
Полная версия
Пацана не коснулось
Полоса осталась.
Саня взяла ещё горсть, растёрла в пальцах и провела по ней — так, как делают, когда лечат ушиб.
Ничего.
Она попробовала ещё раз, всей ладонью, и Жека видел, как у неё пошли желваки, потому что Саня третьей ступени умела снимать с людей всё, что снимается на районе: ссадину, вывих, чужой сглаз, следы от кастета.
— Не берёт, — сказала она.
— Чего не берёт? — спросил Толян.
— Тебя не берёт. — Она вытерла руку о джинсы. — Фарт по этой штуке не идёт. Она не наша.
Толян вывернул шею, пытаясь посмотреть на собственную спину, и, конечно, ничего не увидел.
— И чего теперь?
— Не знаю, — сказала Саня.
Егорка сидел рядом и молчал. Он молчал всю дорогу до дома и дома, судя по всему, тоже, потому что тётя Валя на следующий день говорила бабе Зине, что мальчик пришёл странный.
Полоса у Толяна не сошла ни за неделю, ни за месяц.
Она была у него на спине и в ноябре, когда всё кончилось, и осталась потом на всю жизнь, и в армии на медкомиссии её записали как «след термического воздействия, происхождение со слов».
Глава 10. Союзпечать
Ларёк стоял на Пятой линии, между бочкой с квасом и телефонной будкой, из которой звонили только в справочную, потому что трубку в ней оторвали ещё зимой и приладили обратно на изоленту.
Раньше в нём торговали газетами. Вывеска осталась прежняя: «СОЮЗПЕЧАТЬ», белым по синему, и буква «Ю» держалась на одном шурупе и слегка отставала.
С февраля в нём торговали печатями, и вывеску никто не поменял, потому что она подошла.
Витрина у Любы была разложена по-магазинному, с ценниками, написанными от руки печатными буквами:
От тараканов — 90 р. От сырости — 120 р. От очереди (на 1 чел.) — 200 р. От свекрови — 350 р. От сглаза общего — 400 р. Чтоб не киснуло молоко — 60 р. Чтоб ребёнок спал — 900 р.
Внизу, отдельной бумажкой: «БЕЗ НАКЛАДНОЙ НЕ ПРОДАЮ. НЕ ПРОСИТЕ».
Сами печати выглядели скучно. Это были кругляши серого камня, размером с крупную пуговицу, с оттиском на одной стороне и номером на другой. Их клали в угол комнаты, или в ящик, или под порог, и они работали месяц-полтора, а потом их надо было менять, и на этом стоял весь бизнес.
Жека пришёл в среду, к обеду.
Люба сидела внутри на высоком табурете, в окошке было видно её до плеч. Ей было шестнадцать, она была маленькая, светлая и всегда выглядела так, будто её только что похвалили, хотя хвалить её было некому.
В иерархии она не состояла никак. Ни ступени, ни расклада, ни полосок. При этом Любу на районе не трогали, и причину этого никто не сформулировал ни тогда, ни потом.
— Здравствуй, Женя, — сказала она.
— Здорово. Слушай, у тебя есть что-нибудь от следа?
— От какого следа?
— От их следа. От Идейности.
Люба подумала.
— Нет, — сказала она.
— А вообще бывает?
— Не знаю. У меня в прайсе такого нет, и в накладных за полгода не было, и Пал Сергеич про такое не привозил. — Она сложила руки на прилавке. — Это у Толи?
Жека помолчал.
— Ты откуда знаешь?
— Он вчера мимо шёл и футболку задирал перед стеклом, — сказала Люба. — Смотрел со спины. У меня стекло большое.
Такая она была вся. Она говорила то, что видела, ровно и без нажима, и от этого разговаривать с ней было неудобно примерно всем.
— Не показывай, что знаешь, — сказал Жека. — Он стесняется.
— Хорошо.
Она достала из-под прилавка эмалированную кружку и налила себе из термоса.
— Женя, а ты по делу пришёл?
— Я по делу.
— Тогда заходи. У меня тут разговор длинный.
Внутри ларька было тесно, жарко и пахло бумагой. Полки, ящики, вентилятор без крышки, привязанный проволокой к трубе. И на стене — гвоздь, а на гвозде толстая пачка накладных, пробитых сверху и нанизанных.
Люба сняла пачку и положила на прилавок.
— Смотри, — сказала она.
Про накладные надо коротко.
После декабря печати стали товаром, и товар этот пошёл через ту же систему, через которую шло всё остальное: база, накладная, отпуск по факту. Люба получала товар от Пал Сергеича с базы раз в две недели, расписывалась и вела книгу. Приход, расход, остаток. Никто на районе, кроме неё, этого не делал, потому что все остальные торговали как торговали.
— Вот февраль, — сказала Люба, переворачивая листы. — Вот март. Вот апрель. Смотри на организации.
— Я не понимаю в накладных.
— Я объясню, это просто. Частник берёт одну и берёт для дома. А организация берёт по безналу, с печатью и подписью, и организаций у меня немного. — Она провела пальцем по столбику. — ЖЭК номер четыре. Школа номер сорок один. Рынок, дирекция. Столовая ГРЭС. Домоуправление. Всё.
— И что?
— В марте они брали как обычно. По одной, по две. А с апреля вот. — Она перевернула страницу. — ЖЭК берёт четыре. Рынок берёт шесть. Школа берёт три, а у школы каникулы.
— Может, им надо.
— Может, — согласилась Люба. — Я тоже так подумала. И я стала спрашивать, когда они приходят продлевать.
— И?
— И они не приходят продлевать.
Она положила ладонь на пачку.
— Женя, печать работает полтора месяца. Ну два, если хорошая. Потом она выдыхается, и её меняют, все меняют, у меня на этом половина оборота. — Она подняла глаза. — ЖЭК взял четыре штуки в апреле. Сейчас конец июля. Они не пришли ни разу.
— Значит, у них ещё работают.
— Значит, у них их нет, — сказала Люба.
Жека взял верхнюю накладную и посмотрел. Синяя печать, подпись, дата, номер. Всё как положено.
— Ты в подвале ЖЭКа была?
— Нет.
— Там ниша в стене. Пустая. Профессор говорит, две недели назад была печать, а потом не стало.
Люба кивнула, как кивают, когда цифра сошлась.
— Вот и у меня так же, — сказала она. — Они покупают, и оно у них пропадает, и они молчат.
— Почему молчат?
— Потому что они не сами покупают, — сказала Люба.
Жека не сразу понял.
— Как это?
— Печать по безналу оформляют на организацию, а приходит человек. С доверенностью. — Она вытянула из пачки один лист. — Вот. Апрель, рынок, шесть штук. Доверенность номер сорок семь. Тут написана фамилия.
Жека посмотрел.
Строчка была вписана от руки, чернилами, аккуратным почерком, с наклоном.
Суриков Н. П.
— Он приходил три раза, — сказала Люба. — Первый раз в апреле, от рынка. Второй в мае, от школы. Третий в июне, от домоуправления.
— Какой из себя?
— Белая рубашка. Брюки со стрелкой. Портфель. — Люба подумала. — Выглядит года на два старше тебя. А на самом деле ровесник, я его в школе видела, он на класс младше моей сестры.
Жека положил накладную на прилавок и некоторое время её не отпускал.
— И ты ему отдавала?
— Я обязана. — Люба положила лист обратно. — У него бумага. У меня накладная. Если я не отдам, я нарушу, и меня закроют за три дня, и тогда на районе печатей не будет вообще.
Жека постоял.
— Ты Комбату говорила?
— Нет.
— Почему?
— Меня никто не спрашивал, — сказала Люба.
Без обиды, просто отчиталась, и от этой фразы Жеке стало неудобно так, как ему давно не было.
Он посчитал в уме. Апрель — рынок. Май — школа. Июнь — домоуправление и подвал ЖЭКа.
— Июль? — спросил он.
Люба перевернула последнюю страницу.
— В июле никто не приходил, — сказала она. — Ни разу.
— Совсем?
— Совсем. — Она закрыла книгу. — И вот это мне и не нравится, Женя.
Вентилятор гудел и качал горячий воздух по кругу.
— У меня послезавтра поставка, — сказала Люба. — Пал Сергеич везёт с базы. Двадцать четыре штуки, самая большая за всё лето, я под неё три недели деньги собирала.
— Кто про неё знает?
— База знает. Я знаю. Пал Сергеич знает. — Она подумала. — И в накладной написано, а накладная у меня на гвозде висит, и ко мне сюда за день человек тридцать заходит.
Жека посмотрел на гвоздь.
— Люб.
— Что?
— Ты сюда пускаешь кого попало.
— Я пускаю всех, кто зайдёт, — сказала Люба. — Ко мне ходят люди, у которых тараканы.
Он вышел на улицу в третьем часу.
Солнце стояло высоко, бочка с квасом была пустая, и очередь от неё уже разошлась. У телефонной будки стоял пацан лет двенадцати и слушал длинные гудки.
Жека прошёл полквартала, остановился и вернулся.
— Люб.
Она высунулась в окошко.
— Послезавтра во сколько поставка?
— В восемь утра.
— Мы придём в семь, — сказал Жека.
Люба посмотрела на него.
— Кто это — мы?
— Я, Толян и Саня.
— А Валерий Ильич?
Жека подумал.
— Валерию Ильичу я скажу сегодня, — сказал он.
Он и правда сказал в тот же вечер. И Валерий Ильич выслушал, помолчал свои полтора внутренних года и ответил: «Хорошо, что сказал».
А про то, что ему самому про Сурикова было известно с мая, он не сказал ни слова, и это выяснилось только в сентябре.
Глава 11. Поставка
В пятницу они пришли к ларьку в семь.
Утро было серое, первое серое утро за три недели, и с пустыря тянуло сыростью. Люба открылась в половине восьмого и выставила на прилавок термос и три кружки, потому что четвёртую не нашла.
— Кто где стоит? — спросила Саня.
— Толян у будки, — сказал Жека. — Ты с той стороны, за бочкой. Я у окошка.
— А чего ты у окошка?
— Потому что если что, надо будет стоять в дверях.
Саня спорить не стала, и это было для неё редкостью и означало, что расстановка правильная.
Профессор пришёл без пятнадцати восемь с двумя тетрадями и сел на ящик в трёх метрах от ларька.
— Я наблюдаю, — сказал он.
— Ты мешаешь, — сказала Саня.
— Я наблюдаю и мешаю, — согласился Профессор и открыл тетрадь.
Машина пришла в восемь ноль пять.
Это был «уазик»-буханка, зелёный, с базы, и из него вылез Пал Сергеич — толстый мужик лет пятидесяти в сандалиях на носки, с папкой под мышкой. Он открыл заднюю дверь, вытащил ящик, поставил на асфальт и вытер лоб.
— Люба! Расписывайся!
Ящик был фанерный, с ручками, и в нём, переложенные ватой, лежали двадцать четыре серых кругляша.
Люба пересчитала. Пересчитала второй раз. Расписалась в двух местах, оторвала свой корешок и повесила на гвоздь.
— Всё? — спросил Пал Сергеич.
— Всё.
— Тогда я поехал, у меня ещё Заводской.
Он сел и уехал, и «уазик» пошёл по улице Энергетиков, подпрыгивая на стыках.
Стало тихо.
Толян стоял у будки. Саня стояла за бочкой. Жека стоял у окошка. Профессор писал.
Ничего не происходило.
К девяти пришла первая покупательница — женщина с четвёртого дома, взяла от тараканов, ушла. К половине десятого пришли ещё двое. К десяти открылась бочка с квасом, и появилась очередь, и стало шумно.
В одиннадцать Толян сказал:
— Может, они не придут.
— Может, — сказал Жека.
В двенадцать Саня отошла за угол и вернулась с двумя пирожками, и один отдала Толяну, и это было единственное событие за четыре часа.
В час дня Профессор закрыл тетрадь.
— Господа, я вынужден констатировать: сегодня ничего не будет.
— Почему?
— Потому что двадцать четыре печати в одном ящике — это слишком заметно. Их проще брать по одной там, куда они уже разошлись. — Он снял очки. — И, к сожалению, это означает, что мы сегодня охраняли ровно ту точку, которую охранять не нужно.
— И где нужно? — спросила Саня.
— Везде, — сказал Профессор. — В этом и проблема.
Разошлись в третьем часу.
Люба заперла ларёк на два замка и повесила третий, новый, купленный накануне на рынке за двести рублей.
Я вам сразу скажу, чтобы вы не ждали зря: ларёк вскрыли в конце августа, и замки к этому отношения не имели.
Вечером Жека пошёл к гаражам один.
Он пришёл туда без всякой цели, просто потому, что больше идти было некуда, и сел на бетонный блок у самого конца второго ряда, там, где ряд упирается в забор.
Забор был бетонный, из плит, поставленных в пазы, и одна плита давно вывалилась наружу, и в проём было видно пустырь и трубу ГРЭС.
У этого забора в марте девяностого нашли его деда.
Про это Жека не рассказывал никому, кроме Толяна, и Толяну рассказал один раз, зимой, и потом жалел.
Семён Егорович Семёнов был бригадир. Тридцать лет на стройках, из них шесть последних — на втором энергоблоке Черноярской ГРЭС. Стройку заморозили в восемьдесят шестом. Сначала сказали — до конца года. Потом сказали — до особого распоряжения. Особого распоряжения не пришло.
Дед ходил на проходную ещё четыре месяца. Он вставал в шесть, брился, надевал пиджак и уходил, и приходил в четыре, и что он там делал все эти четыре месяца, семья не спрашивала.
Потом перестал.
Потом начал пить. Пил он тихо и по расписанию: с двух до восьми у гаражей, с кем придётся. К гаражам он ходил как на смену, и когда его туда переставали пускать, он садился у забора, у той самой выпавшей плиты, и сидел.
Жеке было тогда двенадцать, тринадцать, четырнадцать. Мать посылала его за дедом.
Он приходил, садился рядом и ждал. Дед его узнавал не всегда сразу.
И вот про что дед говорил.
Он говорил про фундамент.
Он говорил про это довольно часто, и семья привыкла, и никто не слушал, потому что человек, который каждый вечер пьяный говорит одно и то же, через полгода становится частью шума. Мать выучилась отвечать «да, пап» и мыть посуду в это время.
А Жека сидел рядом на бетоне и слушал, потому что деваться было некуда.
— Мы туда лили в мае, — говорил дед. — Восемьдесят пятый год. Ночью лили, Женька. Ты понимаешь, что такое лить ночью?
— Не понимаю.
— И никто не понимает. Днём льют. Ночью не льют, ночью бетон встаёт по-другому, у него температура другая, у него всё другое. А нам сказали — ночью.
Он поднимал палец.
— Пригнали два миксера и цельный автобус в двенадцать часов ночи. Из автобуса вышли одиннадцать человек, все в пальто, в мае месяце, в пальто. Я запомнил, потому что подумал: вот дураки, запарятся.
— И чего?
— Ничего. Опалубку они смотрели сами. Меня отогнали, сказали — покурите, товарищ бригадир. Я час курил. Час, Женька. У меня за тридцать лет ни разу не было, чтоб бригадира на его же захватке отогнали покурить.
Он опускал руку.
— А потом позвали, и мы залили. И там, в опалубке, в самом низу, лежало.
— Что лежало?
— А я не знаю. Ящик. Метр на метр, может, поменьше. Обшитый. И к нему шли четыре тяги на анкера, и анкера были не наши, я такого крепежа в жизни не видел, а я видел всякий.
— И вы залили?
— А что мне было делать? У меня наряд.
Дальше дед обычно замолкал минут на десять, а потом говорил одно и то же:
— Женька. Ты запомни. Северный угол, отметка минус шесть двадцать, между третьей и четвёртой осью. Запомнил?
— Запомнил.
— Повтори.
— Северный угол, минус шесть двадцать, между третьей и четвёртой.
— Молодец.
И на этом он успокаивался.
Жека повторял, потому что так дед быстрее вставал и шёл домой. Он повторял это, наверное, раз тридцать за два года, механически, как повторяют считалку, и ни разу не подумал, что это может что-нибудь значить.
В марте девяностого деда нашли у этого забора в семь утра. Ночь была минус восемнадцать. Официально написали переохлаждение.
Хоронили в четверг. Пришло девять человек, из них четверо из бригады.
И вот теперь Жека сидел на том же бетонном блоке, в июле девяносто второго, и смотрел через проём в заборе на трубу ГРЭС, и рядом с трубой, левее, стоял недостроенный корпус второго энергоблока — серая коробка в двенадцать этажей без окон, с торчащей арматурой, которую местные два года пилили и сдавали.
Он сидел так минут сорок.
Потом пришёл Толян, сел рядом и ничего не спросил, потому что Толян не спрашивал никогда, и в этом было его главное достоинство.
— Толян.
— Ага.
— Ты знаешь, что такое отметка минус шесть двадцать?
Толян подумал.
— Это на шесть двадцать ниже нуля, — сказал он. — Ноль — это уровень пола первого этажа. Значит, подвал. Хороший такой подвал, глубокий.
— Ты откуда знаешь?
— У меня отец монтажник, — сказал Толян. — Я эти отметки слышу с трёх лет.
Они посидели.
— А чего ты спросил-то? — сказал Толян.
— Да так, — сказал Жека.
И вот на этом месте я, пожалуй, вмешаюсь, потому что дальше про это долго не будет.
Про то, что залили в фундамент второго энергоблока в мае восемьдесят пятого года, на районе к тому лету не знал никто. Знали двое: человек, который приезжал в автобусе в пальто, и бригадир, который был отогнан покурить и вернулся.
Бригадир умер в марте девяностого у бетонного забора.
Перед этим он два года каждый вечер вслух повторял координаты пьяному внуку, потому что больше их некому было передать.
Внук выучил их наизусть и не понял ни слова.
Глава 12. Кубинская сигара
Школа номер сорок один стояла в двух остановках, за рынком, и летом была закрыта, кроме мастерских.
Мастерские летом работали, потому что летом в школе шёл ремонт, а ремонт означал, что кто-то должен чинить парты, и чинил их Павел Павлович Гречка, учитель труда, единственный человек в той школе, который за все восемь лет ни разу Жеке не соврал.
Жека добрался туда в субботу, первого августа, и дальше не пошёл.
Он постоял у забора, посмотрел на распахнутую дверь мастерской, из которой пахло клеем и опилками, развернулся и пошёл обратно.
Про то, почему он развернулся, надо рассказывать с марта девяносто первого.
Пал Палычу было под шестьдесят. Он носил синий халат, ходил медленно и разговаривал с классом так, как разговаривают с бригадой: без воспитания и без интонаций. Двойки он не ставил принципиально. Он говорил: «Ты не сделал. Значит, придёшь и сделаешь», — и человек приходил и делал, потому что деваться было некуда, а орать на него никто не орал.
В столе у него, в верхнем ящике слева, лежала сигара.
Настоящая кубинская сигара в алюминиевом пенале с завинчивающейся крышкой. Её привёз ему в семьдесят девятом бывший ученик, который ушёл в мореходку и попал в Гавану. Пал Палыч её не курил. Он вообще не курил. Он держал её в столе тринадцать лет и раз в год показывал восьмому классу — вынимал, отвинчивал крышку, давал понюхать по ряду и завинчивал обратно.
Ходила легенда, что она горит сорок минут.
Сколько горит сигара на самом деле, никто в той школе не знал, включая Пал Палыча. Цифру сорок придумал кто-то в семьдесят девятом, и с тех пор она передавалась из класса в класс, как передаётся всё школьное: без источника и без сомнений.
Жеке было четырнадцать, и он думал про эту сигару каждый день с сентября по март.
Здесь важно понять одну вещь, и в четырнадцать лет её объяснить нельзя, потому что слов нет.
Ему не нужна была сигара.
Ему нужно было, чтобы она у него была. Чтобы лежала в кармане куртки, и он ходил, и знал, что она там. Он даже примерно представлял, где будет её держать дома: за батареей, в щели, где уже лежал перочинный нож.
Он взял её в марте, в четверг, на большой перемене.
Мастерская была открыта, Пал Палыч вышел в столовую, ящик не запирался никогда. Жека вынул пенал, положил в карман и вышел, и его никто не видел.
Ровно никто.
Через сорок минут его позвали к завучу.
В кабинете сидели завуч, классная и Колька Суриков.
Колька стоял у стола прямой, с этим своим лицом человека, который поступает правильно, и это лицо у него было уже тогда, за год до всего.
— Он сказал, что вы всё видели, — сказала завуч.
— Я видел, — сказал Колька.
Он не видел. Мастерская выходит окнами во двор, а Колька в это время был в столовой, на втором этаже, что было потом установлено и никого не заинтересовало.
Он догадался.
Колька Суриков знал, что Жека думает про эту сигару, потому что Жека сам ему рассказал в октябре, у гардероба, когда они ещё были Колян и Жека и делили один ластик.
Дальше был педсовет. На педсовет вызвали мать.
Мать пришла со смены, в своём бордовом, и просидела в коридоре сорок минут, а потом ещё двадцать в кабинете, и когда вышла, у неё было такое лицо, что Жека, стоявший у окна, отвернулся к стеклу и стоял так, пока она не подошла.
Домой шли молча. Дома она сказала одну фразу:
— Ты понимаешь, что теперь про меня скажут на работе?
И ушла на кухню.
Вот это и было фиаско. Не сигара, не завуч и не педсовет.
Пал Палыч на педсовете сказал следующее. Ему дали слово последнему, и он сказал:
— Ящик у меня не запирается. Я его тринадцать лет не запираю. Если вещь тринадцать лет лежит в незапертом ящике в школе, то удивительно другое: что её взяли только сейчас.
Классная сказала, что это не оправдание.
— Это не оправдание, — согласился Пал Палыч. — Это объяснение. Оправдываться будет он.
На следующий день Жека принёс пенал в мастерскую. Он пришёл после уроков, положил на верстак и стоял.
Пал Палыч вытер руки, взял пенал, отвинтил крышку, посмотрел внутрь, завинтил и убрал в ящик. Ящик не запер.
Потом он сел на табурет и спросил:
— Семёнов. Ты её выкурить хотел или хотел, чтоб она у тебя была?
Жека стоял и молчал.
— Ты подумай, не спеши.
Жека подумал.
— Чтоб была, — сказал он.
Пал Палыч кивнул.
— Тогда ты дурак, но не вор, — сказал он. — Иди, у меня рейка не пилена.
Вот и всё, что было. Больше про это в школе не вспоминали, кроме того, что Колька перестал быть Коляном, а через месяц двор узнал подробности, и он стал Сургучом.
Теперь про сигареты.
Первого января девяносто второго года на нашем районе выяснилось, что мир поменялся, и выяснялось это в течение недели, лихорадочно и без всякой системы. Люди пробовали всё подряд. У кого-то работало, у большинства нет.
Жека пробовал у гаражей, вместе со всеми.
Ему сунули сигарету — «Приму», чужую, — сказали «на, дёрни, у Витьки от этого рука загорелась». Он взял в зубы, прикурил, поднёс ко рту.
И в этот момент кто-то сзади толкнул его в спину, потому что там была толпа и все толкались.
Он не затянулся.
А человек, который его толкнул, отлетел.
Не сильно, метра на полтора, и сел на снег, и все засмеялись, и Жека засмеялся тоже, и никто ничего не понял, включая его самого.
Понял он через две недели.
Он проверял это один, у забора, где сидел дед. Он проверял методично, потому что читать условия задачи до конца было его единственным настоящим талантом.
Сигарета в зубах, прикурена, не затянулся — держит. Сигарета в зубах, не прикурена — не держит. Прикурена, лежит рядом на бетоне — не держит. Прикурена, в зубах, затянулся — …
Вот здесь он остановился.
Он стоял у забора с сигаретой в зубах и понимал, что проверить последний пункт можно ровно один раз, и что если он окажется прав, то проверка обойдётся ему во всё.
Он не стал проверять.
Он вынул сигарету, затушил о бетон и пошёл домой, и с тех пор так и держал: в зубах, прикуренную, до фильтра, ни разу.
За полгода он не сделал ни одной затяжки.
Никто на районе, кроме Профессора, не понимал, чего это стоит, а Профессор понимал только арифметически.


