Пацана не коснулось
Пацана не коснулось

Полная версия

Пацана не коснулось

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Полоса осталась.

Саня взяла ещё горсть, растёрла в пальцах и провела по ней — так, как делают, когда лечат ушиб.

Ничего.

Она попробовала ещё раз, всей ладонью, и Жека видел, как у неё пошли желваки, потому что Саня третьей ступени умела снимать с людей всё, что снимается на районе: ссадину, вывих, чужой сглаз, следы от кастета.

— Не берёт, — сказала она.

— Чего не берёт? — спросил Толян.

— Тебя не берёт. — Она вытерла руку о джинсы. — Фарт по этой штуке не идёт. Она не наша.

Толян вывернул шею, пытаясь посмотреть на собственную спину, и, конечно, ничего не увидел.

— И чего теперь?

— Не знаю, — сказала Саня.

Егорка сидел рядом и молчал. Он молчал всю дорогу до дома и дома, судя по всему, тоже, потому что тётя Валя на следующий день говорила бабе Зине, что мальчик пришёл странный.

Полоса у Толяна не сошла ни за неделю, ни за месяц.

Она была у него на спине и в ноябре, когда всё кончилось, и осталась потом на всю жизнь, и в армии на медкомиссии её записали как «след термического воздействия, происхождение со слов».


Глава 10. Союзпечать

Ларёк стоял на Пятой линии, между бочкой с квасом и телефонной будкой, из которой звонили только в справочную, потому что трубку в ней оторвали ещё зимой и приладили обратно на изоленту.

Раньше в нём торговали газетами. Вывеска осталась прежняя: «СОЮЗПЕЧАТЬ», белым по синему, и буква «Ю» держалась на одном шурупе и слегка отставала.

С февраля в нём торговали печатями, и вывеску никто не поменял, потому что она подошла.

Витрина у Любы была разложена по-магазинному, с ценниками, написанными от руки печатными буквами:

От тараканов — 90 р. От сырости — 120 р. От очереди (на 1 чел.) — 200 р. От свекрови — 350 р. От сглаза общего — 400 р. Чтоб не киснуло молоко — 60 р. Чтоб ребёнок спал — 900 р.

Внизу, отдельной бумажкой: «БЕЗ НАКЛАДНОЙ НЕ ПРОДАЮ. НЕ ПРОСИТЕ».

Сами печати выглядели скучно. Это были кругляши серого камня, размером с крупную пуговицу, с оттиском на одной стороне и номером на другой. Их клали в угол комнаты, или в ящик, или под порог, и они работали месяц-полтора, а потом их надо было менять, и на этом стоял весь бизнес.

Жека пришёл в среду, к обеду.

Люба сидела внутри на высоком табурете, в окошке было видно её до плеч. Ей было шестнадцать, она была маленькая, светлая и всегда выглядела так, будто её только что похвалили, хотя хвалить её было некому.

В иерархии она не состояла никак. Ни ступени, ни расклада, ни полосок. При этом Любу на районе не трогали, и причину этого никто не сформулировал ни тогда, ни потом.

— Здравствуй, Женя, — сказала она.

— Здорово. Слушай, у тебя есть что-нибудь от следа?

— От какого следа?

— От их следа. От Идейности.

Люба подумала.

— Нет, — сказала она.

— А вообще бывает?

— Не знаю. У меня в прайсе такого нет, и в накладных за полгода не было, и Пал Сергеич про такое не привозил. — Она сложила руки на прилавке. — Это у Толи?

Жека помолчал.

— Ты откуда знаешь?

— Он вчера мимо шёл и футболку задирал перед стеклом, — сказала Люба. — Смотрел со спины. У меня стекло большое.

Такая она была вся. Она говорила то, что видела, ровно и без нажима, и от этого разговаривать с ней было неудобно примерно всем.

— Не показывай, что знаешь, — сказал Жека. — Он стесняется.

— Хорошо.

Она достала из-под прилавка эмалированную кружку и налила себе из термоса.

— Женя, а ты по делу пришёл?

— Я по делу.

— Тогда заходи. У меня тут разговор длинный.

Внутри ларька было тесно, жарко и пахло бумагой. Полки, ящики, вентилятор без крышки, привязанный проволокой к трубе. И на стене — гвоздь, а на гвозде толстая пачка накладных, пробитых сверху и нанизанных.

Люба сняла пачку и положила на прилавок.

— Смотри, — сказала она.

Про накладные надо коротко.

После декабря печати стали товаром, и товар этот пошёл через ту же систему, через которую шло всё остальное: база, накладная, отпуск по факту. Люба получала товар от Пал Сергеича с базы раз в две недели, расписывалась и вела книгу. Приход, расход, остаток. Никто на районе, кроме неё, этого не делал, потому что все остальные торговали как торговали.

— Вот февраль, — сказала Люба, переворачивая листы. — Вот март. Вот апрель. Смотри на организации.

— Я не понимаю в накладных.

— Я объясню, это просто. Частник берёт одну и берёт для дома. А организация берёт по безналу, с печатью и подписью, и организаций у меня немного. — Она провела пальцем по столбику. — ЖЭК номер четыре. Школа номер сорок один. Рынок, дирекция. Столовая ГРЭС. Домоуправление. Всё.

— И что?

— В марте они брали как обычно. По одной, по две. А с апреля вот. — Она перевернула страницу. — ЖЭК берёт четыре. Рынок берёт шесть. Школа берёт три, а у школы каникулы.

— Может, им надо.

— Может, — согласилась Люба. — Я тоже так подумала. И я стала спрашивать, когда они приходят продлевать.

— И?

— И они не приходят продлевать.

Она положила ладонь на пачку.

— Женя, печать работает полтора месяца. Ну два, если хорошая. Потом она выдыхается, и её меняют, все меняют, у меня на этом половина оборота. — Она подняла глаза. — ЖЭК взял четыре штуки в апреле. Сейчас конец июля. Они не пришли ни разу.

— Значит, у них ещё работают.

— Значит, у них их нет, — сказала Люба.

Жека взял верхнюю накладную и посмотрел. Синяя печать, подпись, дата, номер. Всё как положено.

— Ты в подвале ЖЭКа была?

— Нет.

— Там ниша в стене. Пустая. Профессор говорит, две недели назад была печать, а потом не стало.

Люба кивнула, как кивают, когда цифра сошлась.

— Вот и у меня так же, — сказала она. — Они покупают, и оно у них пропадает, и они молчат.

— Почему молчат?

— Потому что они не сами покупают, — сказала Люба.

Жека не сразу понял.

— Как это?

— Печать по безналу оформляют на организацию, а приходит человек. С доверенностью. — Она вытянула из пачки один лист. — Вот. Апрель, рынок, шесть штук. Доверенность номер сорок семь. Тут написана фамилия.

Жека посмотрел.

Строчка была вписана от руки, чернилами, аккуратным почерком, с наклоном.

Суриков Н. П.

— Он приходил три раза, — сказала Люба. — Первый раз в апреле, от рынка. Второй в мае, от школы. Третий в июне, от домоуправления.

— Какой из себя?

— Белая рубашка. Брюки со стрелкой. Портфель. — Люба подумала. — Выглядит года на два старше тебя. А на самом деле ровесник, я его в школе видела, он на класс младше моей сестры.

Жека положил накладную на прилавок и некоторое время её не отпускал.

— И ты ему отдавала?

— Я обязана. — Люба положила лист обратно. — У него бумага. У меня накладная. Если я не отдам, я нарушу, и меня закроют за три дня, и тогда на районе печатей не будет вообще.

Жека постоял.

— Ты Комбату говорила?

— Нет.

— Почему?

— Меня никто не спрашивал, — сказала Люба.

Без обиды, просто отчиталась, и от этой фразы Жеке стало неудобно так, как ему давно не было.

Он посчитал в уме. Апрель — рынок. Май — школа. Июнь — домоуправление и подвал ЖЭКа.

— Июль? — спросил он.

Люба перевернула последнюю страницу.

— В июле никто не приходил, — сказала она. — Ни разу.

— Совсем?

— Совсем. — Она закрыла книгу. — И вот это мне и не нравится, Женя.

Вентилятор гудел и качал горячий воздух по кругу.

— У меня послезавтра поставка, — сказала Люба. — Пал Сергеич везёт с базы. Двадцать четыре штуки, самая большая за всё лето, я под неё три недели деньги собирала.

— Кто про неё знает?

— База знает. Я знаю. Пал Сергеич знает. — Она подумала. — И в накладной написано, а накладная у меня на гвозде висит, и ко мне сюда за день человек тридцать заходит.

Жека посмотрел на гвоздь.

— Люб.

— Что?

— Ты сюда пускаешь кого попало.

— Я пускаю всех, кто зайдёт, — сказала Люба. — Ко мне ходят люди, у которых тараканы.

Он вышел на улицу в третьем часу.

Солнце стояло высоко, бочка с квасом была пустая, и очередь от неё уже разошлась. У телефонной будки стоял пацан лет двенадцати и слушал длинные гудки.

Жека прошёл полквартала, остановился и вернулся.

— Люб.

Она высунулась в окошко.

— Послезавтра во сколько поставка?

— В восемь утра.

— Мы придём в семь, — сказал Жека.

Люба посмотрела на него.

— Кто это — мы?

— Я, Толян и Саня.

— А Валерий Ильич?

Жека подумал.

— Валерию Ильичу я скажу сегодня, — сказал он.

Он и правда сказал в тот же вечер. И Валерий Ильич выслушал, помолчал свои полтора внутренних года и ответил: «Хорошо, что сказал».

А про то, что ему самому про Сурикова было известно с мая, он не сказал ни слова, и это выяснилось только в сентябре.


Глава 11. Поставка

В пятницу они пришли к ларьку в семь.

Утро было серое, первое серое утро за три недели, и с пустыря тянуло сыростью. Люба открылась в половине восьмого и выставила на прилавок термос и три кружки, потому что четвёртую не нашла.

— Кто где стоит? — спросила Саня.

— Толян у будки, — сказал Жека. — Ты с той стороны, за бочкой. Я у окошка.

— А чего ты у окошка?

— Потому что если что, надо будет стоять в дверях.

Саня спорить не стала, и это было для неё редкостью и означало, что расстановка правильная.

Профессор пришёл без пятнадцати восемь с двумя тетрадями и сел на ящик в трёх метрах от ларька.

— Я наблюдаю, — сказал он.

— Ты мешаешь, — сказала Саня.

— Я наблюдаю и мешаю, — согласился Профессор и открыл тетрадь.

Машина пришла в восемь ноль пять.

Это был «уазик»-буханка, зелёный, с базы, и из него вылез Пал Сергеич — толстый мужик лет пятидесяти в сандалиях на носки, с папкой под мышкой. Он открыл заднюю дверь, вытащил ящик, поставил на асфальт и вытер лоб.

— Люба! Расписывайся!

Ящик был фанерный, с ручками, и в нём, переложенные ватой, лежали двадцать четыре серых кругляша.

Люба пересчитала. Пересчитала второй раз. Расписалась в двух местах, оторвала свой корешок и повесила на гвоздь.

— Всё? — спросил Пал Сергеич.

— Всё.

— Тогда я поехал, у меня ещё Заводской.

Он сел и уехал, и «уазик» пошёл по улице Энергетиков, подпрыгивая на стыках.

Стало тихо.

Толян стоял у будки. Саня стояла за бочкой. Жека стоял у окошка. Профессор писал.

Ничего не происходило.

К девяти пришла первая покупательница — женщина с четвёртого дома, взяла от тараканов, ушла. К половине десятого пришли ещё двое. К десяти открылась бочка с квасом, и появилась очередь, и стало шумно.

В одиннадцать Толян сказал:

— Может, они не придут.

— Может, — сказал Жека.

В двенадцать Саня отошла за угол и вернулась с двумя пирожками, и один отдала Толяну, и это было единственное событие за четыре часа.

В час дня Профессор закрыл тетрадь.

— Господа, я вынужден констатировать: сегодня ничего не будет.

— Почему?

— Потому что двадцать четыре печати в одном ящике — это слишком заметно. Их проще брать по одной там, куда они уже разошлись. — Он снял очки. — И, к сожалению, это означает, что мы сегодня охраняли ровно ту точку, которую охранять не нужно.

— И где нужно? — спросила Саня.

— Везде, — сказал Профессор. — В этом и проблема.

Разошлись в третьем часу.

Люба заперла ларёк на два замка и повесила третий, новый, купленный накануне на рынке за двести рублей.

Я вам сразу скажу, чтобы вы не ждали зря: ларёк вскрыли в конце августа, и замки к этому отношения не имели.

Вечером Жека пошёл к гаражам один.

Он пришёл туда без всякой цели, просто потому, что больше идти было некуда, и сел на бетонный блок у самого конца второго ряда, там, где ряд упирается в забор.

Забор был бетонный, из плит, поставленных в пазы, и одна плита давно вывалилась наружу, и в проём было видно пустырь и трубу ГРЭС.

У этого забора в марте девяностого нашли его деда.

Про это Жека не рассказывал никому, кроме Толяна, и Толяну рассказал один раз, зимой, и потом жалел.

Семён Егорович Семёнов был бригадир. Тридцать лет на стройках, из них шесть последних — на втором энергоблоке Черноярской ГРЭС. Стройку заморозили в восемьдесят шестом. Сначала сказали — до конца года. Потом сказали — до особого распоряжения. Особого распоряжения не пришло.

Дед ходил на проходную ещё четыре месяца. Он вставал в шесть, брился, надевал пиджак и уходил, и приходил в четыре, и что он там делал все эти четыре месяца, семья не спрашивала.

Потом перестал.

Потом начал пить. Пил он тихо и по расписанию: с двух до восьми у гаражей, с кем придётся. К гаражам он ходил как на смену, и когда его туда переставали пускать, он садился у забора, у той самой выпавшей плиты, и сидел.

Жеке было тогда двенадцать, тринадцать, четырнадцать. Мать посылала его за дедом.

Он приходил, садился рядом и ждал. Дед его узнавал не всегда сразу.

И вот про что дед говорил.

Он говорил про фундамент.

Он говорил про это довольно часто, и семья привыкла, и никто не слушал, потому что человек, который каждый вечер пьяный говорит одно и то же, через полгода становится частью шума. Мать выучилась отвечать «да, пап» и мыть посуду в это время.

А Жека сидел рядом на бетоне и слушал, потому что деваться было некуда.

— Мы туда лили в мае, — говорил дед. — Восемьдесят пятый год. Ночью лили, Женька. Ты понимаешь, что такое лить ночью?

— Не понимаю.

— И никто не понимает. Днём льют. Ночью не льют, ночью бетон встаёт по-другому, у него температура другая, у него всё другое. А нам сказали — ночью.

Он поднимал палец.

— Пригнали два миксера и цельный автобус в двенадцать часов ночи. Из автобуса вышли одиннадцать человек, все в пальто, в мае месяце, в пальто. Я запомнил, потому что подумал: вот дураки, запарятся.

— И чего?

— Ничего. Опалубку они смотрели сами. Меня отогнали, сказали — покурите, товарищ бригадир. Я час курил. Час, Женька. У меня за тридцать лет ни разу не было, чтоб бригадира на его же захватке отогнали покурить.

Он опускал руку.

— А потом позвали, и мы залили. И там, в опалубке, в самом низу, лежало.

— Что лежало?

— А я не знаю. Ящик. Метр на метр, может, поменьше. Обшитый. И к нему шли четыре тяги на анкера, и анкера были не наши, я такого крепежа в жизни не видел, а я видел всякий.

— И вы залили?

— А что мне было делать? У меня наряд.

Дальше дед обычно замолкал минут на десять, а потом говорил одно и то же:

— Женька. Ты запомни. Северный угол, отметка минус шесть двадцать, между третьей и четвёртой осью. Запомнил?

— Запомнил.

— Повтори.

— Северный угол, минус шесть двадцать, между третьей и четвёртой.

— Молодец.

И на этом он успокаивался.

Жека повторял, потому что так дед быстрее вставал и шёл домой. Он повторял это, наверное, раз тридцать за два года, механически, как повторяют считалку, и ни разу не подумал, что это может что-нибудь значить.

В марте девяностого деда нашли у этого забора в семь утра. Ночь была минус восемнадцать. Официально написали переохлаждение.

Хоронили в четверг. Пришло девять человек, из них четверо из бригады.

И вот теперь Жека сидел на том же бетонном блоке, в июле девяносто второго, и смотрел через проём в заборе на трубу ГРЭС, и рядом с трубой, левее, стоял недостроенный корпус второго энергоблока — серая коробка в двенадцать этажей без окон, с торчащей арматурой, которую местные два года пилили и сдавали.

Он сидел так минут сорок.

Потом пришёл Толян, сел рядом и ничего не спросил, потому что Толян не спрашивал никогда, и в этом было его главное достоинство.

— Толян.

— Ага.

— Ты знаешь, что такое отметка минус шесть двадцать?

Толян подумал.

— Это на шесть двадцать ниже нуля, — сказал он. — Ноль — это уровень пола первого этажа. Значит, подвал. Хороший такой подвал, глубокий.

— Ты откуда знаешь?

— У меня отец монтажник, — сказал Толян. — Я эти отметки слышу с трёх лет.

Они посидели.

— А чего ты спросил-то? — сказал Толян.

— Да так, — сказал Жека.

И вот на этом месте я, пожалуй, вмешаюсь, потому что дальше про это долго не будет.

Про то, что залили в фундамент второго энергоблока в мае восемьдесят пятого года, на районе к тому лету не знал никто. Знали двое: человек, который приезжал в автобусе в пальто, и бригадир, который был отогнан покурить и вернулся.

Бригадир умер в марте девяностого у бетонного забора.

Перед этим он два года каждый вечер вслух повторял координаты пьяному внуку, потому что больше их некому было передать.

Внук выучил их наизусть и не понял ни слова.


Глава 12. Кубинская сигара

Школа номер сорок один стояла в двух остановках, за рынком, и летом была закрыта, кроме мастерских.

Мастерские летом работали, потому что летом в школе шёл ремонт, а ремонт означал, что кто-то должен чинить парты, и чинил их Павел Павлович Гречка, учитель труда, единственный человек в той школе, который за все восемь лет ни разу Жеке не соврал.

Жека добрался туда в субботу, первого августа, и дальше не пошёл.

Он постоял у забора, посмотрел на распахнутую дверь мастерской, из которой пахло клеем и опилками, развернулся и пошёл обратно.

Про то, почему он развернулся, надо рассказывать с марта девяносто первого.

Пал Палычу было под шестьдесят. Он носил синий халат, ходил медленно и разговаривал с классом так, как разговаривают с бригадой: без воспитания и без интонаций. Двойки он не ставил принципиально. Он говорил: «Ты не сделал. Значит, придёшь и сделаешь», — и человек приходил и делал, потому что деваться было некуда, а орать на него никто не орал.

В столе у него, в верхнем ящике слева, лежала сигара.

Настоящая кубинская сигара в алюминиевом пенале с завинчивающейся крышкой. Её привёз ему в семьдесят девятом бывший ученик, который ушёл в мореходку и попал в Гавану. Пал Палыч её не курил. Он вообще не курил. Он держал её в столе тринадцать лет и раз в год показывал восьмому классу — вынимал, отвинчивал крышку, давал понюхать по ряду и завинчивал обратно.

Ходила легенда, что она горит сорок минут.

Сколько горит сигара на самом деле, никто в той школе не знал, включая Пал Палыча. Цифру сорок придумал кто-то в семьдесят девятом, и с тех пор она передавалась из класса в класс, как передаётся всё школьное: без источника и без сомнений.

Жеке было четырнадцать, и он думал про эту сигару каждый день с сентября по март.

Здесь важно понять одну вещь, и в четырнадцать лет её объяснить нельзя, потому что слов нет.

Ему не нужна была сигара.

Ему нужно было, чтобы она у него была. Чтобы лежала в кармане куртки, и он ходил, и знал, что она там. Он даже примерно представлял, где будет её держать дома: за батареей, в щели, где уже лежал перочинный нож.

Он взял её в марте, в четверг, на большой перемене.

Мастерская была открыта, Пал Палыч вышел в столовую, ящик не запирался никогда. Жека вынул пенал, положил в карман и вышел, и его никто не видел.

Ровно никто.

Через сорок минут его позвали к завучу.

В кабинете сидели завуч, классная и Колька Суриков.

Колька стоял у стола прямой, с этим своим лицом человека, который поступает правильно, и это лицо у него было уже тогда, за год до всего.

— Он сказал, что вы всё видели, — сказала завуч.

— Я видел, — сказал Колька.

Он не видел. Мастерская выходит окнами во двор, а Колька в это время был в столовой, на втором этаже, что было потом установлено и никого не заинтересовало.

Он догадался.

Колька Суриков знал, что Жека думает про эту сигару, потому что Жека сам ему рассказал в октябре, у гардероба, когда они ещё были Колян и Жека и делили один ластик.

Дальше был педсовет. На педсовет вызвали мать.

Мать пришла со смены, в своём бордовом, и просидела в коридоре сорок минут, а потом ещё двадцать в кабинете, и когда вышла, у неё было такое лицо, что Жека, стоявший у окна, отвернулся к стеклу и стоял так, пока она не подошла.

Домой шли молча. Дома она сказала одну фразу:

— Ты понимаешь, что теперь про меня скажут на работе?

И ушла на кухню.

Вот это и было фиаско. Не сигара, не завуч и не педсовет.

Пал Палыч на педсовете сказал следующее. Ему дали слово последнему, и он сказал:

— Ящик у меня не запирается. Я его тринадцать лет не запираю. Если вещь тринадцать лет лежит в незапертом ящике в школе, то удивительно другое: что её взяли только сейчас.

Классная сказала, что это не оправдание.

— Это не оправдание, — согласился Пал Палыч. — Это объяснение. Оправдываться будет он.

На следующий день Жека принёс пенал в мастерскую. Он пришёл после уроков, положил на верстак и стоял.

Пал Палыч вытер руки, взял пенал, отвинтил крышку, посмотрел внутрь, завинтил и убрал в ящик. Ящик не запер.

Потом он сел на табурет и спросил:

— Семёнов. Ты её выкурить хотел или хотел, чтоб она у тебя была?

Жека стоял и молчал.

— Ты подумай, не спеши.

Жека подумал.

— Чтоб была, — сказал он.

Пал Палыч кивнул.

— Тогда ты дурак, но не вор, — сказал он. — Иди, у меня рейка не пилена.

Вот и всё, что было. Больше про это в школе не вспоминали, кроме того, что Колька перестал быть Коляном, а через месяц двор узнал подробности, и он стал Сургучом.

Теперь про сигареты.

Первого января девяносто второго года на нашем районе выяснилось, что мир поменялся, и выяснялось это в течение недели, лихорадочно и без всякой системы. Люди пробовали всё подряд. У кого-то работало, у большинства нет.

Жека пробовал у гаражей, вместе со всеми.

Ему сунули сигарету — «Приму», чужую, — сказали «на, дёрни, у Витьки от этого рука загорелась». Он взял в зубы, прикурил, поднёс ко рту.

И в этот момент кто-то сзади толкнул его в спину, потому что там была толпа и все толкались.

Он не затянулся.

А человек, который его толкнул, отлетел.

Не сильно, метра на полтора, и сел на снег, и все засмеялись, и Жека засмеялся тоже, и никто ничего не понял, включая его самого.

Понял он через две недели.

Он проверял это один, у забора, где сидел дед. Он проверял методично, потому что читать условия задачи до конца было его единственным настоящим талантом.

Сигарета в зубах, прикурена, не затянулся — держит. Сигарета в зубах, не прикурена — не держит. Прикурена, лежит рядом на бетоне — не держит. Прикурена, в зубах, затянулся — …

Вот здесь он остановился.

Он стоял у забора с сигаретой в зубах и понимал, что проверить последний пункт можно ровно один раз, и что если он окажется прав, то проверка обойдётся ему во всё.

Он не стал проверять.

Он вынул сигарету, затушил о бетон и пошёл домой, и с тех пор так и держал: в зубах, прикуренную, до фильтра, ни разу.

За полгода он не сделал ни одной затяжки.

Никто на районе, кроме Профессора, не понимал, чего это стоит, а Профессор понимал только арифметически.

На страницу:
4 из 6