
Полная версия
Наследники меча власти
Он знал её историю. Крафт, одержимый поиском «чистого канала», объездил пол-Европы, прежде чем нашёл её в одном из цыганских таборов Восточной Пруссии, на отшибе, в лесу, где эти вечные скитальцы разбили свой лагерь. Табор был обречён, через несколько недель после того, как Крафт забрал женщину, эсэсовцы оцепили поляну и вывезли всех обитателей в неизвестном направлении. Но об этом фюреру не докладывали. Да это и не имело значения.
Ей было не больше тридцати, но выглядела она на все пятьдесят. Худое, измождённое тело, туго обтянутое серым рубищем, напоминавшим то ли монашескую рясу, то ли больничную сорочку. Ключицы выступали так резко, что, казалось, готовы прорвать кожу. Руки, унизанные дешёвыми медными кольцами и перстнями с мутными камнями, нервно подрагивали. Но самым поразительным были её волосы — некогда, вероятно, чёрные как смоль, теперь они были прошиты густыми седыми прядями, создававшими жуткий контраст с молодым ещё лицом. И глаза. Огромные, чёрные, лишённые даже намёка на белок, они смотрели в никуда с выражением абсолютной, запредельной покорности. Она не говорила по-немецки, лишь на ломаной смеси румынского с какими-то гортанными диалектами, понятными, может быть, ещё двум-трём людям на всей планете. Но для того, что должно было произойти, язык был не нужен.
Крафт поставил пустой кубок на стол и сделал шаг назад. Его руки, до этого дрожавшие, обрели твёрдость. Он выпрямился во весь рост — невысокий, сутулый человечек с лицом вечного неудачника, но сейчас в нём появилось что-то от жреца, от шамана, от тех, кто веками стоял между людьми и бездной. Он раскинул руки в стороны, словно распиная себя на невидимом кресте, и заговорил.
Это был не обычный голос. Крафт, только что заискивающе лепетавший перед фюрером, исчез. Вместо него из горла полился низкий, вибрирующий речитатив — странная, завораживающая смесь гортанных древнегерманских заклинаний и латинских инвокаций, звучавших как приговоры. Слова накатывали волнами, то вздымаясь до почти крика, то падая до едва слышного шёпота, и в этом ритме чудилась какая-то чуждая, нечеловеческая математика — биение сердца самой земли.
— Alagaz... Ur-Hem... Solvatur circulus... Per Viam Akašae... Per Nomina Eius... — Голос Крафта то взлетал, то падал, сплетая воедино руны Старшего Футарка и формулы из «Гримуариум Верам».
Гитлер, застывший в своём кресле, не понимал ни слова. Но он чувствовал. Каждый звук отдавался в его солнечном сплетении, поднимался по позвоночнику к затылку, заставляя волосы на загривке шевелиться. В комнате, до этого неподвижной, началось едва уловимое движение воздуха, словно открылась какая-то невидимая дверь и оттуда потянуло холодом иных пространств. Пламя семи чёрных свечей, всё это время горевшее ровно и неподвижно, колыхнулось раз, затем другой. Тени на бархатных стенах ожили, поползли, искажая пропорции комнаты.
Гиммлер, застывший в своём углу, не сводил глаз с медиума. Его тонкие губы едва заметно шевелились — он повторял за Крафтом слова заклинания, но беззвучно, про себя, словно молитву. В тусклом свете его пенсне поблёскивало двумя тусклыми искрами, но глаза за стёклами были не видны. Рейхсфюрер, этот педантичный бухгалтер массовых смертей, свято верил в то, что сила не в танках и не в самолётах, а в древних ритуалах, в магии крови, в том наследии, которое предки-арийцы оставили в земле и в звёздах.
Сейчас он не просто присутствовал при опыте, он участвовал в нём всей своей фанатичной, извращённой душой. Гитлер бросил на него короткий взгляд и тут же отвернулся. Не до Гиммлера сейчас. Всё его внимание, вся его колоссальная воля, способная, казалось, двигать армии, была сосредоточена на хрупкой фигуре в кресле напротив.
Фрау Марта сидела неподвижно, откинув голову на спинку кресла. Её лицо было бледным как мел, а веки полуопущены, скрывая закатившиеся глаза. Дыхание стало частым, поверхностным, грудная клетка вздымалась и опускалась рывками, словно у загнанного зверя. Затем по телу пробежала первая судорога слабая, едва заметная, как рябь на воде от брошенного камня.
Крафт усилил голос. Теперь он не говорил — он пел, и этот монотонный напев проникал в самое нутро, в костный мозг, заставляя вибрировать всё вокруг. Хрустальный шар на столе отозвался, в его глубине вспыхнула и погасла крошечная искра. Затем ещё одна.
Тело фрау Марты внезапно выгнулось дугой. Резко, неестественно, так, что хрустнули позвонки. Её голова запрокинулась назад, открывая взору жилистую, беззащитную шею. Пальцы с такой силой вцепились в подлокотники, что ногти заскрежетали по дереву. С губ сорвался первый звук — не крик, не стон, а какой-то сдавленный хрип, словно внутри неё что-то боролось, пытаясь вырваться наружу.
Гитлер подался вперёд. Его пальцы мёртвой хваткой сомкнулись на подлокотниках кресла, костяшки побелели, ногти впились в грубую мешковину обивки. Он чувствовал, как сердце колотится где-то у самого горла, как пересохло во рту, как кровь запульсировала в висках гулко, часто, почти болезненно. Страх? Нет. Он не знал страха. Это был трепет — тот самый священный ужас, который испытывает человек, заглянувший за край реальности. Тот самый трепет, ради которого он сегодня и спустился в это подземелье.
Медиум содрогнулась всем телом. Её глаза распахнулись, и Гитлер увидел одни лишь белки, залитые красными прожилками лопнувших сосудов. Взгляд был пустым, обращённым внутрь, в такие дали, которые не измерить километрами. Рот открылся, челюсть отвисла, и из горла вырвался звук. Это был не голос фрау Марты и совсем не голос.
Хриплый, низкий, гортанный, он шёл откуда-то из глубины, из земли, из подземных вод, из тех пластов, где покоятся кости динозавров и осколки забытых цивилизаций. Он резонировал не в воздухе, а прямо в костях присутствующих, минуя барабанные перепонки. Звук этот складывался в слова, но слова чуждые, не принадлежащие ни одному из известных Гитлеру языков. Это была не немецкая речь, не латынь, не санскрит, не славянские наречия. Это было нечто более древнее. Праязык. Язык, на котором говорили до Вавилонской башни, до разделения народов, до появления самих богов.
Крафт на мгновение прервал свой речитатив. Его лицо, покрытое каплями пота, повернулось к Гитлеру. В глазах астролога горел исступлённый, фанатичный огонь — огонь человека, добившегося своего и теперь сам испуган собственной удачей.
— Это праязык, мой фюрер. Энокианский диалект. — Губы его дрогнули, и он произнёс тихо, почти благоговейно, но с той особенной, звенящей гордостью, на какую способны лишь люди, заглянувшие за завесу. — Тот самый, на котором ангелы говорили с Енохом. Мы открыли врата Акаши.
В комнате повисла мёртвая тишина, та тишина, что наступает перед самым важным событием, перед кульминацией, перед вспышкой. Никто не шевелился. Гиммлер замер, перестав даже дышать, его губы застыли на полуслове незаконченного заклинания. Крафт стоял с воздетыми руками, похожий на статую древнего жреца, обращённого в соляной столп. Гитлер, подавшись вперёд, не отрывал глаз от медиума, и взгляд его горел той самой волей, что двигала танковые дивизии и стирала с лица земли города. Он ждал.
Фрау Марта, всё ещё находящаяся в глубочайшем трансе, медленно, как заводная кукла, опустила голову. Белки глаз сменились зрачками, но зрачками, расширенными настолько, что радужка исчезла вовсе, и глаза превратились в два чёрных провала, две бездны, два окна в неведомое. Губы её зашевелились снова, и на этот раз в гортанных звуках начали проступать смутные очертания человеческой речи. Словно древний дух, вселившийся в её тело, учился говорить на языке смертных, подбирая слова из глубин коллективной памяти.
Все присутствующие затаили дыхание. В камере зеркал, под толщей земли и камня, в сердце Берлина, занесённого февральским снегом, застыли три человека — и одна женщина, чьими устами сейчас должна была заговорить сама судьба.
Пророчество было уже на подходе. Оно зрело в спёртом, пропитанном ладаном воздухе, вибрировало в пламени свечей, дрожало в хрустальном шаре, наполнившемся изнутри тем самым бледным, голубоватым светом. И Гитлер, чья интуиция никогда его не подводила, знал: ещё секунда и мир изменится навсегда. Ещё мгновение и он услышит слова, которые приведут его к клинку, но фрау Марта заговорила внезапно.
Это произошло без предупреждения, без перехода. Её тело, только что безвольно обмякшее в кресле, вдруг выпрямилось с неестественной, механической резкостью так, словно невидимый кукловод рванул за нити. Позвоночник хрустнул, плечи развернулись, голова поднялась, и женщина, до этого казавшаяся сломленной, угасшей, превратилась в подобие статуи застывшей, величественной и страшной. Глаза её, всё ещё закатившиеся, теперь горели изнутри тем самым голубоватым, мертвенным свечением, что пульсировало в хрустальном шаре. Губы разомкнулись, и из горла вырвался голос.
Он не принадлежал ей. Он не мог ей принадлежать. Это был низкий, гортанный, вибрирующий бас — голос существа, никогда не бывшего человеком. Он шёл не из лёгких, а откуда-то из глубин, из-под земли, из тех бездонных колодцев времени, где покоятся окаменелые останки миров, существовавших до сотворения Адама. Стены «Камеры зеркал» задрожали. Бархатные складки заколебались, хотя воздуха в помещении не было — лишь спёртый, неподвижный туман благовоний. Пламя семи чёрных свечей разом вытянулось вверх, став длинным и тонким, как лезвия ножей.
И голос произнёс на этот раз на немецком. Ломаном, искажённом, с чуждыми интонациями, словно древний дух с трудом подбирал слова смертного языка, но каждое из них падало в тишину отточенным, как приговор:
«Dort, wo die Oka den Wald umarmt, ist die Klinge verborgen, die älter ist als die Götter. Wer sie ergreift in der Stunde der blutigen Ernte, wird unberührbar für die Zeit. Doch nur, wenn sein Glaube Flamme ist und sein Wille Stahl. Der Enkel wird finden, was der Großvater verlor... und der Kreis schließt sich mit Blut.»
Слова впечатывались в мозг, минуя уши. Гитлер чувствовал, как каждое из них прожигает его сознание, оставляя огненные письмена. «Там, где Ока встречает лес...» — перед его внутренним взором на мгновение вспыхнула карта Восточной Европы, и извилистая голубая жила реки зазмеилась среди тёмно-зелёных массивов. «...клинок, что старше богов...» — он увидел меч.
Не смутный образ из легенд, а реальный, физически осязаемый предмет. Клинок, сияющий во тьме голубым пламенем, тот самый, что являлся ему в снах последние недели. «...неподвластен времени...» — сердце пропустило удар. Бессмертие? Неуязвимость? То, о чём он молился в окопах под Ипром, то, что обещали ему все мифы о священном Граале и Копье Лонгина? «...вера его — пламя, а воля — сталь...» — это о нём. Конечно, о нём. Кому ещё, как не ему, обладать такой верой и такой волей? «...внук найдёт то, что потерял дед...» — эта фраза на мгновение сбила с толку, показалась лишней, чужеродной, но разум, опьянённый откровением, отбросил её в сторону. После. Всё это он обдумает после. «...и круг замкнётся кровью».
Последнее слово упало в тишину, как камень в бездонный колодец. И в тот же миг всё кончилось. Фрау Марта издала короткий, захлёбывающийся вдох — звук, похожий на предсмертный хрип, — и рухнула вперёд, ударившись лицом о столешницу. Хрустальный шар покачнулся, но устоял. Свечи погасли все разом, как по команде, не задутые ветром, а именно погашенные, словно кто-то накрыл их невидимым колпаком. В один удар сердца мир погрузился в абсолютную, кромешную черноту.
Это была Тьма с большой буквы — та, что царила до сотворения света, до разделения неба и тверди, до появления первой звезды. Она давила на глазные яблоки, забивалась в уши, проникала в лёгкие, мешая дышать. В этой тьме исчезло всё: стены, потолок, стол, Гиммлер, Крафт. Не было ни верха, ни низа, ни пространства, ни времени. Был только он, Адольф Гитлер, и его сердце — единственный звук во всей вселенной. Оно колотилось где-то у самого горла, гулко, часто, почти болезненно. Он слышал его так отчётливо, словно прижал ухо к собственной грудной клетке. Бум. Бум. Бум. Живой. Он был ещё жив, а тьма — жива, и она обнимала его, заглядывала в самую душу, и в этом объятии не было ни тепла, ни угрозы — лишь безмерная, космическая отстранённость.
Он не мог пошевелиться. Пальцы всё ещё впивались в подлокотники кресла, но тело, казалось, утратило вес, связь с реальностью, с гравитацией. Он парил в этой тьме, как зародыш в материнской утробе, и древние слова пророчества всё ещё звучали в его голове, многократно отражённые эхом, наслаиваясь друг на друга, сплетаясь в единую пульсирующую мантру. Клинок, что старше богов... старше богов... старше богов...
Вечность спустя — или, может быть, прошла лишь секунда — тишину разорвал металлический щелчок. Гиммлер включил карманный фонарь.
Узкий, резкий луч прорезал тьму, как скальпель, и упёрся прямо в лицо Гитлера. Фюрер зажмурился, инстинктивно вскинув руку, чтобы защитить глаза. Когда он отвёл ладонь, Гиммлер всё ещё держал фонарь, но рейхсфюрер явно не решался ни опустить его, ни отвести в сторону. Ему нужно было увидеть. И он увидел.
Лицо Гитлера, выхваченное из мрака безжалостным электрическим светом, представляло собой картину, которую Гиммлер не забудет до конца своих дней. Оно было мертвенно-бледным, как у трупа, пролежавшего в ледяной воде. Под глазами залегли глубокие, почти чёрные тени. На лбу блестели капли холодного пота. Но самое поразительное, самое жуткое было в выражении. Это не был страх в привычном, человеческом понимании. Это был священный ужас — тот самый, что заставлял Моисея снимать сандалии перед неопалимой купиной, а древних пророков падать ниц перед ангелами. И одновременно с этим восторг. Исступлённый, экстатический, почти чувственный восторг человека, долго блуждающего в пустыне и наконец увидевшего на горизонте очертания Земли Обетованной.
Губы фюрера беззвучно шевелились. Гиммлер, затаив дыхание, подался вперёд и разобрал едва слышный, срывающийся шёпот:
— Старше богов... Моя вера — пламя... Моя воля — сталь...
Он повторял эти слова как молитву, как заклинание, как клятву верности самому себе. Глаза его, всё ещё расширенные, смотрели сквозь Гиммлера, сквозь стены, сквозь толщу земли — туда, на восток, где извилистая Ока обнимала вековые муромские леса. Он видел меч. Он почти держал его в руках.
Крафт тем временем, не теряя ни секунды, лихорадочно записывал каждое слово пророчества. В слабом, дрожащем луче Гиммлеровского фонаря он склонился над столом, отодвинув в сторону безжизненное тело фрау Марты, и его перо скрипело по бумаге с какой-то исступлённой, почти истерической скоростью. Он боялся забыть хоть один слог. Он знал: эти слова — ключ к судьбе рейха, к его собственной карьере, к разгадке тайны, над которой он бился годами. «Там, где Ока встречает лес... клинок, что старше богов...» — он шептал их, записывая, и снова шептал, словно пробуя на вкус, проверяя, нет ли ошибки в переводе, в интерпретации. «Внук найдёт то, что потерял дед...» — эту фразу он подчеркнул дважды, интуитивно чувствуя, что она таит в себе ещё один, скрытый смысл. Но расшифровывать его сейчас не было времени. Сейчас нужно было зафиксировать, запечатлеть, сохранить.
Гиммлер перевёл луч фонаря на медиума. Фрау Марта лежала грудью на столе, лицом вниз, и её спутанные седые волосы рассыпались по морёному дубу, смешавшись с астрологическими таблицами. Она была без сознания — или мёртвой? Рейхсфюрер протянул руку в чёрной перчатке и грубо, без тени заботы, повернул её голову. Из полуоткрытого рта вытекла тонкая струйка слюны, смешанной с тёмной жидкостью. Но зрачки, хотя и расширенные до предела, реагировали на свет — сузились. Жива. И, возможно, ещё пригодится.
— Она исчерпана, — произнёс Крафт, не отрываясь от своих записей. Голос его звучал глухо, буднично, как у врача, констатирующего смерть пациента. — Для неё это всегда шок. Организм не выдерживает напряжения. Ей нужен покой, рейхсфюрер. По крайней мере, до следующего раза. Гиммлер кивнул и выключил фонарь.
Тьма вернулась, но теперь она была другой. Не той священной, первозданной тьмой откровения, а просто отсутствием света. Где-то в глубине здания загудели генераторы, и под потолком камеры слабо замерцали газовые рожки, медленно разгораясь. Комната начала проявляться из мрака — сначала смутными очертаниями, затем всё более чёткими деталями. Стол. Кресла. Бархатные стены. Хрустальный шар, теперь мутный и пустой, без единой искры. Тело женщины, всё ещё безжизненно распростёртое на столе. И трое мужчин.
Гитлер медленно поднялся с кресла. Движения его были странными, механическими, как у человека, только что пробудившегося от глубокого гипноза. Он шагнул к столу, взял в руки лист бумаги, на котором Крафт только что записал пророчество, и поднёс его к глазам. Его губы снова зашевелились, беззвучно перечитывая слова, которые он уже знал наизусть.
— Ока, — произнёс он наконец, и голос его, хриплый, срывающийся, постепенно обретал привычную твёрдость. — Рязань. Муром. Это в междуречье. В зоне действия группы армий «Центр».
— Именно так, мой фюрер, — отозвался Крафт, нервно вытирая платком вспотевший лоб. — Эксперты уже работают над расшифровкой географических указаний. Но уже сейчас ясно: клинок сокрыт где-то в лесах вдоль Оки.
— Мы найдём его, — перебил Гитлер. Теперь это был снова он — тот Гитлер, которого знали все. Голос звенел металлом. — Мы найдём его, чего бы это ни стоило. Фон Бок получит приказ. Экспедиция отправится немедленно. Вы лично, Зиверс, — он осёкся, вспомнив, что Зиверса здесь нет, и перевёл взгляд на Гиммлера, — вы лично проследите за подготовкой. «Аненербе» берёт операцию под свой контроль. Это не археология, Генрих. Это судьба.
— Так точно, мой фюрер, — отчеканил Гиммлер, вытягиваясь в струнку.
Гитлер бросил последний взгляд на фрау Марту. Она так и лежала на столе, неподвижная, как сломанная кукла. В тусклом свете её седые волосы казались пеплом, а лицо — гипсовой маской. Она выполнила свою функцию. Инструмент можно было убрать.
Фюрер резко развернулся на каблуках и направился к выходу. Его шаги твёрдые, чеканные, совсем не такие, как при спуске, гулко отдавались под каменными сводами. Плащ взметнулся за спиной чёрным крылом. Гиммлер и Крафт поспешили следом, оставив медиума в «Камере зеркал» одну — лежащую без сознания на столе, в окружении погасших свечей и остывающего ладана. Сеанс был окончен и охота началась.
Глава 2. Тайна рязанского монастыря
Современная Россия. г. Москва.
Последние полгода для Дмитрия Родинова выдались, пожалуй, самыми суматошными и вместе с тем самыми значительными за всю его карьеру в фонде исторического наследия. Ещё зимой, когда снег заметал Оренбургские степи, в фонд доставили необычный груз — фрагменты колоссальной металлической конструкции, обнаруженной случайно при прокладке газопровода в одном из отдалённых районов области.
Местные рабочие, наткнувшиеся на сплетение бронзовых балок и странных шестерён, поначалу приняли находку за довоенный трактор, но прибывшие специалисты быстро поняли: перед ними нечто совершенно иное. Перед ними был исполин — механический конь, созданный, судя по первым анализам, мастерами Монгольской империи эпохи Угэдэй-хана.
Родинов, как ведущий эксперт фонда по азиатским древностям, с головой ушёл в проект. Работа у него в команде с прикомандированным конструктором из НИИ точной механики и двумя восторженными, но поначалу отчаянно неуклюжими стажёрами, заняла долгих четыре месяца. Конь, собранный из сотен деталей, оказался не просто гигантской статуей. Исполин оказался сложнейшим аниматронным устройством, приводившимся в движение системой гирь, пружин и, вероятно, водяных колёс.
Три его головы — символ власти над миром живых, мёртвых и духов — венчали массивную шею, а внутри каждой находились хитроумные механизмы, позволявшие головам двигаться независимо друг от друга и даже извергать пламя с помощью какого-то примитивного, но гениального химического состава.
Алла Танаева, забегавшая в просторный ангар, превращённый во временную мастерскую, всякий раз замирала в искреннем восхищении. Она, палеограф, привыкшая к тишине библиотек и хрупкости пергаментов, смотрела на груду оживающего металла, как на подлинное чудо. «Дима, — говорила она, прижимая руки к груди, — это же Угэдэй-хан собственной персоной! Ты представляешь, какой фурор это вызовет? Вы не просто реставрируете артефакт, вы воскрешаете легенду, спавшую в земле семьсот лет!» И она была права.
Около месяца назад, в Геленджике, на закрытой конференции, посвящённой новым технологиям в археологии, состоялась презентация «Исполинского коня Угэдэй-хана». Дмитрий лично запустил главный механизм, и три бронзовые головы, сверкая начищенными до блеска глазами из обсидиана, медленно повернулись к зрителям, а из центральной пасти вырвался беззвучный, но осязаемый выброс горячего воздуха.
Зал взорвался аплодисментами. В тот же вечер новость о реконструкции разлетелась по всем околонаучным кругам, вызывая как восторг, так и жгучую зависть. Фотография Дмитрия, стоящего на фоне коня, попала в ленты крупнейших новостных агентств. Именно тогда в дело и вмешался тот самый безумный министр, охотившийся за головами коня, полагая, что в них скрыт секрет абсолютной власти. Геленджик обернулся не только триумфом, но и серьёзной опасностью, из которой Дмитрию и его коллегам чудом удалось выйти без потерь.
И теперь, когда вся эта эпопея осталась позади, а конь занял своё место в главном выставочном зале фонда, Дмитрий ощущал странную пустоту. Адреналин отгремел, сенсация улеглась, и жизнь, казалось, должна была войти в привычную колею. Но не вошла.
Он неспешно шёл по длинному, слабо освещённому коридору фонда исторического наследия, и его шаги, приглушённые толстым серым ковром, казались ему какими-то особенно осторожными, почти крадущимися, словно он, Дмитрий Иванович, историк, майор запаса, человек, повидавший и не такое, боялся потревожить тишину этого полного древних тайн святилища науки. Воспоминания о монгольском коне ещё кружились в голове, но теперь к ним примешивалось предчувствие чего-то нового, может быть, даже более важного, чем механический великан.
Он остановился у массивной дубовой двери с бронзовой табличкой, на которой было выбито: «А. В. Танаева, лаборатория палеографии и эпиграфики», и, негромко постучав, нажал на тяжёлую холодную ручку. Дверь, подчиняясь его усилию, бесшумно открылась, словно только и ждала его.
Лаборатория Аллы Танаевой оказалась небольшой, но очень уютной комнатой, заставленной стеллажами с книгами, коробками, папками и какими-то явно древними предметами, покрытыми тканью или лежащими в специальных пластиковых боксах. В воздухе, тёплом и неподвижном, пахло старым деревом, кожей, пылью веков и чем-то ещё неуловимым, почти мистическим — тем самым особым запахом подлинной истории, который, как известно, не спутаешь ни с каким другим искусственным ароматом.
Алла сидела за своим рабочим столом, склонившись над каким-то документом. Подняв голову и увидев Дмитрия, она приветливо, но с какой-то едва заметной озабоченностью улыбнулась, встала и, жестом приглашая его к длинному лабораторному столу у окна, сказала:
— Спасибо, что пришёл, Дима. Я понимаю, у тебя сейчас после Геленджика забот полон рот, но мне нужен твой свежий взгляд, твоя интуиция, твоё профессиональное чутьё. Ты вон как лихо оживил трёхголового коня, может, и с моей головной болью поможешь.
Дмитрий усмехнулся, польщённый похвалой, но виду не подал. Он подошёл к столу и увидел, что на нём, на специальной мягкой подложке, покоится какой-то свёрток, завёрнутый в грубую серую мешковину и перевязанный крест-накрест такими же верёвками. Его сердце — глупое, нетерпеливое, вечно жаждущее открытий — забилось чаще, и он спросил:
— Что это? Очередная твоя сенсационная находка, о которой я ещё ничего не слышал? Или тот самый таинственный артефакт, по слухам, способный если не перевернуть, то хотя бы серьёзно поколебать устои нашей традиционной исторической науки?
— Ни много ни мало, — усмехнулась Алла, подходя к столу и, жестом фокусника готовясь представить главный номер своей программы, начала медленно развязывать узлы на верёвках. — Древнерусская летопись двенадцатого века. Найдена нашей экспедицией в прошлом году в развалинах одного забытого Богом и людьми монастыря на берегу небольшой речушки в глухой рязанской области. Пролежала в земле почти тысячу лет и сохранилась чудом, буквально чудом.
Она сняла мешковину, и Дмитрий увидел под ней ещё один слой защиты — старую, потрескавшуюся, высохшую, почти превратившуюся в труху кожу. Алла осторожно, бережно, словно боясь потревожить покой древнего мёртвого животного, отвернула её в сторону, открыв взору наконец саму книгу — рукописную, в кожаном переплёте, с массивными медными застёжками.









