Тайны древних свитков
Тайны древних свитков

Полная версия

Тайны древних свитков

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 9

Спасение пришло неожиданно, и в виде наказания. Вернее, в виде нового вида работы — ещё более тяжёлой, но за стенами приюта.

— С завтрашнего дня, — прошипела ему однажды Грелод, выплюнув слова, как косточки, — ты будешь работать на Весёлой ферме. Дравин Лланит, данмер, арендует тебя на месяц. Будешь жить там, работать от рассвета до заката. Показал себя хорошо — может, ещё понадобишься. Показал себя плохо — вернёшься сюда, и мы с тобой серьёзно поговорим, — она многозначительно похлопала плетью по своей сухой, костлявой ладони.

Ферма. За пределами города. Под присмотром угрюмого, молчаливого эльфа. Но без каменных стен, без Грелод, без вечного страха быть запертым в шкафу или избитым во сне.

Ратик не обманывался. Это была не милость. Это был способ избавиться от него на время, сэкономить на его хлебе, получить за него плату от фермера. Дравин Лланит, по слухам, был скрягой и скверным хозяином — он выжимал из работников все соки и платил копейки. Но это был шанс. Первый за год реальный, настоящий шанс вырваться из клетки.

В последний вечер в приюте он сидел на своей продавленной, скрипучей койке и смотрел на пустое место Ториксона. На него еще никого не подселили, новых детей в приюте не появилось.

Хроар подошёл первым. Он молча сунул Ратику в руку заточенный, ржавый гвоздь — тот самый, который он, видимо, стащил где-то в порту и долго точил о камень.

— На всякий случай, — хрипло сказал он, не глядя в глаза. — Если этот пепельный урод — Дравин — тебя тронет. Или если ты решишь… ну, сам знаешь.

Руна подошла следом. Она протянула ему небольшой, туго завязанный узелок из грязной тряпицы.

— Здесь краюха хлеба, кусок сыра и два яблока, — прошептала она. — Украла сегодня на кухне, пока Грелод спала. Констанции помогла. Держись, норд. Выбирайся. И не возвращайся сюда.

Даже маленький Франсуа, который обычно избегал Ратика после отъезда Ториксона, подошёл к нему и протянул свою драгоценность — медную, потускневшую пуговицу с гербом.

— Возьми, — прошептал он, и его глаза, большие, наивные, были полны слёз. — На счастье. Чтобы ты вернулся. Чтобы ты помог нам всем выбраться.

Ратик кивнул, чувствуя, как комок перехватывает горло. Глупая, детская, отчаянная надежда сдавила его грудь. Эти дети, эти изгои, эти сломанные, брошенные, забытые всеми существа — были его семьёй. Единственной семьёй, которую он знал. И он бросал их. Он уходил, оставлял их здесь, в этом аду, с Грелод и её плетью, с Грумом и его жёлтыми глазами.

Но он дал себе слово. Тихо, про себя, в глубине своей пустой, но всё ещё способной чувствовать души. Если он выберется — если он выживет на этой ферме и не сломается — он вернётся. И он найдёт способ помочь им. Всем. Хроару, Руне, Франсуа, Самуилу. Даже тем, чьих имён он не знал.

Утром его забрал хозяин фермы. Дравин Лланит — угрюмый, молчаливый данмер в потёртой дорожной одежде. Он кивнул Грелод, бросил Ратику одно слово: «Идём», — и развернулся к выходу.

Ратик, с котомкой за плечами, в которой лежали гвоздь, краюха хлеба, кусок сыра, два яблока и медная пуговица, шагнул за ним через порог приюта. Он не оглядывался. Он смотрел вперёд — на открытые, наконец-то открытые ворота города, за которыми виднелась дорога, ведущая к озеру, к лесу, к свободе и неизвестности.

Это был не побег. Пока нет. Это был переход на новую каторгу. Но в его голове уже созревал план — простой, отчаянный, единственно возможный.

Дорога на Весёлую ферму стала для него дорогой не к работе, а к свободе. Или к гибели. Но, как он сам себе сказал, умирая под плетью Грелод или в ночном лесу от когтей тролля — какая разница? Важно то, что он сам выбрал свой путь.

Год в клетке закончился. Начиналось испытание волей.

---


Глава 4: Тюрьма без решёток.


Часть 1: Дорога на Весёлую ферму.


Дорога от городских ворот Рифтена до Весёлой фермы петляла вдоль северного берега озера Хонрик, постепенно удаляясь от зубчатых, мрачных стен города, которые с каждым шагом становились всё меньше, превращаясь из грозной крепости в серую, грязную полосу на горизонте. После часа ходьбы стены и вовсе скрылись за холмами, и мир распахнулся — но не в радостной, весенней красоте, а в суровой, предзимней наготе.

Ратик шёл вслед за Дравином, стараясь держаться в нескольких шагах позади, чтобы не навлечь на себя гнев молчаливого данмера. Его котомка, в которой лежали скудные пожитки, тяжело оттягивала плечо. Голова, несмотря на прошедшие дни, всё ещё ныла после побоев палкой Грелод Доброй — особенно когда он резко поворачивался или наклонялся. Но ныла она глухо, фоново, и к этой боли он уже привык, как к старому, въевшемуся запаху.

Флора по мере удаления от города менялась. Плодородные, холмистые луга, где ещё вчера паслись овцы и коровы, остались позади. Теперь по обеим сторонам дороги простирались бедные, каменистые поля, засеянные ячменём и рожью — низкорослым, жидким, с редкими, чахлыми колосьями. Земля здесь была тощей, песчанисто-глинистой, с вкраплениями мелкого гравия и гальки. Местами виднелись полосы вспаханной, но не засеянной земли — чёрные, маслянистые, пахнущие прелой соломой и конским навозом. Кое-где торчали чучела — грубо сколоченные из палок и одетые в лохмотья, чтобы отпугивать птиц. Вороны сидели на них, не боясь, и каркали, провожая путников.

Лес, который подступал к дороге с юга, был не таким мрачным, как вблизи Рифтена. Здесь росли в основном низкорослые, искривлённые берёзы и осины, с бледной, шелушащейся корой и мелкими, дрожащими листьями, которые уже начали желтеть. Подлесок был редким — кусты шиповника, можжевельника и какой-то низкой, стелющейся ивы, цеплявшейся за камни. Грибы — сыроежки и подберёзовики — росли прямо на обочине, но Ратик знал, что многие из них ядовиты, и не рисковал.

Фауна попадалась редко. Иногда из леса выбегала белка — рыжая, пушистая, с длинным хвостом — и, пострекотав, исчезала в ветвях. Раз или два Ратик видел вдали, на краю поля, стайку куропаток — серых, с красными бровями — которые копошились в земле, выискивая червей и жуков. Из канавы у дороги выпрыгнула лягушка — маленькая, зелёная, с огромными, выпученными глазами — и шлёпнулась в лужу. В небе парил ястреб, высматривая добычу, и его пронзительный, тонкий крик разрывал тишину.

Дравин Лланит шёл впереди, не оборачиваясь и не произнося ни слова. Он двигался лёгкой, экономной походкой охотника — ступая бесшумно, ставя ногу с пятки на носок, распределяя вес так, чтобы не создавать лишнего шума. Его тёмный, длинный плащ из грубой, толстой шерсти развевался на влажном, пронизывающем ветру с озера, открывая фигуру, обтянутую кожаным доспехом. На поясе, помимо тесака, висели ножны с длинным, изогнутым кинжалом и маленький, кожаный мешочек — возможно, с трутом или лечебными травами.

Ратик, несмотря на боль в голове и усталость, старался идти так же — выверенно, тихо, не топая. Он подсознательно копировал движения данмера, понимая, что от этого может зависеть его жизнь.

Они прошли мимо старого, полуразрушенного моста через ручей. Деревянные сваи подгнили, перила обрушились, поэтому пришлось переходить вброд по камням. Вода в ручье была ледяной, прозрачной, и на дне виднелись блестящие, чёрные раковины речных мидий. Ратик перепрыгивал с камня на камень, стараясь не замочить кожаные сапоги — единственную пару, которую ему выдали в приюте, и которые уже были стоптаны до дыр.

Через час после моста начались владения Дравина Лланита. Сначала появились межевые камни — грубые, неотёсанные валуны, на которых были выбиты руны и выцарапано имя хозяина. Потом — жердяные заборы, кривые, покосившиеся, кое-где поваленные, но всё ещё обозначавшие границы пастбищ. Наконец, за очередным поворотом тропы, в небольшой, защищённой от ветров лощине, показалась ферма.


Часть 2: Весёлая ферма. Дом-крепость.


Ферма предстала перед ним неожиданно, как и большинство уединённых, спрятанных от посторонних глаз жилищ в Скайриме. Она словно выросла из самой земли, притаившись между двумя невысокими, поросшими кустарником холмами, и спускалась к самой воде — к небольшому, тихому заливу озера Хонрик.

Это было не то чтобы убогое место, но невероятно одинокое, замкнутое, подозрительное. Здесь не было соседей — ближайшая ферма находилась в часе ходьбы к югу, если не больше. Не было дороги — только едва заметная, заросшая травой колея, по которой едва могла проехать телега. Не было никаких признаков радости, гостеприимства или хотя бы обычного человеческого тепла.

Дом — одноэтажный, срубленный из толстых, тёмных, почти чёрных брёвен, пропитанных смолой для защиты от влаги. Крыша низкая, покатая, покрытая дёрном и мхом, из которого кое-где пробивалась пожухлая, сухая трава. Дом выглядел приземистым, вросшим в землю, будто прятался от непогоды, от посторонних глаз, от всего мира. Окна были маленькими, с плотными, деревянными ставнями, и даже сейчас, днём, они были закрыты — чтобы сохранить тепло, а может быть, чтобы не впускать ничей взгляд.

К дому примыкал невысокий, деревянный забор из заострённых, вертикально вкопанных жердей, окружавший огород и хозяйственный двор. За его пределами, чуть поодаль, виднелся сарай — из серого, неотёсанного камня, с низкой, просевшей крышей, покрытой дранкой. Хлев для скотины — тоже каменный, но чуть побольше, с широкими, зарешеченными воротами, из которых доносился запах сена, навоза и молока.

Но больше всего поражала не архитектура — она была типичной для скайримских ферм. Поражал контраст. С западной стороны от дома расстилались золотистые, волнистые поля пшеницы и ячменя — узкие, длинные полосы, сжатые со всех сторон кустарником. С восточной — огород, разделённый на аккуратные, ровные грядки, на которых росли капуста, тыквы, лук, репа, морковь. В дальнем углу огорода — несколько ульев, грубо сколоченных из досок, вокруг которых жужжали пчёлы — единственная живность, которая создавала иллюзию мирной, сельской жизни.

У самого дома, на привязи, паслась корова с телёнком — крупная, пёстрая, с длинными, изогнутыми рогами. Корова лениво жевала жвачку, поглядывая на проходящих своими большими, влажными глазами. Телёнок — маленький, неуклюжий, с пушистой, рыжей шерстью — бодал пустую бочку.

С другой стороны дома, у ручья, копошились куры — деловито, сосредоточенно разгребая землю клювами, выискивая червей, жуков и упавшие зёрна. Петух — крупный, пёстрый, с ярко-красным гребнем — сидел на заборе и время от времени издавал пронзительное, раскатистое «кукареку», нарушая тишину.

Идиллия. Но это была ложная, обманчивая идиллия. Потому что одновременно со всем этим — с полями, огородом, ульями, коровой, курами — дом, ворота, ставни, заборы — всё было построено на манер маленькой крепости, готовой к обороне. Дом-крепость. Запертые ставни, тяжёлая, дубовая дверь, окованная железными полосами, высокий забор с заострёнными кольями. И тишина — не та, мирная, лесная тишина, которую Ратик знал по ночному Рифтену, а угрюмая, насторожённая тишина, нарушаемая лишь скрипом флюгера на крыше сарая да далёким криком чайки.

Дравин остановился у калитки, толкнул её — она со скрипом, жалобно отворилась. Потом повернулся к Ратику. И вот тогда Ратик впервые хорошо, подробно разглядел его.

Дравин Лланит был типичным данмером — высоким, поджарым, с кожей пепельно-серого оттенка, который на скулах, на руках, на шее отливал медью — тёплым, красноватым блеском, как у старой, потёртой монеты. Его лицо было изрезано глубокими, как трещины на сухой земле, морщинами — не возрастными, а прорезанными ветром, солнцем, холодом и постоянной, хмурой, въевшейся сосредоточенностью темного эльфа, который привык жить в постоянном напряжении.

Нос — тонкий, с горбинкой, хищный. Губы — плотно сжатые в узкую, неумолимую линию, без единого намёка на улыбку. Подбородок — волевой, чуть выступающий вперёд, покрытый редкой, жёсткой щетиной. Уши — заострённые, эльфийские, торчащие из-под спутанных, чёрных с обильной сединой волос, которые были коротко и небрежно острижены — будто он срезал их ножом, не глядя в зеркало.

Но главное — глаза. Они были красными. Не кроваво-красными, не яркими, а глубокими, тёмными, цвета тлеющих углей в ночном костре — тёмно-бордового, почти чёрного оттенка. В них не было ни капли тепла, ни капли участия. Только настороженная, оценивающая, хищная настороженность, граничащая с презрением ко всему живому, что не было им самим или его женой.

Он был одет в простецкую, но прочную одежду фермера: поношенную, застиранную льняную рубаху, когда-то белую, а теперь серую, с заплатами на локтях; безрукавку из потрёпанной, но ещё крепкой кожи, нашитую на груди стальными пластинами; простые, грубые штаны из толстой, домотканой шерсти; и тяжёлые, до колен, сапоги из сыромятной кожи, забрызганные грязью, навозом и засохшей кровью. По верх всего этого — плащ из толстой шерсти. На поясе висел не нож для хозяйственных работ, а настоящий охотничий тесак — широкий, с однолезвийным клинком, в потёртых, но добротных ножнах.

— Ты будешь спать там, — хриплым, лишённым всяких интонаций голосом сказал Дравин, указав на каменный сарай. — Подъём на рассвете. Завтрак получишь, когда закончишь утренние дела: накормишь свиней и кур, уберёшь навоз из хлева, принесёшь воды из ручья. Потом — работа в поле. Обед — когда я скажу. Ужин — после заката. В дом тебе хода нет. Никогда. Понял?

Ратик молча кивнул. Условия были суровыми, но после приюта они казались почти приемлемыми — даже почти свободными. Главное — его не будут бить плетью каждую ночь. Главное — он будет на улице, под открытым небом, а не в каменном, душном мешке. Главное — здесь нет Грелод, нет её колокольчика, нет «тихого шкафа».

— Если попробуешь сбежать — вернёшься в приют, — продолжил Дравин, и его красные, угольные глаза сверкнули. — А твоя хозяйка, Грелод, я слышал, мастерица наказывать. Она тебя там встретит с распростёртыми объятиями и плетью наготове. Если попробуешь что-то украсть — я убью тебя на месте. Без предупреждения. — Он сделал паузу, давая словам впитаться. — Работай хорошо — будешь есть. Плохо — будешь голодать. Всё просто.

Он толкнул калитку и вошёл во двор. Из дома, услышав скрип, вышла женщина. Синда Лланит.

Если Дравин был похож на обожжённый штормом, изъеденный ветрами утёс, то Синда — на высохшую, согнутую бурей, но ещё не сломленную, живую травинку, которая цепляется за жизнь. Она тоже была данмеркой — с той же пепельно-серой кожей, но более светлого, усталого, почти прозрачного оттенка. Её лицо, когда-то, наверное, миловидное — с правильными, тонкими чертами, — теперь было иссечено сеткой мелких, как паутина, морщинок, особенно вокруг глаз и рта. Волосы, тёмно-серые, с широкими, серебряными прядями седины, были туго убраны в практичный, тугой пучок на затылке, открывая высокий, морщинистый лоб.

Её глаза… они были того же красного, тлеющего оттенка, что и у мужа, но они были иными. В них не было огня, не было вызова, не было презрения. В них была глубокая, бездонная, всепоглощающая усталость — усталость женщины, которая слишком много работала, слишком много теряла и слишком долго жила в постоянном страхе. С ней смешивалась тихая, хроническая, въевшаяся грусть, как запах старого, заброшенного дома. Она смотрела на Ратика не с презрением, как её муж, а с отстранённым, равнодушным любопытством — как на погодное явление: дождь, снег, ветер. Неприятное, но временное.

Она была одета в простое, выцветшее, застиранное до дыр платье из грубой, домотканой шерсти серого цвета, поверх которого был надет грубый, кожаный фартук, запачканный кровью, жиром и чем-то зелёным — вероятно, соком трав. Руки у неё были потрескавшимися, в глубоких царапинах, мозолях и загрубевшие от постоянной, непосильной работы.

— Это он? — спросила она мужа, не глядя на него — её взгляд был прикован к Ратику, оценивающий, но без злобы.

— Он, — буркнул Дравин. — Ратик.

Синда кивнула, её взгляд скользнул по тощей, угловатой фигуре мальчика, по его бледному, исхудавшему лицу, по повязке на голове, по его убогой, вонючей одежде из приюта.

— Сарай открыт, — сказала она. — В углу лежит солома — свежая, я вчера накидала. Если будет холодно — накройся мешком, он там же, в углу. Завтра с рассветом начнёшь работать. И не вздумай лезть в дом. Ни днём, ни ночью. Дверь всегда заперта.

Их бессердечие, их отстранённость, их холодность — не было злым, жестоким, как у Грелод. Оно было… практичным. Ратик был для них не человеком, не ребёнком, а инструментом, временной, дешёвой рабочей силой. Не более. И он, после года в приюте, был готов к такому отношению. Оно было честнее, чем лицемерная «доброта» Грелод, которая оборачивалась плетью.


Часть 3: Сарай — новый дом.


Первую ночь он провёл в сарае.

Это было каменное, сложенное из грубого, неотёсанного гранита помещение, квадратное, с низким, сводчатым потолком, подпираемым толстыми, деревянными балками, почерневшими от времени и копоти. Пол был земляной, утрамбованный, покрытый слоем сухой, прелой соломы, в которой копошились какие-то мелкие жучки и паучки. В воздухе пахло пылью, старым, гниющим деревом, мышами и ещё чем-то кислым, затхлым — возможно, от старых, засохших пятен молока.

В углу сарая, справа от входа, действительно лежала куча соломы — жёлтой, сухой, но не свежей — она была спрессованной, сбившейся в комки. Рядом с соломой валялся старый, грязный, пропахший землёй и конским потом мешок из грубой, колючей мешковины. Им можно было укрыться.

В других углах сарая хранился инвентарь. Ржавые косы, лопаты с обломанными черенками, вилы с погнутыми зубьями, несколько бочек — пустых, с отбитыми обручами. На деревянной, вбитой в стену перекладине висела старая, облезлая упряжь — для лошади или мула. В углу, под самой крышей, было гнездо — наверное, ласточкино, но сейчас пустое, осыпавшееся.

Было холодно. Сыро. Неуютно. Из щелей между камнями тянуло ледяным, пронизывающим сквозняком. Где-то под бочками пищали мыши — тонко, настойчиво, раздражающе. На потолке, в переплетении балок, копошились пауки, сплетая свои липкие, серебряные сети.

Но здесь не было Грелод. Не было её колокольчика, её плети, её «тихого шкафа». Не было ночных обходов Грума с его жёлтыми, немигающими глазами. Не надо было бояться, что кто-то ударит во сне или украдет последний кусок хлеба.

Ратик разгрёб солому в углу, стараясь сделать подобие постели — утрамбованную, плотную, чтобы не проваливаться. Он снял с себя котомку, достал завёрнутый в тряпицу гвоздь — подарок Хроара — и медную пуговицу Франсуа. Он завернул их обратно и положил в самый угол, под солому, чтобы не потерять. Потом он снял свои грязные, вонючие лохмотья — ту одежду, в которой спал и работал в приюте, — и, оставшись в одной нательной рубахе, тоже грязной, но хоть сухой, завернулся в мешок.

Мешок был грубым, колючим, пах землёй, навозом и старым потом. Но он не пропускал ветер, и это было главное.

Он лёг на солому, поджав колени к груди, сжавшись в комок, чтобы сохранить тепло. Долго не мог заснуть — вслушивался в звуки ночи: завывание ветра в щелях, писк мышей, отдалённый, глухой лай собаки где-то вдали, плеск воды в озере. Но постепенно, убаюканный этими звуками — такими далёкими от криков и стонов приюта, — он провалился в сон.

Впервые за долгое время — без кошмаров, без образов горящего зала, без шепота из камня. Только тьма, тишина и редкое, тяжёлое дыхание.


Часть 4: Ритуалы фермы. Пробуждение к жизни.


Его разбудил не колокольчик и не крик Грелод, а утреннее пение петуха — пронзительное, раскатистое, многократное, от которого, казалось, сотрясались стены сарая. Ратик открыл глаза. Сквозь щели в дверях пробивался бледный, серый свет — рассвет. В сарае было холодно — так холодно, что пар изо рта валил густыми, белыми клубами.

Он быстро, как привык в приюте, вскочил, натянул на себя одежду, сунул гвоздь за пояс, на всякий случай и вышел во двор.

Рассветное небо над фермой было серым, низким, затянутым рваными, дождевыми тучами. Влажный, пронизывающий ветер дул с озера, принося запах пресной воды, тины и озерной рыбы. Над озером стелился густой, молочно-белый туман, в котором тонули дальние берега. Капли росы, холодные, как лёд, висели на каждой травинке, на каждом листе, на каждой жёрдочке забора.

Первым делом он, как велел Дравин, пошёл к хлеву. Хлев — каменное, сырое здание — стоял в дальнем конце двора, у самой ограды. Внутри было темно, влажно и пахло навозом, мочой, кислым молоком и сеном. Две огромные, грязно-розовые свиньи, с маленькими, злыми глазками и длинными, изогнутыми клыками, встретили его радостным, нетерпеливым хрюканьем. Они тыкались розовыми, влажными пятачками в подол его одежды, пытаясь выпросить еду.

Работа была грязной и тяжёлой. Он выгреб лопатой навоз из загона, сгрёб его в тачку и отвёз за хлев, в кучу, где компостировались отходы. Потом насыпал в корыто вонючую мешанку из отрубей, очистков овощей и прокисшего молока — свиньи ели с таким чавканьем и хрюканьем, что у него закладывало уши. Потом застелил пол в загоне свежей, сухой соломой — она скрипела и пружинила под ногами.

Потом — куры. Их было около двадцати — пёстрых, рыжих, белых и чёрных — они копошились в специальном, огороженном сеткой загоне, клевали зерно, разгребали землю. Ратик рассыпал им зерно — ячмень и овёс, смешанные с дроблёной ракушкой — налил свежей воды в поилку, и, пока куры клевали, обошёл гнёзда, собирая яйца. Тёплые, ещё влажные, они лежали в соломе, и он осторожно, стараясь не раздавить, укладывал их в плетёную корзину.

Потом — навоз. Самая противная работа. Он взял вилы и лопату, подошёл к куче, которая накопилась за хлевом за несколько дней, и принялся перекидывать навоз на новое место, чтобы он перепревал и не привлекал мух. Запах был ужасным — резким, аммиачным, от которого слезились глаза и першило в горле. Но он работал методично, не жалуясь.

Потом — вода. Десять походов к ручью, который протекал в сотне шагов от фермы, с двумя тяжёлыми, деревянными вёдрами, чтобы наполнить большую, дубовую бочку у дома. Ручей был мелким, каменистым, вода в нём была ледяной — такой, что немели пальцы. Он черпал вёдрами, стараясь не мутить воду, и нёс их, балансируя, к бочке, стараясь не расплескать.

К этому времени солнце уже взошло — неяркое, бледное, сквозь пелену облаков, но оно давало немного света и обещание тепла. Синда вышла на крыльцо, держа в руках деревянную миску, и жестом подозвала его к себе.

Завтрак. Миска дымящейся, густой овсяной каши, сваренной на молоке, с кусочком сливочного масла. Гуще и сытнее, чем в приюте — там каша была жидкой, как вода, и без масла. И большой, ещё тёплый, душистый ломоть свежего, ржаного хлеба, с хрустящей, поджаристой корочкой, посыпанной тмином.

Хлеба! Настоящего, свежего хлеба! Первый раз, когда он его попробовал — отломив кусок и отправив в рот, — ему показалось, что он ест само солнце, тёплое, живое, золотое. Он съедал всё до крошки, вылизывая миску языком, не обращая внимания на кислое, неодобрительное выражение лица Синды, наблюдавшей за ним с крыльца.

— Не торопись, — сказала она, но голос её был не злым, а усталым. — Еда никуда не убежит. Но если будешь так торопиться — подавишься. И кто тогда работать будет?

Ратик замедлился — но ненадолго. Его желудок, отвыкший от такой пищи, требовал ещё, и ещё, и ещё.

После завтрака — поле. Осень в Рифтене, на этой тощей, каменистой земле, была самым красивым и самым напряжённым временем года. Леса, окружавшие ферму со всех сторон, полыхали пожаром красных, золотых и багряных красок — клёны и осины, берёзы и дубы — каждый вид дерева вносил свою ноту в эту симфонию увядания. Воздух был прозрачным, холодным, пах прелой листвой, дымом от костров, на которых жгли ботву, и спелыми, дикими яблоками, которые росли за оградой.

На поле царил не покой, а тихая, сосредоточенная, почти лихорадочная деятельность. Нужно было успеть собрать урожай ячменя и пшеницы до первых заморозков, до осенних ливней, которые могли погубить всё за одну ночь. Дравин и Синда работали с рассвета до заката, и Ратик должен был работать с ними в ногу.

Ему выдали старую, затупленную косу, которой он не умел пользоваться — и порезал руку в первый же час. Пришлось заменить косу на серп — маленький, изогнутый, с зазубренным лезвием. Синда, не говоря лишних слов, показала, как нужно брать пучок пшеницы, подсекать стебли у самой земли — резко, без рывков — и аккуратно, ровно складывать снопы.

На страницу:
8 из 9