Наследники меча власти
Наследники меча власти

Полная версия

Наследники меча власти

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

Весенний воздух, напоённый запахом мокрой земли и распускающихся почек, остался за порогом. Едва Дмитрий шагнул в прохладный вестибюль старого университетского корпуса на Моховой, как его обступила совсем иная атмосфера — густая, слоистая, сотканная из запахов вековой пыли, книжных переплётов, нагретого дерева и едва уловимого аромата химических реактивов, доносившегося откуда-то из подвальных лабораторий.

В вестибюле с высокими сводчатыми потолками и мозаичным полом, выложенным ещё в позапрошлом веке, царил полумрак. Солнечный свет, процеженный сквозь высокие арочные окна, ложился на потемневшие дубовые панели стен широкими золотыми полосами, в которых танцевали бесчисленные пылинки.

Дмитрий направился не к парадной лестнице, ведущей в профессорское крыло, а свернул в боковой коридор, где пахло уже не столько наукой, сколько временем — тем самым особенным, сухим и чуть горьковатым запахом старых зданий, которым пропитываются стены за столетия. Он миновал несколько закрытых дверей с медными табличками, пока не оказался в узком тупике, где за неприметной дверью скрывалась винтовая лестница. Ступени, стёртые тысячами ног, вели наверх, в каморку профессора Акимова.

Поднимаясь, Дмитрий ощущал, как с каждым шагом меняется звук: гулкие отзвуки его шагов постепенно гасились, поглощаемые толщей стен, пока не наступила почти абсолютная тишина, нарушаемая только старческим поскрипыванием половиц под ногами. На маленькой площадке перед обитой чёрным дерматином дверью висел дореволюционный ещё крючок для одежды, а на нём — выцветший картуз, видимо, забытый профессором, здесь ещё прошлой осенью.

Дмитрий постучал, и дверь, словно только и ждавшая этого, чуть приоткрылась сама собой — профессор никогда не запирал кабинет, полагая, что настоящие ценности ворам всё равно не найти.

— Дмитрий Иванович! — раздался знакомый, чуть дребезжащий от возраста, но всё ещё звучный голос. — Проходите, проходите, дорогой мой! Я уж думал, вы не доберётесь до меня раньше майских праздников.

Каморка профессора Акимова была не просто комнатой — это был особый мир, со своим микроклиматом, своей акустикой, своей, если угодно, душой. Потолок здесь был низкий, сводчатый, и Дмитрий, при его росте, почти касался макушкой побелённой арки. Помещение освещалось единственной настольной лампой под зелёным стеклянным абажуром.

Круг света отбрасывался на массивный дубовый стол, заваленный бумагами, картами, свёртками в вощёной бумаге и раскрытыми фолиантами. Остальная часть комнаты тонула в мягком, бархатистом полумраке, где угадывались очертания книжных стеллажей, уходящих под самый потолок.

Два стеллажа изготовленные каким-то безвестным университетским столяром, громоздились вдоль стен. Полки их когда-то прямые, теперь слегка прогнулись под тяжестью книг. Кожаные корешки с золотым тиснением, потрескавшиеся и выцветшие, соседствовали с простыми картонными папками. Рядом лежали рукописные тетради, перевязанные выцветшими лентами. Особый интерес вызывали глиняные таблички, хранившиеся в стеклянных боксах.

В углу, под узким окном-бойницей, выходившим во внутренний двор, громоздились кипы старых газет, перетянутых шпагатом, и тут же стояла потёртая этажерка с бюстом Гомера — подарок благодарных студентов ещё довоенной поры.

Сам профессор, Александр Иванович Акимов, поднялся из-за стола навстречу гостю. Это был сухонький старичок, ростом едва достававший Дмитрию до плеча, но державшийся с той особой, чуть старомодной осанкой, выдававшей в нём человека старой академической школы. Лицо его, покрытое сетью глубоких, но не болезненных морщин, походило на старинный пергамент, на котором время начертало свои знаки. Глаза, чуть прищуренные и окружённые гусиными лапками, светились живым, цепким умом.

Такими глазами смотрят на мир люди, привыкшие видеть за частным общее, за фактом — закономерность. Одет он был в поношенный твидовый пиджак, на локтях которого красовались аккуратные кожаные заплатки, пришитые, видимо, собственноручно и не очень ровными стежками. На шее, несмотря на весеннюю духоту, был повязан шерстяной клетчатый шарф — профессор жаловался на хронический бронхит и вечно кутался, словно в кабинете царила вечная зима.

— Чаю? — предложил он, указывая Дмитрию на скрипучий венский стул с продавленным сиденьем, обтянутым потёртым бархатом бутылочного цвета. — Заварка, правда, вчерашняя, но я могу разбавить кипятком. У меня и сушки где-то были... — он принялся рыться в недрах стола, но Дмитрий мягко отказался.

— Александр Иванович, я к вам по делу. По срочному делу.

— Знаю! — Акимов вдруг перестал суетиться, сел, сцепил пальцы на столешнице и посмотрел на Дмитрия тем самым долгим, оценивающим взглядом, от которого студенты на экзаменах теряли дар речи. — Я знал, что ты придёшь. После презентации монгольского трехголового коня у тебя будет время подумать о многих событиях последних лет. Уверен, ты снова вспомнил про программу «Вечности». Поэтому, рано или поздно ты должен был задать мне новые вопросы.

Дмитрий, стараясь не упустить ни одной детали, поведал профессору всё: о звонке Владимира, о странном бизнесмене Всеволоде Градове, который ищет некий «голубой клинок», о летописи, что показала ему Алла Танаева в лаборатории фонда, и о том, как среди потёртых строк ему удалось разобрать название монастыря Рождества Богородицы. Затем — о своей внезапной поездке в Рязанскую область, о весенних полях и старом безлюдном тракте, о встрече с отцом Сергием на обочине и о том, как монах в старенькой чёрной рясе рассказал ему легенду об Агриковом мече — оружии, что сияет во тьме и даёт владельцу нечеловеческую силу.

Акимов слушал, не перебивая. Он чуть подался вперёд, подперев подбородок рукой, и его глаза, увеличенные стёклами старомодных очков в роговой оправе, не отрывались от лица Дмитрия. Временами профессор едва заметно кивал, словно подтверждая для себя нечто давно известное. Когда Дмитрий закончил, в каморке повисла тишина — такая глубокая, что стало слышно, как в углу потрескивает рассохшаяся половица.

— Что ж, — наконец произнёс Акимов. — Этого следовало ожидать.

Он поднялся, подошёл к одному из стеллажей и, порывшись в его тёмных недрах, извлёк оттуда объёмистую папку, перетянутую тесёмками. Папка была старая, с картонными корочками, обтянутыми чёрным коленкором, с полустёртой надписью «Хранители. 1937–1941» на наклейке. Профессор вернулся за стол, положил папку перед собой и несколько мгновений сидел, оглаживая её ладонью, словно прощаясь с чем-то, что долго хранил в тайне.

— Я надеялся, что этот разговор не состоится никогда, — сказал он негромко. — Но раз уж вы пришли, значит, время пришло. Итак, Дмитрий Иванович, с чего прикажете начать?

— С Хранителей, — ответил Дмитрий. — Даже отец Сергий упомянул их вскользь, я многое знаю, как сотрудник фонда, принимал участие в Вече.

Акимов кивнул и раскрыл папку. В зелёном свете лампы перед Дмитрием предстали старые фотографии, машинописные листы с грифом «Совершенно секретно», пожелтевшие вырезки из газет, карты с пометками, сделанными от руки.

— Ты, наверное, ожидаешь услышать романтическую историю? — Начал профессор, и в его голосе проскользнула мягкая, понимающая усмешка. — Тайный орден с тысячелетней преемственностью. Пророк Нафан, оберегающий символ, изготовленный для Соломона, а затем оберегаемый в Константинополе, пока Гурий не увез его на Русь. Рыцари, монахи, мистики... Всё это красиво, и, вероятно, даже имеет под собой какую-то основу. Но меня всегда интересовала реальность. А реальность, дорогой мой, гораздо прозаичнее — и оттого гораздо трагичнее.

Он вынул из папки старую фотографию и протянул Дмитрию. Снимок был сделан, судя по одежде, в середине тридцатых годов. На фоне какого-то монастырского собора, ещё не до конца разрушенного, стояла группа людей — человек пятнадцать. Мужчины в поношенных, но тщательно заштопанных пальто, в шляпах и кепках, какие носили до войны.

Женщины в скромных ситцевых платьях и платках. Лица — серьёзные, сосредоточенные, но без того фанатичного блеска в глазах, выдававшего бы религиозных экзальтиков или политических заговорщиков. Обычные лица. Учительницы, счетоводы, музейные смотрители. Только один, стоявший чуть поодаль, в кожаном пальто, с твёрдым, волевым подбородком и холодным взглядом, выделялся из общей массы.

— Вот они, Хранители, последователи Нафана и Гурия. — сказал Акимов. — Группа, стихийно сложившаяся в середине тридцатых годов. Не тайный орден, не наследники тысячелетней традиции. Просто люди, понявшие: - то, что уничтожается прямо сейчас, исчезнет навсегда. Хранители на протяжении веков заботились о сохранении истинной истории, оберегая факты от властителей пытающихся переписать их.

Когда большевики крушили храмы, взрывали колокольни, переплавляли утварь и пускали иконы на щепки, эти люди — историки, краеведы, музейные работники, просто образованные священники, оставшиеся без приходов, — осознали, что вместе с золотом и камнем гибнет сакральное наследие. Невидимая, неосязаемая, но реальная сила, веками оберегавшая эту землю. Он перевернул фотографию. На обороте мелким почерком были перечислены фамилии.

— Они не были «орденом» в средневековом смысле. У них не было устава, не было магистра, не было ритуалов. Они называли себя просто — Хранители. Их задачей было сохранить то, что ещё можно сохранить. Спрятать иконы, рукописи, святыни. Составить тайные описи, по которым когда-нибудь, в лучшие времена, можно будет восстановить утраченное. Они действовали на свой страх и риск, зная, что если их поймают — обвинят в хищении социалистической собственности, и тогда уже не расстрел, так лагеря.

— Как же они выжили? — спросил Дмитрий. — Как вообще смогли действовать под носом у НКВД?

— Были периоды, когда власть проявляла к хранителям интерес. — Акимов невесело усмехнулся. — В тридцать седьмом часть арестовали, часть успела уйти в подполье. Самое интересное, что тем, кто выжил, дали... второй шанс. Парадоксально, но в НКВД сидели не только палачи. Там были и прагматики, понимавшие, что война с Германией неизбежна. И когда по агентурным каналам прошла информация, что «Аненербе» — оккультное ведомство Гиммлера — готовит экспедицию в район Рязани за неким могущественным артефактом, на Лубянке вспомнили о Хранителях. Их не уничтожили — их решили использовать.

Профессор откинулся на спинку скрипучего стула, и его глаза, увеличенные стёклами очков, устремились куда-то вдаль, за пределы каморки, за пределы настоящего времени. Он помолчал, собираясь с мыслями, а затем заговорил — негромко, размеренно, словно читая вслух старинную хронику.

— Теперь о мече. То, что рассказал вам отец Сергий, — лишь вершина айсберга. Давайте я разверну перед вами всю картину, насколько она мне известна.

Он вынул из папки пожелтевший лист, исписанный каллиграфическим почерком с ятями и ерами.

— Первое письменное упоминание об Агриковом мече, если отбросить устные былины, мы находим в «Повести о Петре и Февронии Муромских». Повесть эта была составлена в XVI веке монахом Ермолаем-Еразмом, но основана она на гораздо более ранних преданиях, уходящих корнями в домонгольскую эпоху. В ней сказано: князь Пётр, брат муромского князя Павла, разыскал «Агриков меч» в алтаре церкви Воздвижения женского монастыря, что в селе Ласково, под Рязанью. Этим мечом он поразил змея — существо не простое, а способное принимать человеческий облик и насылать морок на целые города. Убить его можно было только особым оружием, «иже есть Агриков меч». Обратите внимание: уже в шестнадцатом веке меч воспринимался не просто как оружие, а как сакральный предмет, обладающий собственной, не зависящей от владельца силой.

Акимов перевернул страницу, и в его глазах зажёгся тот особый огонёк, появляющийся у истинных учёных, когда они приближаются к главной загадке.

— Но корни легенды уходят гораздо глубже. Имя «Агрик» или «Агрика» — это славянская огласовка греческого «Агриос», что означает «дикий», «исполинский», а в более широком смысле — «принадлежащий Агрику». А кто такой Агрик? Библейский царь-исполин, потомок Рефаимов, той самой расы великанов, что обитала на Земле до Потопа. В еврейской традиции он известен как Ог, царь Васанский. Его рост, согласно ветхозаветным текстам, достигал девяти локтей. А меч его, по преданию, был выкован ещё до сотворения человека — то есть, буквально, «старше богов», как и говорилось в пророчестве.

— Пророчестве? — Насторожился Дмитрий.

— О нём позже, — Отмахнулся Акимов. — Сейчас важно другое. В 1967 году в архивах Ватикана, среди бумаг, конфискованных у ордена тамплиеров после их разгрома в 1307 году, была обнаружена любопытная рукопись. Датирована она началом XIII века и принадлежит перу некоего брата Гийома де Буа, капеллана ордена Храма. В рукописи описывается, как тамплиеры, обосновавшись на Храмовой горе в Иерусалиме, вели тайные раскопки в подземельях под бывшим Храмом Соломона. И там, в одной из замурованных камер, они нашли меч. Брат Гийом пишет: «Клинок сей из металла неведомого, сияет во тьме светом голубым, подобно звезде Вифлеемской, и сила, исходящая от него, столь велика, что обращает в бегство целые армии». Тамплиеры сочли его тем самым библейским мечом Агрика — оружием, принадлежавшим исполину и наделённым сверхъестественной мощью.

— И этот меч попал к князю Боголюбскому? — Дмитрий подался вперёд, едва не опрокинув стопку книг на краю стола.

— Именно так, — Кивнул Акимов. — Но, прежде чем, я расскажу вам, как это произошло, позвольте представить вам человека, без которого вся эта история была бы невозможна.


Профессор извлёк из папки ещё одну фотографию — на этот раз репродукцию старинной гравюры, выполненной, судя по всему, с утраченной средневековой миниатюры. На ней был изображён рыцарь в белом плаще с красным крестом, преклоняющий колено перед человеком в русских княжеских одеждах. Лицо рыцаря было суровым, волевым, с резкими, словно вырубленными из камня чертами. Лицо князя — напротив, юным, открытым, с выражением благоговейного трепета и решимости одновременно.

— Жерар де Ридфор, — произнёс Акимов с тем особым уважением, с каким говорят о людях, чей жизненный путь понимаешь далеко не сразу. — Десятый магистр ордена бедных рыцарей Христа и Храма Соломона. Фигура противоречивая, трагическая. Одни историки считают его авантюристом, чья горячность привела орден к катастрофе при Хаттине. Другие — одним из последних истинных хранителей древних знаний, пожертвовавшим всем ради того, чтобы артефакт не попал в руки тех, кто использовал бы его во зло. Я склоняюсь ко второму мнению.

Акимов отложил гравюру, сцепил пальцы на столе и заговорил медленно, словно погружаясь в транс воспоминаний о том, чего не видел, но что знал до мельчайших подробностей.

— Представьте себе Иерусалим весной 1187 года. До роковой битвы при Хаттине — всего несколько месяцев, но никто ещё не знает, что Иерусалимское королевство обречено. В городе душно, пыльно, пахнет разогретым камнем, пряностями из восточных лавок и едва уловимым, но неотвязным запахом тревоги. Ридфор, уже немолодой человек — ему под пятьдесят, лицо пересечено шрамом, полученным ещё в юности от сарацинской сабли, — понимает: дни крестоносцев на Востоке сочтены. Саладин собирает силы, папа Римский раздираем политическими интригами, а орден Храма расколот изнутри. И тогда Ридфор решается на шаг, как он верит, спасёт не орден, но саму миссию, возложенную на тамплиеров.

Он узнаёт, что один из русских князей, прибывших в Святую Землю с дружиной, сражался под знамёнами крестоносцев и отличился в боях с сарацинами. Князя зовут Глеб Юрьевич, позже он будет прозван Боголюбским. Ему всего двадцать четыре года. Он высок, широкоплеч, русоволос, и в его светлых глазах горит тот самый огонь веры, который тамплиеры ценят превыше всего. Ридфор видит в нём не просто воина, а человека, способного сохранить артефакт.

— В хрониках ордена, — продолжал Акимов, — сохранилась скупая запись: «В лето 1187-е, в канун битвы при Хаттине, магистр Ридфор вручил северному князю священный клинок, добытый в подземельях Храма, и заповедал хранить его в лесах за Окой, где не ступала нога ни латинянина, ни сарацина». Официально — в знак благодарности за воинскую доблесть. В действительности, чтобы спасти меч от уничтожения или, что ещё хуже, от попадания в руки тех, кто использовал бы его силу для порабощения, а не для защиты.


***


Дмитрий словно наяву увидел эту сцену. Подземная капелла тамплиерской цитадели — низкие каменные своды, грубые стены, сложенные из огромных, намертво пригнанных друг к другу блоков. Воздух здесь холодный и неподвижный, пахнет сыростью, ладаном и нагретым воском. Пламя факелов, закреплённых в железных кольцах на стенах, колеблется от сквозняка, и по сводчатому потолку пляшут причудливые тени, похожие на крылья неведомых существ.

Жерар де Ридфор стоит в центре капеллы, облачённый в белый плащ с алым лапчатым крестом. Ему сорок семь лет — по тем временам почти старик, но держится он прямо, и в его резких, словно вырубленных из камня чертах лица нет и тени старческой дряблости. Шрам, пересекающий левую щёку от скулы до угла рта, придаёт лицу выражение мрачной, закалённой в боях решимости. Глаза — тёмные, глубоко посаженные, лихорадочно блестящие смотрят на коленопреклонённого князя с выражением, в котором смешаны надежда и скорбь.

Глеб Юрьевич, князь Боголюбский, в кольчуге, надетой поверх стёганого поддоспешника, и в тяжёлых сапогах, покрытых дорожной пылью, стоит на одном колене. Его русые волосы, прихваченные на лбу узким кожаным ремешком, влажны от пота — в Иерусалиме даже весной жарко. Он молод, но в его светлых, серо-голубых глазах уже читается та особая, преждевременная усталость, что приходит к людям, слишком рано узнавшим цену жизни и смерти.

— Встань, князь Глеб, сын Юрия. — Произносит Ридфор по-французски.

Глеб поднимается. Ридфор подаёт знак одному из рыцарей, и тот выносит из тёмной ниши длинный предмет, завёрнутый в плотную алую ткань, расшитую золотыми крестами. Магистр берёт его, и его руки, покрытые старческими пигментными пятнами, чуть дрожат — не от слабости, но от сознания важности момента. Он разворачивает материю, и подземелье озаряется голубым светом.

Меч прекрасен и страшен одновременно. Клинок длиной в три локтя, обоюдоострый, с чуть заметным желобком для стока крови, сделан из металла, какого никто из присутствующих никогда не видел. Он не стальной и не серебряный — скорее, похож на застывшую воду или на осколок предрассветного неба. В рукояти, обтянутой потемневшей от времени кожей, мерцает крупный сапфир, и именно от него, кажется, исходит это призрачное сияние, заливающее капеллу мертвенным, колдовским светом.

— Это Агриков меч, — говорит Ридфор. Голос его глух, но каждое слово падает весомо, как камень в воду. — Он был найден нашими братьями под развалинами Храма Соломона. Ему нет цены. Его сила не от мира сего. И сегодня я вручаю его тебе, князь, ибо вижу: твоя вера — пламя, а воля — сталь.

Глеб протягивает руки, и едва его пальцы смыкаются на рукояти, голубое сияние усиливается, становится почти ослепительным. Тамплиеры невольно отступают на шаг, кто-то шепчет молитву. Князь же стоит неподвижно, и лицо его, озарённое призрачным светом, исполнено не страха, а глубочайшего, почти религиозного трепета.

— Куда ты повезёшь его? — Спрашивает Ридфор.

— В землю рязанскую! — Отвечает Глеб. — Там, на Оке, стоит монастырь Рождества Богородицы. Он сокрыт в лесах, в местах, где не ступала нога ни татарина, ни латинянина. Там меч будет в безопасности. Клянусь.

Ридфор кладёт руку на плечо князю и задерживает её на мгновение дольше, чем требует протокол.

— Береги его, князь, — тихо, почти шёпотом, говорит он. — Ибо день, когда меч будет извлечён вновь, станет днём великой жатвы.

Он замолкает, пламя факелов колеблется. За стенами цитадели, в пыльных переулках Иерусалима, перекликаются патрули. И где-то далеко на севере, в непроглядных рязанских лесах, будущее, ещё неведомое никому из присутствующих, уже начинает свой неумолимый отсчёт.

Глава 3. Мистическое подтверждение

Бергхоф, апрель 1941 года

Два месяца минуло с той февральской ночи. Два месяца, в течение которых снег успел растаять на равнинах, а в Баварских Альпах лишь отступить выше, к ледникам, оставив после себя сочную, изумрудную зелень альпийских лугов и студёное, хрустально-прозрачное небо. Однако сегодня горы снова затянуло. Плотный, как вата, туман наползал из долины Берхтесгадена, заволакивая пики и ущелья, превращая пейзаж за окном в монохромную акварель, где не было ни верха, ни низа — одна лишь бесконечная, колышущаяся серость.

Резиденция Бергхоф высилась на горе Оберзальцберг, словно каменный орёл, свивший гнездо на недосягаемой скале. Это не было домом в привычном смысле слова. Скорее — храм. Или, если угодно, декорация к вагнеровской опере, перенесённая в реальность волей человека, возомнившего себя наследником богов. Массивное трёхэтажное шале с островерхой крышей, способной выдержать тяжесть альпийских снегопадов, было построено из местного серого камня, грубо отёсанного, но подогнанного с немецкой педантичностью. Фасад, обращённый к долине, прорезали огромные, почти во всю стену, окна — глаза хищника, всегда смотрящие вдаль, на мир, который предстояло завоевать.

Подъездная дорога серпантином вилась от посёлка Оберзальцберг, минуя несколько контрольно-пропускных пунктов, укрытых среди сосен. Террасы перед домом были оформлены с нарочитой, почти языческой простотой: гранитные чаши с неугасимым огнём, каменные скамьи, альпийские цветы, высаженные в строгом геометрическом порядке. Здесь, на высоте, воздух был разреженным, холодным, пахнущим хвоей и талым снегом. Он опьянял и одновременно прояснял мысли. Гитлер часто говорил, что только здесь, в Бергхофе, он способен принимать великие решения. Здесь, над облаками, он чувствовал себя демиургом.


Но сегодня туман скрыл мир, и Бергхоф превратился в остров, плывущий в молочной пустоте. Часовые у ворот, закутанные в шинели, зябко поёживались. Внутри же царило тепло, сухость и тот особый, музейный уют, достигавшийся сочетанием крестьянской простоты и имперской роскоши.

Главный зал Бергхофа был сердцем резиденции. Огромное помещение с каменными стенами, обшитыми светлым деревом, и высоким сводчатым потолком, терявшимся в полумраке. Полы из тёмного, почти чёрного дуба были устланы толстыми персидскими коврами ручной работы, заглушавшими шаги. У дальней стены возвышался камин, сложенный из неотёсанного красного мрамора, такой массивный, что в нём можно было зажарить целого быка. Внутри него сейчас пылали смолистые альпийские дрова, и пламя гудело ровным, убаюкивающим басом. Но даже оно не могло до конца прогнать холод, просачивающийся сквозь панорамное окно — то самое, главное, ради которого сюда приезжали гости со всего мира. Окно это было чудом инженерной мысли: цельное стекло, изготовленное по специальному заказу, способное опускаться в подвал при помощи электромотора, открывая зал навстречу альпийскому ветру. Сейчас оно было поднято, и за ним клубилась лишь белесая мгла — ни гор, ни неба, ни горизонта. У этого окна, заложив руки за спину, стоял Адольф Гитлер.

Он прибыл в Бергхоф три дня назад, покинув Берлин внезапно, без объявления причин. Адъютанты терялись в догадках. Официальная версия — отдых и стратегическое планирование перед решающей фазой подготовки операции «Барбаросса». Неофициальная, известная лишь узкому кругу посвящённых, — ожидание. Он ждал результатов работы аналитического отдела «Аненербе». И сегодня, наконец, дождался.

Фюрер был облачён в свой обычный полевой френч серо-зелёного сукна, без излишних наград, с одним лишь Железным крестом первого класса на левом нагрудном кармане. Брюки навыпуск, чёрные, тщательно отутюженные. На ногах — мягкие кожаные сапоги без каблуков. Он выглядел подтянутым, собранным, но бледность, появившаяся после февральского сеанса, так до конца и не сошла с его лица. Под глазами залегли тени, которые не могли скрыть ни горный воздух, ни инъекции доктора Морелля. Но взгляд — взгляд горел. Горел тем самым, особенным огнём, всегда предшествовавший великим решениям.

Перед ним, на массивном столе из морёного дуба, покрытом зелёным сукном, лежали два документа. Именно ради них он прервал череду военных совещаний и уединился здесь, вдали от посторонних глаз. Первый — тонкая кожаная папка с грифом «GEHEIM» (Секретно), оттиснутым алыми литерами. Внутри — машинописная распечатка на бланке «Аненербе». Стенограмма. Дословная запись того, что произошло в «Камере зеркал» два месяца назад. Гитлер взял лист в руки, поднёс ближе к глазам. Строчки, выбитые на бумаге аккуратным готическим шрифтом, складывались в слова, которые он знал наизусть, но всё равно перечитывал снова и снова, как верующий — молитву.

На страницу:
4 из 8