Пацана не коснулось
Пацана не коснулось

Полная версия

Пацана не коснулось

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Про семки надо сказать отдельно, потому что без этого дальше половина будет непонятна.

Семки восстанавливают черет. Черет — это единица Фарта, и мерили его тогда кто во что горазд, пока Профессор не объявил, что единица называется черет, и все согласились, потому что слово было готовое и лежало под рукой. Кулёк с рынка, гранёный стакан, отсыпанный в кулёк из газеты, — это примерно полтора черета. Значит, чтобы восстановиться после серьёзного расклада, надо съесть три стакана, а после «Приседа Неотвратимости» — семь, и к седьмому у тебя во рту уже наждак.

Отсюда всё и пошло. Отсюда шелуха на всех лестничных клетках нашего района с января по апрель. Отсюда объявления в подъездах: «Товарищи! Не лузгать!» — и приписка карандашом: «А чем воевать, Клавдия Ивановна?»

К июлю стакан семок стоил двенадцать рублей у бабки Тони и десять у бабки Тони же, если брать после шести вечера, когда она собиралась домой.

Жека покупал их, как покупают гвозди: без всякого отношения к себе.

Он взял два стакана в среду вечером, у бабки Тони на углу, и попросил ссыпать в один кулёк. Бабка Тоня ссыпала, свернула газету аккуратным фунтиком и сказала:

— На двоих берёшь?

— Ага.

— На неё?

Жека расплатился и ушёл, а бабка Тоня осталась при своём мнении, и мнение это, разумеется, к утру было у бабы Зины.

Саня нашлась у гаражей, где сидела на бетонном блоке и смотрела в сторону ГРЭС. Труба на фоне неба дымила ровно, без выходных, и была единственной вещью на районе, которая работала как раньше.

Жека сел на соседний блок, оставив между ними полтора метра, потому что полтора метра — это была дистанция, на которой Саня разговаривала.

Он положил кулёк на её блок и подвинул.

Саня посмотрела на кулёк.

— Это чего?

— Семки.

— Я вижу, что семки. Я спрашиваю, это чего.

— Это семки, — сказал Жека.

Она взяла кулёк, развернула край, посмотрела внутрь, свернула обратно и положила рядом с собой.

— Ты понимаешь, что это выглядит?

— Не понимаю.

— Вот и хорошо. — Она развернула кулёк обратно. — Спасибо.

Уши у неё покраснели. Лицо у Сани держалось при любых обстоятельствах и в любую погоду, с лицом был полный порядок. Уши подводили: сначала мочки, потом верхний край, и всегда раньше, чем она успевала что-нибудь соврать. На районе это знали двое: я и Толян, и Толян никому не говорил, потому что Толян вообще никому ничего не говорил.

Некоторое время они лузгали молча.

— Слышь, — сказала Саня. — Ты вчера дурак был.

— Ладно.

— Я не в смысле обидеть. Я в смысле объяснить. — Она сплюнула шелуху под ноги, точно, между кроссовками. — Смотри. Ступень первая: ты пацан. Обороняться можешь, бить не можешь. Вообще. Совсем. Ступень вторая — зэк, наколки, ходка. Третья — вот это, — она щёлкнула пальцем по полоске на бедре, — расклады. Четвёртая — браток, кожанка, крыша, голда. Пятая — вор, корона, слово равно закон. Дошло?

— Дошло.

— Теперь считаем. У меня третья. У тебя первая. Против меня их вчера было трое, и я не вывезла. Что мог сделать ты?

— Ничего.

— Правильно. Ничего. — Она взяла ещё горсть. — А теперь скажи мне, солнышко, почему они ушли.

Жека промолчал.

— Вот и я не знаю, — сказала Саня. — И вот это меня и бесит.

Она сидела и лузгала, и черет у неё шёл обратно, и по её лицу это было видно так же, как видно по человеку, что он поел горячего.

— У тебя же ноль, — сказала она.

— Ноль.

— Тогда тебе от семок толку никакого.

— Никакого.

— И ты их всё равно ешь.

— Они вкусные, — сказал Жека.

Саня посмотрела на него сбоку и ничего не ответила, и я думаю, что именно в тот вечер у неё в голове что-то стронулось, хотя ей понадобилось ещё месяца три, чтобы это признать.

— Про деда спрашивали, — сказала она потом.

— Слышал.

— Слышал он. Ты видел. Это разное. — Она сгребла шелуху с колена. — Дед был инженер. В конторе. Я тебе честно говорю: я не знаю, в какой. Я его спрашивала лет в восемь, он сказал: «Считаю, Санька». Я говорю: чего считаешь. Он говорит: сколько чего кому положено.

— И всё?

— И всё. Тридцать лет считал, сколько чего кому положено, потом умер, и нам осталась пенсия и сервант. — Она помолчала. — И бумаги.

— Много бумаг?

— Три папки на антресолях и коробка под кроватью у матери. Я в них не лазила, потому что чертежи, а я в чертежах не понимаю ничего.

Жека подумал.

— А они, получается, понимают.

— Они, получается, понимают, — сказала Саня.

Труба на ГРЭС дымила. Где-то в третьем подъезде включили «Богатые тоже плачут», и включили громко, потому что телевизор был у всех один и стоял у всех в одной и той же комнате, и в двадцать минут восьмого весь наш район смотрел одно и то же.

— Слушай. — Саня повернулась. — А как оно у тебя вообще?

— Что как.

— Ну вот это твоё. Как оно работает. Толян говорит, ты не куришь.

— Не курю.

— А сигарета?

— А сигарета горит.

Саня нахмурилась.

— И всё?

— И всё, — сказал Жека. — Пока горит, меня нельзя тронуть. Пять минут. Потом можно.

— А если две сразу?

— Пробовал. Всё равно пять.

— А если от одной прикурить другую?

— Пробовал. Работает.

— Так это же тогда, — Саня подняла палец, — это же тогда сколько хочешь!

— Пока пачка не кончится, — сказал Жека.

И вот тут она поняла.

Она сидела с поднятым пальцем ещё секунды две, потом опустила его и поглядела на Жеку уже совсем иначе. Человеку посчитали, сколько у него осталось, и цифру назвали вслух при нём.

Двадцать штук в пачке. Пять минут штука. Сто минут.

Час сорок неприкосновенности на всю пачку, и после этого ты обычный шестнадцатилетний пацан на районе, где у одиннадцатилетних в петлице по полтора года стажа.

— И у тебя сколько сейчас? — спросила она.

— Тридцать восемь.

— Тридцать восемь?

— Тридцать восемь. — Жека пожал плечом. — Вчера купил две пачки. Вчера же две и сжёг.

Саня положила кулёк с семками себе на колени и накрыла его ладонью, как будто он мог убежать.

— Слышь, Семёнов, — сказала она. — Ты в следующий раз, когда за меня встанешь, ты сначала посчитай. Понял? Сначала посчитай, потом вставай.

— Я посчитал.

— Когда?

— Пока шёл, — сказал Жека.

Она открыла рот и закрыла.

Потом отсыпала ему семок обратно в горсть, и это было первое, что она ему в жизни дала.

К девяти пришёл Толян, сел на третий блок, взял горсть без спроса и сказал:

— Я вам не рассказывал, какая у меня фамилия?

— Иди отсюда, — сказала Саня.

— Хорошая фамилия. Подходящая.

— Толян.

— Ладно, ладно.

Так они и сидели, пока не стемнело. Шелуха под ногами набралась приличная, и утром её замела дворничиха тётя Рая, которая к тому времени уже полгода выметала со двора чистые боеприпасы и относилась к этому спокойно.


Глава 5. ПТУ номер тринадцать

Летняя практика у нас шла с первого июля по десятое августа, четыре дня в неделю, с восьми до часу, и заключалась в том, что тридцать человек второго курса приходили в мастерские ПТУ номер тринадцать и делали вид, что ремонтируют то, что ремонту не подлежит.

Мастерские стояли отдельным корпусом за котельной. Внутри было прохладно даже в июле, пахло эмульсией и старым железом, и вдоль стены выстроились восемь токарных станков, из которых работали три.

Жека числился слесарем-ремонтником. На практике ему выдали ящик с гайками от трёх разных систем и велели рассортировать. Он сортировал их вторую неделю и подозревал, что это никому не нужно, но сортировал добросовестно, потому что дома было хуже.

Мастер, Иван Афанасьевич, сидел в застеклённой конторке, читал «Труд» и раз в час выходил посмотреть, все ли живы. Про Фарт он не сказал за всё лето ни слова, и это его молчание пацаны уважали больше, чем всё остальное, что говорили им взрослые.

В пятницу, в начале одиннадцатого, в мастерскую вошёл Колька Суриков.

Он вошёл через главные ворота, которые обычно держали закрытыми, и вошёл так, чтобы это заметили. Белая рубашка. Брюки со стрелкой. Значок на груди другой, побольше звёздочки, с профилем. И в руке трубка, свёрнутая из бумаги, перевязанная тесёмкой.

Станки один за другим остановились.

— Здравствуйте, товарищи, — сказал Колька.

Голос у него был на полтона громче, чем нужно в помещении. Он этому научился недавно и пользовался пока неаккуратно.

Про Кольку Сурикова надо знать одно: он учился с Жекой в школе, в одном классе, с первого по восьмой, и восемь лет говорил ему «Колян» и брал у него ластик. А потом была история с сигарой, и после неё Колька перестал быть Коляном, а стал Колькой, а потом, когда двор узнал подробности, стал Сургучом.

Он этого погоняла не выносил.

Сургучом опечатывают, а Колька Суриков всю жизнь хотел быть тем, кто печатает.

— Здорово, Сургуч, — сказал кто-то от третьего станка.

— Меня зовут товарищ Суриков, — сказал Колька, глядя прямо перед собой. — Я по делу.

Он прошёл в середину прохода, поставил портфель и развязал тесёмку на трубке.

Бумага развернулась.

Это был конспект. Обыкновенная тетрадная бумага в линейку, сшитая в длинную ленту, исписанная от руки, аккуратно, синей пастой, с подчёркиваниями по линейке. Лента развернулась метра на полтора и встала в воздухе горизонтально, держась ни на чём.

По мастерской пошёл звук. Тихий, ровный, вроде того, что бывает от трансформаторной будки, если встать к ней близко.

— Оглашается, — сказал Колька.

И начал читать.

Он читал скучно, с расстановкой, как читают на собрании: список фамилий, адреса, годы рождения. Одиннадцать человек с нашего района, все от пятнадцати до девятнадцати. И против каждой фамилии — что за человек и чем занимается.

Пока он читал, с теми, кого он называл, ничего не происходило. Но по мастерской сделалось так, что никто не двигался, и Витька от третьего станка, который начал было говорить, замолчал на середине слова и остался стоять с открытым ртом, а потом рот закрыл сам, и вид у него был извиняющийся.

Конспект работает так: пока написанное в нём — правда, оно становится правдой сильнее, чем было. Написал «тунеядец» — и человек при всех делается тунеядцем, и это видно, и это чувствуется, и отмыться нельзя, пока лента развёрнута.

— Семёнов Евгений Андреевич, — прочитал Колька. — Шестнадцать лет. Улица Энергетиков, двадцать четыре, квартира тридцать один. Учащийся. Отца нет. Мать сокращена с ГРЭС по собственному желанию.

Он поднял глаза.

— Вор, — прочитал он.

Гайки в ящике Жека сортировать перестал.

Он выпрямился, вытер руки о штаны и вышел из-за верстака в проход, потому что дальше сидеть было нельзя, и он это понимал, и все понимали.

Сигарету он доставать не стал.

— Я не вор, — сказал он.

Тут надо объяснить про базар, и я объясню коротко, потому что подробно вам объяснит Профессор через две главы, и уж он-то не остановится.

Базар — это проводник. Ты говоришь вслух, и сказанное держится ровно столько, сколько ты за него отвечаешь. Соврал — печати слетают. Звук у этого такой, будто в пустой квартире хлопнула форточка. Двор этот звук узнавал за версту, и человек, у которого при людях хлопнуло, потом полгода ходил с этим хлопком.

Дуэль печатников решается одним: чей базар крепче.

— Ты берёшь в магазине номер семь сигареты, — сказал Колька. — Регулярно. Без спроса.

— Беру.

— И не платишь.

— Плачу.

Лента конспекта дрогнула.

Совсем немного, на палец, но её повело, и звук от неё пошёл выше.

— Врёшь, — сказал Колька.

— Двести рублей во вторник. Девяносто пачка, взял две. Дядя Гена чек выбил, чек на прилавке под гирькой лежал. Хочешь — сходи посмотри, он их не выбрасывает.

Колька моргнул.

Он готовился к разговору. Он написал слово, проверил его и был уверен в нём, потому что двор говорил «ворует», и мать его говорила «ворует», и все говорили «ворует», и никому за полгода не пришло в голову зайти в магазин и спросить у дяди Гены.

— Всё равно вор, — сказал Колька громче. — Ты берёшь чужое без разрешения.

— Беру.

— Значит, вор!

— Значит, беру чужое без разрешения и плачу за него по ценнику, — сказал Жека. — Напиши так. Длинно получится, зато удержится.

Лента пошла волной от начала до конца.

— Ты меня тогда не за сигару сдал, — сказал Жека. — Ты меня сдал за то, что я тебя не позвал.

В мастерской стало очень тихо. Иван Афанасьевич в конторке отложил газету и посмотрел через стекло, но выходить не стал.

— Я тебя вообще не сдавал, — сказал Колька.

И вот тут хлопнуло.

Звук был точно такой, как я сказал: форточка в пустой квартире, на сквозняке, один раз. Лента конспекта в середине разошлась по шву, между двенадцатой и тринадцатой строчкой, и обе половины начали медленно оседать, теряя высоту.

Колька схватил их руками.

Он держал конспект за оба конца и пытался свести края, и края не сводились, и было видно, как он на глазах перестаёт быть товарищем Суриковым.

Он бросил ленту и пошёл на Жеку.

Жека стоял.

Он даже за пачкой не полез, и потом Профессор ему за это целую лекцию прочёл, и был совершенно прав, но в тот момент Жека стоял просто потому, что не считал нужным.

Колька до него не дошёл.

Между ними прошла рука — короткий рубящий мах от плеча вниз, — и воздух прогнулся, и обе половины конспекта, которые лежали на бетонном полу, разошлись ещё раз, поперёк, ровно, как ножницами.

Саня стояла в воротах, и в мастерских ей быть было не положено, потому что она вообще не училась в ПТУ номер тринадцать.

— Пошёл вон, — сказала она.

Колька собрал с пола четыре куска бумаги. Он собирал их долго и аккуратно, и никто ему не мешал и никто не смеялся, потому что смеяться над этим на районе было не принято.

В воротах он обернулся.

— Семёнов, — сказал он. — Я приду ещё. С новым.

— Приходи, — сказал Жека.

Когда Колька ушёл, Витька выдохнул и включил свой станок обратно, и мастерская зашумела.

Саня посмотрела на Жеку.

— Ты чего не прикурил?

— Не понадобилось.

— Тебе не понадобилось, — повторила она. — Слышь, гений. Ты в следующий раз всё-таки прикуривай, а то ты меня в гроб вгонишь.

Она развернулась и вышла.

Иван Афанасьевич вышел из конторки, посмотрел на пол, где ещё валялась тесёмка, поднял её, свернул и убрал в карман халата.

— Семёнов, — сказал он. — Гайки сортируй по резьбе, а не по размеру. Я тебе третий день говорю.

— Понял, Иван Афанасьевич.

Тесёмку эту он потом держал у себя в конторке до самого ноября, и зачем — не объяснял никому.


Глава 6. Второй бокс

За Комбатом послали Толяна, и это само по себе было сообщение.

Когда Комбат звал через мелких, это значило «зайди, когда сможешь». Когда он звал через Толяна, это значило «зайди сегодня». А если бы он пришёл сам, значило бы, что уже поздно.

— Он сказал, чтоб к семи, — доложил Толян. — И сказал, чтоб ты не выпендривался.

— Это он сказал?

— Это я от себя добавил, — честно ответил Толян. — Но по смыслу так.

Валерий Ильич Дёмин держал наш район с апреля. До апреля район держал Ромка Косой, а потом был элеватор, и после элеватора Ромка уехал к сестре в Тольятти и обратно не собирался.

Комбату было тридцать девять, а на вид под шестьдесят. Он вернулся из Афганистана в восемьдесят восьмом, четыре года работал в автоколонне, а в январе, когда всё началось, оказалось, что он браток четвёртой ступени, и никто на районе не удивился, включая его самого.

Гараж у него был второй в первом ряду. Изнутри бокс был обшит вагонкой, стоял стол, четыре стула, электрочайник и календарь за девяносто первый год, который никто не снимал, потому что картинка нравилась.

Жека пришёл в семь. С ним пришли Толян и Профессор.

Комбат посмотрел на троих.

Он смотрел долго. У него была манера: тебе задали вопрос, ты ответил, и дальше идёт пауза, за время которой можно успеть пожалеть обо всём. Пацаны звали это «полтора внутренних года». Про эту паузу знали все и всё равно каждый раз в неё проваливались.

— Я звал одного, — сказал Комбат.

— Мы втроём, — сказал Жека.

Пауза.

— Почему.

— Потому что если я один, то это про меня. А если втроём, то это про район.

Комбат перевёл взгляд на Профессора. Профессор стоял с тетрадью и старался не выглядеть человеком, который в любую секунду начнёт объяснять.

— Тихомиров.

— Здравствуйте, Валерий Ильич.

— Ты зачем тут?

— Я записываю, — сказал Профессор. — Строго говоря, кроме меня, на районе никто не ведёт систематических наблюдений, а без систематических наблюдений мы принимаем решения на основании слухов. Слухи у нас, при всём уважении к Зинаиде Павловне, распространяются быстрее, чем проверяются.

Пауза.

— Садитесь, — сказал Комбат.

Стульев было четыре, и это оказалось кстати.

Он включил чайник. Чайник у Комбата был из тех, что закипают восемь минут и об этом честно предупреждают всем корпусом, и восемь минут в том разговоре пришлись очень к месту.

— Рассказывай, — сказал Комбат.

Жека рассказал. Про остановку, про звёздочку, про луч, про то, что луч в него ушёл и там кончился. Он рассказывал коротко, по порядку и без своих соображений, потому что соображений у него не было.

Комбат слушал, глядя в стол.

— Учёт открыли, — сказал он.

— Так Саня сказала.

— Саня правильно сказала. — Он побарабанил пальцами один раз и перестал. — Учёт — это когда тебя уже нашли и записали. Искать больше нечего. Дальше ждут повода.

— И долго ждут?

Пауза.

— Тебе сколько лет?

— Шестнадцать.

— Значит, недолго.

Профессор открыл тетрадь и начал писать.

Кожанка висела у Комбата на гвозде за спиной, и Жека на неё смотрел с той минуты, как вошёл, потому что смотреть на неё было интереснее, чем на календарь.

Кожанка — броня четвёртой ступени. Толян говорил про неё так, как другие говорят про мотоцикл.

И на левом плече у неё, от ворота вниз, шёл разрез.

Он был зашит, аккуратно, вручную, суровой ниткой, и шов получился ровный, стежок к стежку, и было видно, что человек, который его клал, никуда не спешил. Но разрез всё равно читался, потому что кожа по краям чуть завернулась, и завернулась она наружу.

— Апрель, — сказал Комбат, не оборачиваясь. — Элеватор.

— Это чем?

— Серпом.

Чайник щёлкнул и выключился. Никто не пошевелился.

— Кожанка держит четвёртый уровень, — сказал Профессор осторожно. — Её, теоретически, нельзя разрезать ничем, что есть на районе.

— Правильно теоретически.

— Тогда что это было?

Пауза. Самая длинная за вечер.

— Это был человек с серпом, — сказал Комбат. — Пожилой. Вежливый. Извинился.

Он встал, снял чайник и разлил по кружкам. Кружек было четыре, и они были разные, и одна была с олимпийским мишкой.

Про чай у Комбата надо знать вот что. Он никому его не предлагал. Он его наливал, и если он тебе налил — значит, ты остаёшься. Если не налил, ты допивал разговор и уходил, и всё было нормально, и никто не обижался, потому что правило было известное.

Толян получил кружку и посмотрел в неё так, будто там было написано что-то важное.

— Слушайте сюда, — сказал Комбат. — Что происходит, я вам не скажу, потому что сам не знаю. Я знаю четыре вещи. Первое: с марта у нас с района уходят печати. Тихо. Никто не жалуется: каждый думает, что это его личное невезение.

Профессор перестал писать.

— Второе. С апреля у нас милиция берёт не деньгами.

— А чем? — спросил Толян.

— Людьми, — сказал Комбат.

Он отпил.

— Третье. Тот, кто с серпом, приходит на район раз в две недели и каждый раз чуть ближе. В апреле был элеватор. В мае была проходная. В июне рынок.

— А в июле? — спросил Жека.

— В июле он пока не приходил.

Профессор поднял голову.

— Сегодня двадцать четвёртое.

— Я в курсе, какое сегодня, — сказал Комбат.

Он поставил кружку.

— Четвёртое. Про тебя, Семёнов. — Он посмотрел прямо. — Ты мне не нужен как боец. Ты не боец, и мы это все понимаем, и ты первый.

— Понимаю.

— Ты мне нужен как место, где ничего не происходит.

Профессор открыл рот, закрыл и записал эту фразу целиком, подчеркнув по линейке.

— Объясняю для тех, кто без тетради, — сказал Комбат. — Когда идёт замес, у каждого своя задача. Кто-то бьёт. Кто-то держит. А кому-то надо просто стоять в одной точке, чтобы через эту точку не прошло. Раньше на это ставили самого крепкого, и он ложился первым. Теперь у нас есть ты.

— На пять минут.

— На пять минут, — согласился Комбат. — Значит, всё, что мы делаем, будем укладывать в пять минут.

Он допил.

— Условия твои принимаю. Тихомиров пишет. Анатолий… — он посмотрел на Толяна. — Анатолий, ты чего хочешь?

Толян поставил кружку.

Он думал секунд десять, и все ждали, потому что перебивать Толяна, когда он думает, было бесполезно: он всё равно начинал сначала.

— Я хочу кожанку, — сказал он.

— Это я знаю.

— Нет, вы не поняли, Валерий Ильич. Я не в смысле «дайте». Я в смысле, чтоб заработать. Чтоб она моя была по-честному, и чтоб я знал, за что.

Пауза.

Комбат встал, снял кожанку с гвоздя и повесил её на спинку четвёртого стула, того, на котором сидел Толян.

— Померь.

Толян померил. Рукава были коротки на ладонь, в плечах трещало, и застегнуть её он не смог физически.

— Не налазит, — сказал он расстроенно.

— И не должна, — сказал Комбат. — Она четвёртого уровня, а ты первого. Снимай.

Толян снял и повесил обратно на гвоздь, аккуратно расправив плечи.

— Но померил же, — сказал он.

Из гаража вышли в девятом часу.

Уже темнело, и в проходе между рядами кто-то жёг костёр в железной бочке, хотя жара за день не спала и жечь костёр было незачем.

— Он нам сказал три вещи из четырёх, — сказал Профессор, глядя в тетрадь.

— Четыре, — сказал Толян. — Я считал.

— Четыре пункта. Три вещи. Четвёртый пункт был про Семёнова, а это не новость, это распределение. — Профессор захлопнул тетрадь. — И он ни слова не сказал про то, что делает сам. С марта у нас уходят печати, а он узнал об этом, судя по интонации, не сегодня.

— И чего? — спросил Толян.

— И того, Анатолий, что человек, который держит район, четыре месяца знал и молчал. У этого может быть хорошее объяснение.

— Ну вот и хорошо.

— Я сказал «может быть», — ответил Профессор.

Костёр в бочке трещал. Жека шёл и считал в уме, сколько у него осталось, и получалось тридцать восемь.

Я в тот вечер, между прочим, сидел на своей лавке и видел, как они шли от гаражей втроём, и подумал тогда, что вот это уже похоже на что-то.


Глава 7. Кружок

Кружок понятологии собирался по вторникам и четвергам в подвале ЖЭКа, в бывшей красной уголке, где до восемьдесят девятого года проводили собрания жильцов, а после восемьдесят девятого не проводили ничего.

Объявление висело на двери подъезда с апреля:

На страницу:
2 из 6