
Полная версия
Пацана не коснулось
Про семки надо сказать отдельно, потому что без этого дальше половина будет непонятна.
Семки восстанавливают черет. Черет — это единица Фарта, и мерили его тогда кто во что горазд, пока Профессор не объявил, что единица называется черет, и все согласились, потому что слово было готовое и лежало под рукой. Кулёк с рынка, гранёный стакан, отсыпанный в кулёк из газеты, — это примерно полтора черета. Значит, чтобы восстановиться после серьёзного расклада, надо съесть три стакана, а после «Приседа Неотвратимости» — семь, и к седьмому у тебя во рту уже наждак.
Отсюда всё и пошло. Отсюда шелуха на всех лестничных клетках нашего района с января по апрель. Отсюда объявления в подъездах: «Товарищи! Не лузгать!» — и приписка карандашом: «А чем воевать, Клавдия Ивановна?»
К июлю стакан семок стоил двенадцать рублей у бабки Тони и десять у бабки Тони же, если брать после шести вечера, когда она собиралась домой.
Жека покупал их, как покупают гвозди: без всякого отношения к себе.
Он взял два стакана в среду вечером, у бабки Тони на углу, и попросил ссыпать в один кулёк. Бабка Тоня ссыпала, свернула газету аккуратным фунтиком и сказала:
— На двоих берёшь?
— Ага.
— На неё?
Жека расплатился и ушёл, а бабка Тоня осталась при своём мнении, и мнение это, разумеется, к утру было у бабы Зины.
Саня нашлась у гаражей, где сидела на бетонном блоке и смотрела в сторону ГРЭС. Труба на фоне неба дымила ровно, без выходных, и была единственной вещью на районе, которая работала как раньше.
Жека сел на соседний блок, оставив между ними полтора метра, потому что полтора метра — это была дистанция, на которой Саня разговаривала.
Он положил кулёк на её блок и подвинул.
Саня посмотрела на кулёк.
— Это чего?
— Семки.
— Я вижу, что семки. Я спрашиваю, это чего.
— Это семки, — сказал Жека.
Она взяла кулёк, развернула край, посмотрела внутрь, свернула обратно и положила рядом с собой.
— Ты понимаешь, что это выглядит?
— Не понимаю.
— Вот и хорошо. — Она развернула кулёк обратно. — Спасибо.
Уши у неё покраснели. Лицо у Сани держалось при любых обстоятельствах и в любую погоду, с лицом был полный порядок. Уши подводили: сначала мочки, потом верхний край, и всегда раньше, чем она успевала что-нибудь соврать. На районе это знали двое: я и Толян, и Толян никому не говорил, потому что Толян вообще никому ничего не говорил.
Некоторое время они лузгали молча.
— Слышь, — сказала Саня. — Ты вчера дурак был.
— Ладно.
— Я не в смысле обидеть. Я в смысле объяснить. — Она сплюнула шелуху под ноги, точно, между кроссовками. — Смотри. Ступень первая: ты пацан. Обороняться можешь, бить не можешь. Вообще. Совсем. Ступень вторая — зэк, наколки, ходка. Третья — вот это, — она щёлкнула пальцем по полоске на бедре, — расклады. Четвёртая — браток, кожанка, крыша, голда. Пятая — вор, корона, слово равно закон. Дошло?
— Дошло.
— Теперь считаем. У меня третья. У тебя первая. Против меня их вчера было трое, и я не вывезла. Что мог сделать ты?
— Ничего.
— Правильно. Ничего. — Она взяла ещё горсть. — А теперь скажи мне, солнышко, почему они ушли.
Жека промолчал.
— Вот и я не знаю, — сказала Саня. — И вот это меня и бесит.
Она сидела и лузгала, и черет у неё шёл обратно, и по её лицу это было видно так же, как видно по человеку, что он поел горячего.
— У тебя же ноль, — сказала она.
— Ноль.
— Тогда тебе от семок толку никакого.
— Никакого.
— И ты их всё равно ешь.
— Они вкусные, — сказал Жека.
Саня посмотрела на него сбоку и ничего не ответила, и я думаю, что именно в тот вечер у неё в голове что-то стронулось, хотя ей понадобилось ещё месяца три, чтобы это признать.
— Про деда спрашивали, — сказала она потом.
— Слышал.
— Слышал он. Ты видел. Это разное. — Она сгребла шелуху с колена. — Дед был инженер. В конторе. Я тебе честно говорю: я не знаю, в какой. Я его спрашивала лет в восемь, он сказал: «Считаю, Санька». Я говорю: чего считаешь. Он говорит: сколько чего кому положено.
— И всё?
— И всё. Тридцать лет считал, сколько чего кому положено, потом умер, и нам осталась пенсия и сервант. — Она помолчала. — И бумаги.
— Много бумаг?
— Три папки на антресолях и коробка под кроватью у матери. Я в них не лазила, потому что чертежи, а я в чертежах не понимаю ничего.
Жека подумал.
— А они, получается, понимают.
— Они, получается, понимают, — сказала Саня.
Труба на ГРЭС дымила. Где-то в третьем подъезде включили «Богатые тоже плачут», и включили громко, потому что телевизор был у всех один и стоял у всех в одной и той же комнате, и в двадцать минут восьмого весь наш район смотрел одно и то же.
— Слушай. — Саня повернулась. — А как оно у тебя вообще?
— Что как.
— Ну вот это твоё. Как оно работает. Толян говорит, ты не куришь.
— Не курю.
— А сигарета?
— А сигарета горит.
Саня нахмурилась.
— И всё?
— И всё, — сказал Жека. — Пока горит, меня нельзя тронуть. Пять минут. Потом можно.
— А если две сразу?
— Пробовал. Всё равно пять.
— А если от одной прикурить другую?
— Пробовал. Работает.
— Так это же тогда, — Саня подняла палец, — это же тогда сколько хочешь!
— Пока пачка не кончится, — сказал Жека.
И вот тут она поняла.
Она сидела с поднятым пальцем ещё секунды две, потом опустила его и поглядела на Жеку уже совсем иначе. Человеку посчитали, сколько у него осталось, и цифру назвали вслух при нём.
Двадцать штук в пачке. Пять минут штука. Сто минут.
Час сорок неприкосновенности на всю пачку, и после этого ты обычный шестнадцатилетний пацан на районе, где у одиннадцатилетних в петлице по полтора года стажа.
— И у тебя сколько сейчас? — спросила она.
— Тридцать восемь.
— Тридцать восемь?
— Тридцать восемь. — Жека пожал плечом. — Вчера купил две пачки. Вчера же две и сжёг.
Саня положила кулёк с семками себе на колени и накрыла его ладонью, как будто он мог убежать.
— Слышь, Семёнов, — сказала она. — Ты в следующий раз, когда за меня встанешь, ты сначала посчитай. Понял? Сначала посчитай, потом вставай.
— Я посчитал.
— Когда?
— Пока шёл, — сказал Жека.
Она открыла рот и закрыла.
Потом отсыпала ему семок обратно в горсть, и это было первое, что она ему в жизни дала.
К девяти пришёл Толян, сел на третий блок, взял горсть без спроса и сказал:
— Я вам не рассказывал, какая у меня фамилия?
— Иди отсюда, — сказала Саня.
— Хорошая фамилия. Подходящая.
— Толян.
— Ладно, ладно.
Так они и сидели, пока не стемнело. Шелуха под ногами набралась приличная, и утром её замела дворничиха тётя Рая, которая к тому времени уже полгода выметала со двора чистые боеприпасы и относилась к этому спокойно.
Глава 5. ПТУ номер тринадцать
Летняя практика у нас шла с первого июля по десятое августа, четыре дня в неделю, с восьми до часу, и заключалась в том, что тридцать человек второго курса приходили в мастерские ПТУ номер тринадцать и делали вид, что ремонтируют то, что ремонту не подлежит.
Мастерские стояли отдельным корпусом за котельной. Внутри было прохладно даже в июле, пахло эмульсией и старым железом, и вдоль стены выстроились восемь токарных станков, из которых работали три.
Жека числился слесарем-ремонтником. На практике ему выдали ящик с гайками от трёх разных систем и велели рассортировать. Он сортировал их вторую неделю и подозревал, что это никому не нужно, но сортировал добросовестно, потому что дома было хуже.
Мастер, Иван Афанасьевич, сидел в застеклённой конторке, читал «Труд» и раз в час выходил посмотреть, все ли живы. Про Фарт он не сказал за всё лето ни слова, и это его молчание пацаны уважали больше, чем всё остальное, что говорили им взрослые.
В пятницу, в начале одиннадцатого, в мастерскую вошёл Колька Суриков.
Он вошёл через главные ворота, которые обычно держали закрытыми, и вошёл так, чтобы это заметили. Белая рубашка. Брюки со стрелкой. Значок на груди другой, побольше звёздочки, с профилем. И в руке трубка, свёрнутая из бумаги, перевязанная тесёмкой.
Станки один за другим остановились.
— Здравствуйте, товарищи, — сказал Колька.
Голос у него был на полтона громче, чем нужно в помещении. Он этому научился недавно и пользовался пока неаккуратно.
Про Кольку Сурикова надо знать одно: он учился с Жекой в школе, в одном классе, с первого по восьмой, и восемь лет говорил ему «Колян» и брал у него ластик. А потом была история с сигарой, и после неё Колька перестал быть Коляном, а стал Колькой, а потом, когда двор узнал подробности, стал Сургучом.
Он этого погоняла не выносил.
Сургучом опечатывают, а Колька Суриков всю жизнь хотел быть тем, кто печатает.
— Здорово, Сургуч, — сказал кто-то от третьего станка.
— Меня зовут товарищ Суриков, — сказал Колька, глядя прямо перед собой. — Я по делу.
Он прошёл в середину прохода, поставил портфель и развязал тесёмку на трубке.
Бумага развернулась.
Это был конспект. Обыкновенная тетрадная бумага в линейку, сшитая в длинную ленту, исписанная от руки, аккуратно, синей пастой, с подчёркиваниями по линейке. Лента развернулась метра на полтора и встала в воздухе горизонтально, держась ни на чём.
По мастерской пошёл звук. Тихий, ровный, вроде того, что бывает от трансформаторной будки, если встать к ней близко.
— Оглашается, — сказал Колька.
И начал читать.
Он читал скучно, с расстановкой, как читают на собрании: список фамилий, адреса, годы рождения. Одиннадцать человек с нашего района, все от пятнадцати до девятнадцати. И против каждой фамилии — что за человек и чем занимается.
Пока он читал, с теми, кого он называл, ничего не происходило. Но по мастерской сделалось так, что никто не двигался, и Витька от третьего станка, который начал было говорить, замолчал на середине слова и остался стоять с открытым ртом, а потом рот закрыл сам, и вид у него был извиняющийся.
Конспект работает так: пока написанное в нём — правда, оно становится правдой сильнее, чем было. Написал «тунеядец» — и человек при всех делается тунеядцем, и это видно, и это чувствуется, и отмыться нельзя, пока лента развёрнута.
— Семёнов Евгений Андреевич, — прочитал Колька. — Шестнадцать лет. Улица Энергетиков, двадцать четыре, квартира тридцать один. Учащийся. Отца нет. Мать сокращена с ГРЭС по собственному желанию.
Он поднял глаза.
— Вор, — прочитал он.
Гайки в ящике Жека сортировать перестал.
Он выпрямился, вытер руки о штаны и вышел из-за верстака в проход, потому что дальше сидеть было нельзя, и он это понимал, и все понимали.
Сигарету он доставать не стал.
— Я не вор, — сказал он.
Тут надо объяснить про базар, и я объясню коротко, потому что подробно вам объяснит Профессор через две главы, и уж он-то не остановится.
Базар — это проводник. Ты говоришь вслух, и сказанное держится ровно столько, сколько ты за него отвечаешь. Соврал — печати слетают. Звук у этого такой, будто в пустой квартире хлопнула форточка. Двор этот звук узнавал за версту, и человек, у которого при людях хлопнуло, потом полгода ходил с этим хлопком.
Дуэль печатников решается одним: чей базар крепче.
— Ты берёшь в магазине номер семь сигареты, — сказал Колька. — Регулярно. Без спроса.
— Беру.
— И не платишь.
— Плачу.
Лента конспекта дрогнула.
Совсем немного, на палец, но её повело, и звук от неё пошёл выше.
— Врёшь, — сказал Колька.
— Двести рублей во вторник. Девяносто пачка, взял две. Дядя Гена чек выбил, чек на прилавке под гирькой лежал. Хочешь — сходи посмотри, он их не выбрасывает.
Колька моргнул.
Он готовился к разговору. Он написал слово, проверил его и был уверен в нём, потому что двор говорил «ворует», и мать его говорила «ворует», и все говорили «ворует», и никому за полгода не пришло в голову зайти в магазин и спросить у дяди Гены.
— Всё равно вор, — сказал Колька громче. — Ты берёшь чужое без разрешения.
— Беру.
— Значит, вор!
— Значит, беру чужое без разрешения и плачу за него по ценнику, — сказал Жека. — Напиши так. Длинно получится, зато удержится.
Лента пошла волной от начала до конца.
— Ты меня тогда не за сигару сдал, — сказал Жека. — Ты меня сдал за то, что я тебя не позвал.
В мастерской стало очень тихо. Иван Афанасьевич в конторке отложил газету и посмотрел через стекло, но выходить не стал.
— Я тебя вообще не сдавал, — сказал Колька.
И вот тут хлопнуло.
Звук был точно такой, как я сказал: форточка в пустой квартире, на сквозняке, один раз. Лента конспекта в середине разошлась по шву, между двенадцатой и тринадцатой строчкой, и обе половины начали медленно оседать, теряя высоту.
Колька схватил их руками.
Он держал конспект за оба конца и пытался свести края, и края не сводились, и было видно, как он на глазах перестаёт быть товарищем Суриковым.
Он бросил ленту и пошёл на Жеку.
Жека стоял.
Он даже за пачкой не полез, и потом Профессор ему за это целую лекцию прочёл, и был совершенно прав, но в тот момент Жека стоял просто потому, что не считал нужным.
Колька до него не дошёл.
Между ними прошла рука — короткий рубящий мах от плеча вниз, — и воздух прогнулся, и обе половины конспекта, которые лежали на бетонном полу, разошлись ещё раз, поперёк, ровно, как ножницами.
Саня стояла в воротах, и в мастерских ей быть было не положено, потому что она вообще не училась в ПТУ номер тринадцать.
— Пошёл вон, — сказала она.
Колька собрал с пола четыре куска бумаги. Он собирал их долго и аккуратно, и никто ему не мешал и никто не смеялся, потому что смеяться над этим на районе было не принято.
В воротах он обернулся.
— Семёнов, — сказал он. — Я приду ещё. С новым.
— Приходи, — сказал Жека.
Когда Колька ушёл, Витька выдохнул и включил свой станок обратно, и мастерская зашумела.
Саня посмотрела на Жеку.
— Ты чего не прикурил?
— Не понадобилось.
— Тебе не понадобилось, — повторила она. — Слышь, гений. Ты в следующий раз всё-таки прикуривай, а то ты меня в гроб вгонишь.
Она развернулась и вышла.
Иван Афанасьевич вышел из конторки, посмотрел на пол, где ещё валялась тесёмка, поднял её, свернул и убрал в карман халата.
— Семёнов, — сказал он. — Гайки сортируй по резьбе, а не по размеру. Я тебе третий день говорю.
— Понял, Иван Афанасьевич.
Тесёмку эту он потом держал у себя в конторке до самого ноября, и зачем — не объяснял никому.
Глава 6. Второй бокс
За Комбатом послали Толяна, и это само по себе было сообщение.
Когда Комбат звал через мелких, это значило «зайди, когда сможешь». Когда он звал через Толяна, это значило «зайди сегодня». А если бы он пришёл сам, значило бы, что уже поздно.
— Он сказал, чтоб к семи, — доложил Толян. — И сказал, чтоб ты не выпендривался.
— Это он сказал?
— Это я от себя добавил, — честно ответил Толян. — Но по смыслу так.
Валерий Ильич Дёмин держал наш район с апреля. До апреля район держал Ромка Косой, а потом был элеватор, и после элеватора Ромка уехал к сестре в Тольятти и обратно не собирался.
Комбату было тридцать девять, а на вид под шестьдесят. Он вернулся из Афганистана в восемьдесят восьмом, четыре года работал в автоколонне, а в январе, когда всё началось, оказалось, что он браток четвёртой ступени, и никто на районе не удивился, включая его самого.
Гараж у него был второй в первом ряду. Изнутри бокс был обшит вагонкой, стоял стол, четыре стула, электрочайник и календарь за девяносто первый год, который никто не снимал, потому что картинка нравилась.
Жека пришёл в семь. С ним пришли Толян и Профессор.
Комбат посмотрел на троих.
Он смотрел долго. У него была манера: тебе задали вопрос, ты ответил, и дальше идёт пауза, за время которой можно успеть пожалеть обо всём. Пацаны звали это «полтора внутренних года». Про эту паузу знали все и всё равно каждый раз в неё проваливались.
— Я звал одного, — сказал Комбат.
— Мы втроём, — сказал Жека.
Пауза.
— Почему.
— Потому что если я один, то это про меня. А если втроём, то это про район.
Комбат перевёл взгляд на Профессора. Профессор стоял с тетрадью и старался не выглядеть человеком, который в любую секунду начнёт объяснять.
— Тихомиров.
— Здравствуйте, Валерий Ильич.
— Ты зачем тут?
— Я записываю, — сказал Профессор. — Строго говоря, кроме меня, на районе никто не ведёт систематических наблюдений, а без систематических наблюдений мы принимаем решения на основании слухов. Слухи у нас, при всём уважении к Зинаиде Павловне, распространяются быстрее, чем проверяются.
Пауза.
— Садитесь, — сказал Комбат.
Стульев было четыре, и это оказалось кстати.
Он включил чайник. Чайник у Комбата был из тех, что закипают восемь минут и об этом честно предупреждают всем корпусом, и восемь минут в том разговоре пришлись очень к месту.
— Рассказывай, — сказал Комбат.
Жека рассказал. Про остановку, про звёздочку, про луч, про то, что луч в него ушёл и там кончился. Он рассказывал коротко, по порядку и без своих соображений, потому что соображений у него не было.
Комбат слушал, глядя в стол.
— Учёт открыли, — сказал он.
— Так Саня сказала.
— Саня правильно сказала. — Он побарабанил пальцами один раз и перестал. — Учёт — это когда тебя уже нашли и записали. Искать больше нечего. Дальше ждут повода.
— И долго ждут?
Пауза.
— Тебе сколько лет?
— Шестнадцать.
— Значит, недолго.
Профессор открыл тетрадь и начал писать.
Кожанка висела у Комбата на гвозде за спиной, и Жека на неё смотрел с той минуты, как вошёл, потому что смотреть на неё было интереснее, чем на календарь.
Кожанка — броня четвёртой ступени. Толян говорил про неё так, как другие говорят про мотоцикл.
И на левом плече у неё, от ворота вниз, шёл разрез.
Он был зашит, аккуратно, вручную, суровой ниткой, и шов получился ровный, стежок к стежку, и было видно, что человек, который его клал, никуда не спешил. Но разрез всё равно читался, потому что кожа по краям чуть завернулась, и завернулась она наружу.
— Апрель, — сказал Комбат, не оборачиваясь. — Элеватор.
— Это чем?
— Серпом.
Чайник щёлкнул и выключился. Никто не пошевелился.
— Кожанка держит четвёртый уровень, — сказал Профессор осторожно. — Её, теоретически, нельзя разрезать ничем, что есть на районе.
— Правильно теоретически.
— Тогда что это было?
Пауза. Самая длинная за вечер.
— Это был человек с серпом, — сказал Комбат. — Пожилой. Вежливый. Извинился.
Он встал, снял чайник и разлил по кружкам. Кружек было четыре, и они были разные, и одна была с олимпийским мишкой.
Про чай у Комбата надо знать вот что. Он никому его не предлагал. Он его наливал, и если он тебе налил — значит, ты остаёшься. Если не налил, ты допивал разговор и уходил, и всё было нормально, и никто не обижался, потому что правило было известное.
Толян получил кружку и посмотрел в неё так, будто там было написано что-то важное.
— Слушайте сюда, — сказал Комбат. — Что происходит, я вам не скажу, потому что сам не знаю. Я знаю четыре вещи. Первое: с марта у нас с района уходят печати. Тихо. Никто не жалуется: каждый думает, что это его личное невезение.
Профессор перестал писать.
— Второе. С апреля у нас милиция берёт не деньгами.
— А чем? — спросил Толян.
— Людьми, — сказал Комбат.
Он отпил.
— Третье. Тот, кто с серпом, приходит на район раз в две недели и каждый раз чуть ближе. В апреле был элеватор. В мае была проходная. В июне рынок.
— А в июле? — спросил Жека.
— В июле он пока не приходил.
Профессор поднял голову.
— Сегодня двадцать четвёртое.
— Я в курсе, какое сегодня, — сказал Комбат.
Он поставил кружку.
— Четвёртое. Про тебя, Семёнов. — Он посмотрел прямо. — Ты мне не нужен как боец. Ты не боец, и мы это все понимаем, и ты первый.
— Понимаю.
— Ты мне нужен как место, где ничего не происходит.
Профессор открыл рот, закрыл и записал эту фразу целиком, подчеркнув по линейке.
— Объясняю для тех, кто без тетради, — сказал Комбат. — Когда идёт замес, у каждого своя задача. Кто-то бьёт. Кто-то держит. А кому-то надо просто стоять в одной точке, чтобы через эту точку не прошло. Раньше на это ставили самого крепкого, и он ложился первым. Теперь у нас есть ты.
— На пять минут.
— На пять минут, — согласился Комбат. — Значит, всё, что мы делаем, будем укладывать в пять минут.
Он допил.
— Условия твои принимаю. Тихомиров пишет. Анатолий… — он посмотрел на Толяна. — Анатолий, ты чего хочешь?
Толян поставил кружку.
Он думал секунд десять, и все ждали, потому что перебивать Толяна, когда он думает, было бесполезно: он всё равно начинал сначала.
— Я хочу кожанку, — сказал он.
— Это я знаю.
— Нет, вы не поняли, Валерий Ильич. Я не в смысле «дайте». Я в смысле, чтоб заработать. Чтоб она моя была по-честному, и чтоб я знал, за что.
Пауза.
Комбат встал, снял кожанку с гвоздя и повесил её на спинку четвёртого стула, того, на котором сидел Толян.
— Померь.
Толян померил. Рукава были коротки на ладонь, в плечах трещало, и застегнуть её он не смог физически.
— Не налазит, — сказал он расстроенно.
— И не должна, — сказал Комбат. — Она четвёртого уровня, а ты первого. Снимай.
Толян снял и повесил обратно на гвоздь, аккуратно расправив плечи.
— Но померил же, — сказал он.
Из гаража вышли в девятом часу.
Уже темнело, и в проходе между рядами кто-то жёг костёр в железной бочке, хотя жара за день не спала и жечь костёр было незачем.
— Он нам сказал три вещи из четырёх, — сказал Профессор, глядя в тетрадь.
— Четыре, — сказал Толян. — Я считал.
— Четыре пункта. Три вещи. Четвёртый пункт был про Семёнова, а это не новость, это распределение. — Профессор захлопнул тетрадь. — И он ни слова не сказал про то, что делает сам. С марта у нас уходят печати, а он узнал об этом, судя по интонации, не сегодня.
— И чего? — спросил Толян.
— И того, Анатолий, что человек, который держит район, четыре месяца знал и молчал. У этого может быть хорошее объяснение.
— Ну вот и хорошо.
— Я сказал «может быть», — ответил Профессор.
Костёр в бочке трещал. Жека шёл и считал в уме, сколько у него осталось, и получалось тридцать восемь.
Я в тот вечер, между прочим, сидел на своей лавке и видел, как они шли от гаражей втроём, и подумал тогда, что вот это уже похоже на что-то.
Глава 7. Кружок
Кружок понятологии собирался по вторникам и четвергам в подвале ЖЭКа, в бывшей красной уголке, где до восемьдесят девятого года проводили собрания жильцов, а после восемьдесят девятого не проводили ничего.
Объявление висело на двери подъезда с апреля:


