям: деревня являлась к нему частями и уходила налегке, а сказанное оставалось внутри, при Алис, на все ночи вперёд. Снаружи верили, что стена бережёт их тайны. Каково с этими тайнами по её сторону кладки, снаружи не думал никто. Да и с чего бы.

В келье было тесно. Постель занимала угол у стены; над ларём висела полка, где лежали молитвенный лист отца Ансельма, игла с суровой ниткой, ножик для хлеба и малые вещи, принесённые с просьбой помолиться. Табурет Алис двигала ногой, переходя от окна к окну, — два шага, больше ходу не было. Посреди пола доски темнели: под ними ждала яма. В день заключения ей объяснили, что могила вырыта для памяти о смерти, но страх всё равно поселился тогда в каждой доске. С годами объяснение стёрлось, страх выдохся. Осталось ровное знание: под досками есть место, и оно её дождётся.

Кошка с рваным ухом спала, привалившись боком к ларю. Её принёс Ансельм в первый год затвора, ещё до своего исчезновения: поставил корзину у хозяйственной створки и сухо заметил, что мыши, судя по всему, с уставом для затворниц не знакомы. Алис тогда рассмеялась, впервые за много недель. Стена вернула смех слишком близко, точно в келье сидела вторая женщина и смеялась вместе с ней. С тех пор она смеялась осторожнее.

К вечеру Линдвелл возвращался с лугов. Сквозь хозяйственную сторону слышалась верхняя дорога: скрип тележного колеса, чья-то перебранка у колодца, стук калиток по нижним дворам. Звуки шли вразнобой, как скотина с выпаса. Алис сидела у створки и чинила обтрепавшийся край рукава, когда снаружи стукнули ложкой по дереву.

— Сестра, это я.

Эдита всегда стучала так, словно объявляла себя целому монастырю. В щель вошла корзина, за ней кружка, которую девушка едва удержала. Рука у Эдиты была быстрая, тонкая в кости, с зелёной нитью на запястье. Такие нитки она вязала искуснее, чем читала молитвы: два оборота, спрятанный конец, узел, которому нипочём даже стирка котлов. Через три дня узел всё равно куда-то девался, и на его месте сидел новый.

— Буханка лучше вчерашней, — прошептала она. — Я взяла ту, где горелого края меньше. Если Матильда спросит, буханка сама подалась мне в руки.

— Буханки редко проявляют такую решимость.

— На кухне всё живёт своей волей, стоит Матильде отвернуться.

Алис приняла хлеб, провела пальцем по корке и отломила угол для кошки. Та поднялась, подошла без спешки и взяла своё с таким видом, будто это церковное право, записанное ещё при дедах.

— Сыра не дали? — уточнила Алис.

— Мельничиха обещала, если её мальчик доживёт до утра без жара. Я бы и сама стащила, да сыр у нас стерегут лучше господских грамот.

— Как зовут мальчика?

— Перкин. Мать зовёт его Перри, когда пугается. Просила три псалма и, если можно, положить его крестик к вашим вещам до вечера.

— Принесёт крестик — положу.

Эдита задержала корзину в щели и руку не убрала.

— Говори.

— Едут люди архидьякона. С верхней дороги передали: через три дня, если у брода обойдётся. С ними клерк. Гервасий вроде бы. Олдред это имя признал. Говорит, отец Ансельм когда-то спорил с ним из-за десятины и остался недоволен. Стало быть, грамотный.

Имя подняло со дна давний вечер. Ансельм за столом у Хью, листы, разложенные возле чаши, раздражение в голосе: клерк из Шрусбери задаёт вопросы не к месту, а ответы помнит лучше тех, кто их давал. Алис слушала тогда вполуха. Мужчины у двери говорили про пошлины и старые права. У неё в то утро пригорала каша, и она думала про кашу.

— Уот знает?

— Уже велел вымыть хор, достать старый лён и проверить сундук. Осма бегает от амбара к церкви. Матильда пересчитывает тряпки и злится, что их мало, а виновата почему-то я.

— Про северную яму говорили?

Эдита оглянулась.

— Уот велел молчать. Кто перед приезжими заведёт о костях за канавой, тому припомнят недоимки. Он это у амбара сказал, вполголоса, а слышно было до кухни.

Голоса он не поднимал. Ключи от всего, что в Линдвелле запиралось, висели у него, а рядом всегда стоял Осма с дубинкой.

Ходил Уот тяжело, левая нога после старого перелома запаздывала, и железный край башмака задевал плиту у церковной тропы. Прошлой весной мальчишки трясли яблоню у ограды. Алис услышала, как они кинулись врассыпную, и только потом разобрала сам звук. Яблоки там кислые, их всё равно рвут каждый год.

— Тебя у амбара заметили?

— Меня замечают, когда нужны руки. А так я мелкая, под столом не видно.

— Крошки тоже сметают.

— Я хорошо прячусь.

Алис не успела ответить: у окна к людям стало шумно. Мужской голос требовал пустить его к святой, двое других удерживали крикуна за плечи. Сквозь злость шёл эль, а под элем стояла свежая, ещё не обмятая утрата. Эдита сморщилась.

— Тибб. С утра пьёт. Брата его нашли у нижней дороги.

Алис прикрыла хозяйственную створку и перешла к занавешенному окну. За тканью тяжело дышали. В нижнюю щель был виден сапог в луговой грязи, рядом торчал конец посоха, которым кто-то отгораживал Тибба от стены.

— Святая мать! — крикнул он. — Пусть она ответит! Брат мой крещёный был. Косил, платил, к церкви ходил, пока пускали. С какой правдой ему в канаву?

— Назови его.

— Сим. Дома Сим. Перед Богом Симеон. Ему место у церкви.

— Я помолюсь за Симеона.

— Молитвы мало. Ты риву вели, чтоб яму не копал.

Соседи уговаривали Тибба отойти. Он рванулся, плечо глухо ударило в стену возле решётки. Кошка вскочила, распушив хвост.

По плите у северной тропы прошёл знакомый зацеп. Голоса у окна разом сели. Уот подошёл не торопясь и стал чуть поодаль, на том расстоянии, какого требовало приличие.

— Тибб.

Имя было сказано негромко. Хватило.

— Он мне брат.

— До вечера тело полежит в сарае. К ночи положим за канавой. Велят клерки иначе — выкопаете.

— Выкопаете? Ты себя слышишь?

— Слышу, как ты бьёшь в стену сестры Алис. Сломаешь решётку — завтра сам и починишь.

— Мне что теперь, решётка дороже брата?

— Брату твой кулак уже не поможет.

Тибб всхлипнул, начал ругательство и не закончил: его уводили к ограде. Уот выждал, пока шаги отойдут, и повернулся к занавеси.

— Простите шум, сестра. Перед церковными людьми деревня делается хуже самой себя.

— Деревня боится имён.

— Имя тянет за собой землю, долг, вдову, сироту и старый спор. Клерк запишет строку и уедет. Нам жить с тем, что эта строка поднимет.

— Симеона впишите с именем.

— Впишу. Симеон, брат Тибба, косарь с нижнего луга.

Повторить он не попросил. Что касалось земли, труда и повинностей, Уот запоминал с одного раза; за такую память рива в деревне ценили и по той же причине обходили стороной.

— Гервасий попросит церковный сундук, — произнесла Алис.

— Сундук будет готов.

— Ключ у вас?

— У меня всё, что приход передал на сохранение.

За годы запрета к Уоту перешло на сохранение многое: ключи, долговые палочки, чьи-то спорные листы. Заодно перешло и право решать, чьи слова похожи на правду. Ответ вышел безупречный. Тем и был плох.

Уот ушёл к южной стороне. Железный край стукнул о плиту, потом шаги перешли на траву.

Эдита ждала у хозяйственной створки. Увидев Алис, просунула пустую ладонь.

— Кружку забыла.

— Матильда тебя съест.

— Подавится. Кости у меня острые.

Алис вернула кружку. Эдита взяла её, но не ушла.

— Уот сегодня долго стоял против южной двери. Осма спросил, отпирать ли к уборке, а рив велел ждать, пока в хоре стемнеет, но снаружи ещё будет видно. Зачем так?

— Затем, чтобы ты меньше спрашивала и быстрее шла на кухню.

— Когда вы так отвечаете, вы сами о том же думаете.

— На кухню.

Эдита ушла, мурлыча срамную песню про мельникову дочь. У поворота песня оборвалась: похоже, Матильда нашла её без дела.

Стемнело. Алис доела хлеб, отпила эля и подошла к сквинту. За щелью лежал тёмный хор. В годы службы она заставала там Ансельма в положенные часы; теперь часы шли, а человека не было. Ночами хор жил сам по себе: то осыпалась крошка штукатурки, то по алтарной ступени пробегала мышь. Раз или два ночной воздух приносил скрип южной двери — той самой, которую, по словам Уота, держали на замке.

Она достала из ларя молитвенный лист. Ансельм написал его вскоре после затвора: несколько строк на те ночи, когда стену становилось трудно переносить. Чернила выцвели, внизу держался восковой знак с агнцем. Алис тронула пальцем край печати и вспомнила священника, каким он был до запрета. Сухой лоб, короткие наставления; складка у рта делалась нетерпеливой, стоило кому-нибудь назвать грех несчастьем и напроситься на мягкий ответ. Ласковым он не был. Оттого ночной шёпот и царапал её сильнее, чем следовало бы: за месяцы тайных приходов Ансельм у окна становился мягче того Ансельма, которого она знала при алтаре. Она находила этому причины — изгнание, опасность, голод, мало ли что. Причины находились легко. Очень уж хотелось, чтобы страдание улучшало тех, кто дорог.

После исчезновения Ансельма деревня носила к её окну разные дороги. Ушёл к братьям в обитель, говорили одни. Прячется у валлийцев, наверняка знали другие. Бабы у колодца держались того, что церковные люди зовут его назад; Хоб бурчал про добрых людей, которые берегут священника, рискуя головой. Слухи сменялись, но каждый обтекал одно и то же пустое место: никто не помнил ни дня ухода, ни хлеба, собранного на дорогу, и никто не видел, чтобы Ансельма провожали до брода. Алис старалась в эту прореху не смотреть.

Первый ночной шёпот случился зимой, в пору, когда хозяйственная створка примерзала к раме и Эдита обдирала пальцы, проталкивая хлеб. Два лёгких касания по доске. Голос назвал её дочерью. До рассвета Алис просидела с псалмом у дальней стены. Назавтра шёпот вернулся. На третью ночь он вспомнил про боль в её левом запястье — старое падение у колодца. Ансельм про то падение знал. Знали, если подумать, и другие; только сердце выбирает довод, с которым можно дожить до утра.

Теперь она сидела у окна к людям и ждала, ненавидя себя за это ожидание. Дворы стихали. У мельницы коротко взлаяла собака. Вдоль кладбищенской ограды прошёл кто-то лёгким шагом, не Уот. Потом тропа замолчала совсем.

Два касания прошли по наружной доске.

Алис не двинулась. Второй знак пришёл спустя время, какого хватило бы на короткую молитву. Тогда она придвинулась к решётке, оставив руки на коленях.

— Дочь.

Шёпот шёл сквозь ткань без полной высоты голоса, и по нему нельзя было угадать ни возраста, ни лица. Оставались осторожное дыхание и привычное слово. Такой голос достраиваешь сам; память Алис год за годом подставляла в него Ансельма.

— Отец.

— Сегодня у стены был шум.

— Симеон умер.

— Я слышал.

— От кого?

За занавесью помолчали. Ткань чуть тронула решётку.

— В Линдвелле смерть проходит через многие двери.

Имён ответ не называл, но произнесён был так, словно имел на это право.

— Едут люди архидьякона.

— Знаю.

— Они спросят о вас.

— Ты скажешь правду.

— Какую?

— Что я приходил. Что в годы запрета ты слышала меня. Что я служил, сколько позволяли ночь и опасность.

Алис опустила взгляд. Ночной гость уже готовил ей слова наперёд; её словам перед людьми с перьями заранее назначалось место в чужом порядке.

— Почему вы сами к ним не выйдете?

— Имена тех, кто укрывал меня, умрут раньше моего оправдания. Добрый клерк умеет записать просьбу. Людей лорда он от ворот не удержит.

Бумага в этих краях приходила позже конного человека. Алис знала это не из книг: у её окна стояли вдовы и должники, стояли матери пропавших сыновей.

— Я устала от тайных слов.

— Тайна сберегла не одну душу.

Так ответил бы священник, который прячется среди врагов. Или человек, которому нужна темнота.

— Благословите меня.

В нижнюю щель вошла рука: два пальца, тёплая кожа, короткая тень ногтя. Алис наклонилась. У основания пальцев прощупывалось утолщение, какое оставляет тяжёлая работа. Прежнюю руку Ансельма она знала хуже, чем хотела бы. Длинные пальцы у чаши, чернильный след сбоку ногтя, повязка после того, как он резанул себя ножом для пергамента. Ночная рука была грубее. Ответ поднялся сам, раньше вопроса: годы укрытия меняют тело, священник в бегах берётся за любую работу.

Она коснулась губами пальцев.

Шёпот повёл формулу. Латынь шла тихо, срезанная тканью. В одном месте окончание опять царапнуло слух. В листе, писанном рукой Ансельма, стояло другое слово, и Алис знала какое. Она дала неверному пройти.

— Amen.

Рука ушла.

— Когда явятся клерки, берегись расспросов Уота и Осмы. Они захотят взять тебя страхом. Говори только то, что слышала.

— Я слышала вас.

— Этого довольно.

Он пошёл прочь. У первой плиты железный край башмака дал короткий зацеп. Дальше шаги сошли на траву и пропали у северной канавы.

Алис осталась у занавеси. За стеной было темно, створка заперта до утра. Она все продолжала держать пальцы у губ, словно на коже ещё оставалось благословение, и беззвучно, раз за разом, повторяла латинскую формулу — правильно, так, как стояло в листе, — пока чужая ошибка не сделалась тише её собственной молитвы.

Глава 2. Ларец

Ларец открывался туго. Дерево разбухало каждую зиму, усыхало к лету, и маленький железный ключик, который Алис носила на шнурке под платьем, всякий раз требовал терпения. Она вставила его в замок до первого света, когда деревня за стеной только начинала шевелиться, а в келье ещё держалась ночная прохлада. После ночного гостя — если это был Ансельм, если у священника в бегах рука могла так огрубеть — спать она уже не смогла. Про то слово в латинской формуле она старалась пока не думать. Не выходило. Верное слово с ночи так и стояло на языке, будто его там оставили нарочно.

Кошка сидела на крышке и не хотела уступать место. Алис сняла её двумя ладонями, получила сердитый взгляд и положила на доски вчерашнюю корку. Пока кошка хрустела хлебом, Алис повернула ключ. Замок щёлкнул, крышка поднялась на толщину пальца и застряла; пришлось поддеть край ножиком, стараясь не сломать старую петлю.

В доме Хью такой ларец годился бы под гребень да свадебную ленту, ну и пару монет на крайний случай. В келье он стал хранилищем просьб, которые люди боялись оставлять при себе. Вещи сюда попадали без торговой цены: оловянный крестик больного мальчика; пуговица — её женщина на сносях оторвала от рукава прямо у окна; однажды подали даже обломок счётной палочки, назвав его молитвенной памятью, и Алис не стала спорить. Принимала она через окно, хотя правило велело затворнице держать руки в стороне от мирских тяжб. Правило годилось для спокойного дома при церкви. В Линдвелле за годы запрета мир сам просовывал свои тяжбы в щели стены, и отказать значило вернуть человеку тяжесть, которую он уже не унёс бы один.

Сверху лежал молитвенный лист Ансельма. Алис оставила его сложенным; край воска с агнцем был ей знакомее многих живых голосов. Под листом копились мелочи, уже потерявшие хозяев: синий лоскут женщины, умершей в родах; детский шнурок с узлом. Отдельно лежал кусочек воска, на котором мальчик нацарапал первую букву своего имени — букву он выучил, до второй не дожил. Внутри стены цена была другая. Снаружи такое бросили бы в золу.

На самом дне лежал тёмный лоскут.

Алис достала его осторожно, хотя ткань давно потеряла прежнюю форму. Сукно было добротное, плотное, лучше крестьянской одежды, с малой починкой у края. Шов держался крепко: нитка входила под сгиб и выходила наружу коротким стежком. Когда лоскут принесли, она ещё путала посетителей у окна по голосам и дыханию. Шла первая зима запрета. Холод стоял слепой, за стеной кашляли, створка примерзала намертво, и просьбы приходили в келью вместе с хлебом — голодные просьбы, других той зимой не носили. Двое мужчин остановились тогда у окна к людям. Один кашлял так, что слова рвались. Другой повторял: у дороги нашли мертвеца, при нём ни сумы, ни знака, имени никто не знает; у церкви хоронить нельзя, а спускать христианина в землю без молитвы страшно. Кашлявшим был Хоб. Имя его Алис узнала позже, когда он приходил просить за женину горячку и долго мял шапку у занавеси.

В ту ночь он просунул лоскут в щель и попросил держать его возле молитвы, пока у безымянного нет имени. Алис решила тогда, что старик напуган ямой, куда сам помогал опускать тела. Он бормотал про хорошее сукно, про руку мертвеца; ткани такой, повторял он, бедняки не носят. Второй носильщик цыкнул на него и увёл от стены. С тех пор лоскут лежал в ларце шесть лет. В дни общих молитв за тех, чьи имена потерялись у северной канавы, Алис иногда доставала его, потом снова прятала на дно.

Теперь под большим пальцем шов ощущался отчётливее прежнего.

Она поднесла ткань к хозяйственному окну. Ставня была ещё закрыта; свет шёл тонкой щелью у дерева, и в этом просвете лоскут терял цвет. Алис закрыла глаза и стала читать ткань руками. Край оторван резко. Стежок короткий, узлы спрятаны внутрь — так шила Ависа, старая женщина, что стирала алтарный лён; она бранила всякого, кто оставлял работу на виду. В одном месте нитка всё же выступала бугорком, словно швею торопили сумерки. Ависа умерла во вторую зиму запрета. Дочь её жила на верхнем хуторе. Джоанна. Имя всплыло вместе с картинкой: молодая женщина у церковной двери держит лучину, пока мать чинит одежду священника. Послать бы на верхний хутор, спросить Джоанну про материну работу той зимы. Только послать было некого: Эдиту в такую ходьбу впутывать нельзя, а больше её поручений никто не носил.

В хозяйственную ставню постучали.

— Сестра? Откройте, пока Матильда считает котлы.

Эдита говорила тихо, но торопливость выдавала её лучше громкого стука. Алис сложила лоскут и оставила на коленях.

— Ты рано.

— Я бы раньше пришла, если бы кухонная женщина не заставила чистить горшок после вчерашнего отвара. Она уверяет, что бобы сами к стенкам не пристают, и смотрит на меня так, будто я лично уговариваю их держаться.

Алис отодвинула засов. В отверстие вошла кружка с водой, хлеб и маленький свёрток. Свёрток Эдита сунула первым, с той осторожностью, какая появлялась у неё при запретной новости.

— От мельничихи. Перкин ночью спал, жар к рассвету отпустил. Она принесла сыр и крестик, велела передать вам. Сыр для вас. Крестик к ларцу до вечера.

— Передай ей, что я молилась.

— Она сама придёт благодарить, если мальчик удержится без жара. Только сейчас у всех другое на языке.

Алис подняла кружку, но пить не стала.

— Хоб?

— С ночи нет. Агнес пошла к Уоту, а тот велел искать у брода. У брода! Хоб туда ходил, когда ноги его ещё слушались. Теперь он до мельницы с передышкой шёл.

— Где его видели в последний раз?

Эдита опустила голос.

— У старой ямы. Мальчишки заметили. Сидел на краю, ковырял землю палкой и гнал их прочь. Тома слышал, как он говорил про первую зиму. Мать Томы уже отвесила ему затрещину, потому что ребёнок повторил при соседях.

— Какие слова?

— Что тот мертвец был слишком хорошо одет. И про руку. Тома не понял, про какую. Хоб говорил: рука была белая там, где сняли кольцо. Мальчишка мог перепутать. Дети любят добавить.

На страницу:
1 из 4