
Полная версия
Пацана не коснулось
Хотелось ему редко, и с этим он справлялся.
Тяжело было другое. Каждый раз, когда он держал её в зубах и она тлела, у него в голове сидела одна и та же мысль, ровная, как гудение трансформаторной будки: «А может, ничего и не будет. Может, я это всё выдумал».
Вот с этой мыслью он и жил.
Первого августа он постоял у школьного забора, посмотрел на дверь мастерской и повернул назад.
Идти туда было незачем. Сказать Пал Палычу он ничего не мог, потому что рассказывать пришлось бы всё, а рассказывать всё он не умел.
Он дошёл до рынка, купил у бабки Тони стакан семок для Толяна и пошёл домой.
На углу Энергетиков и Пятой линии стоял «жигулёнок» шестой модели, вишнёвый, и в нём сидели двое и не выходили.
Жека прошёл мимо и не обернулся.
Потом обернулся всё-таки, метров через тридцать.
Номер он не запомнил. Он запомнил только, что у машины на заднем стекле висела занавесочка, а из-под занавесочки торчал угол картонной коробки.
К вечеру во дворе бабы Зины ковёр сообщил, что у Ковалёвых из тридцать восьмой пропала печать от сырости, купленная в июне, и что Ковалёвы никому ничего не говорили, а сказала соседка.
Профессор записал это в тетрадь под номером девять.
Глава 13. Седьмой бокс
Печать нейтралитета стояла в седьмом боксе с февраля.
Купили её в складчину. Собирали всем районом, по пятьдесят, по сто, кто сколько мог; Комбат добавил больше половины, но об этом при нём не говорили. Стоила она четыре тысячи двести — на февральские деньги это был мотоцикл — и была нормальная, третьей категории, с базы в области, с формуляром. Бытовые рядом с ней не стояли.
Работала она просто. На территории гаражей — от первого бокса до забора, включая проход — нельзя было применять ничего. Ни расклад, ни печать, ни Идейность. Ни своим, ни чужим. Заходишь в проход — и у тебя всё выключается, как выключается радио, когда выдёргивают шнур.
Из-за этого гаражи стали единственным местом на районе, где можно было разговаривать.
Туда ходили все. Туда ходили пацаны, туда ходили мужики с элеватора, туда в апреле приезжали с Заводского договариваться про рынок, и договорились, и никто никого не тронул, потому что там нельзя.
Седьмой бокс был пустой, без хозяина. Печать лежала в нём на полу, в железном ящике, приваренном к плите, и ящик был заперт на замок, и замок этот был чистой формальностью, потому что открывать его было незачем.
Зубенко пришёл в понедельник, третьего августа, в четверть седьмого вечера.
Он пришёл один и пешком.
Ему было лет семьдесят пять. Невысокий, сухой, в сером костюме, при галстуке, в шляпе. В левой руке портфель, коричневый, потёртый по углам, из тех, с какими ходят в собес. Шёл он неторопливо, по проходу между рядами, и смотрел по сторонам с интересом человека, который давно тут не был.
В проходе в это время сидело человек двенадцать.
Первым его увидел Егорка Пряхин и не понял, что видит. Он потом говорил: «Ну дед и дед».
Вторым его увидел Комбат, который вышел из второго бокса с чайником, и Комбат чайник поставил на землю.
— Добрый вечер, товарищи, — сказал Зубенко.
Голос у него был обыкновенный. Негромкий, немного глуховатый, вежливый.
— Здесь нельзя, — сказал Комбат.
— Я знаю, — сказал Зубенко. — Я потому и пешком.
Он остановился посреди прохода, поставил портфель на землю и снял шляпу, потому что жарко.
— Меня зовут Михаил Петрович Зубенко. Я хотел бы поговорить с ответственным.
— Я ответственный.
— Дёмин Валерий Ильич?
— Он самый.
— Очень приятно. — Зубенко чуть наклонил голову. — Валерий Ильич, я к вам по одному вопросу, и вопрос неприятный, поэтому я начну сразу.
Он открыл портфель.
Дальше все, кто там был, рассказывали по-разному, и я собрал у семерых, и вот что сходится у всех.
Он достал серп.
Обыкновенный серп, какими жнут. Деревянная ручка, потемневшая от рук, лезвие короткое, с зазубринами по внутренней кромке, ржавое по обуху и вычищенное до блеска по режущей стороне. Такие висели в каждом сарае в каждой деревне, и ничего в нём не было особенного, кроме того, что он лежал в портфеле у старика в костюме.
— Валерий Ильич, — сказал Зубенко. — У вас тут стоит вещь, которая мешает работать. Я вас прошу её убрать.
— Не уберу.
— Я так и думал.
Он повернулся и пошёл к седьмому боксу.
Толян потом рассказывал, что он тогда двинулся навстречу, и что ему показалось, будто он двинулся быстро, а на самом деле он даже с места не сошёл.
Комбат сказал одно слово:
— Стоять.
Все стояли.
Зубенко подошёл к воротам седьмого бокса. Ворота были железные, крашеные суриком, запертые на висячий замок и на щеколду.
Он не стал их трогать.
Он поднял серп и провёл им по воздуху перед воротами — сверху вниз, коротко, как проводят мелом, когда отчёркивают.
И ворота разошлись.
Не упали и не разлетелись. По железу, сверху донизу, прошла линия, и по этой линии створки развело в стороны сантиметров на тридцать, ровно, без грохота, с одним только тихим скрипом, с каким расходится штора.
Внутри было темно. На полу стоял приваренный ящик.
Зубенко наклонился и провёл серпом по ящику.
Замок упал. Крышка отошла.
Он опустился на одно колено — медленно, придерживаясь за створку, потому что в семьдесят пять лет опускаются на колено медленно, — и вынул из ящика печать нейтралитета.
Она была большая, с чайное блюдце, тёмно-серая, с оттиском в виде круга и двух линий.
Он посмотрел на неё, повернул к свету.
— Сорок восьмой год, — сказал он. — Хорошая работа. Тогда умели.
И положил серп поперёк.
Печать разошлась пополам.
По ней прошёл шов, ровно посередине, и обе половины легли ему в ладонь. Никакого звука не было, и это все запомнили особо. Ни треска, ни хлопка. Вещь, которая была одна, стала две.
И в ту же секунду в проходе между гаражами включилось всё.
У Сани, стоявшей у второго бокса, дёрнулись пальцы, потому что расклад, который она держала наготове полторы минуты, вдруг получил ход. У Витьки с третьего станка вспыхнула ладонь. У кого-то в кармане пошёл жар. Двенадцать человек, полгода привыкших заходить сюда и выключаться, разом получили себя обратно, и это оказалось хуже, чем когда отключали.
— Не двигаться, — сказал Комбат.
Зубенко положил обе половины обратно в ящик, аккуратно, срезами вместе, и встал, отряхнув колено.
— Я вам её не ломал назло, Валерий Ильич, — сказал он. — Она мне мешала пройти, и я её убрал. Мне идти дальше, а с ней нельзя.
Он повернулся к пацанам.
— Товарищи, — сказал он. — Восстановите за час.
Толян потом спрашивал, что это было — издевательство или что. Профессор ответил, что это было хуже. Это была искренняя просьба: старик знал цену вещи и полагал, что если её сломали, её надо починить, и вслух посоветовал заняться делом.
Печать нейтралитета не восстанавливается никогда. Профессор проверял по справочнику базы.
— Второе, Валерий Ильич. Я разыскиваю бумаги гражданина Громова Петра Матвеевича. Они находятся у его семьи. Семье они не нужны и опасны для неё. Я готов заплатить, и заплатить хорошо.
— Их нет у семьи.
— Есть. — Зубенко сказал это спокойно. — Валерий Ильич, я не спорю с вами. Я вас уведомляю. Если бумаги будут переданы, никто на этом районе не пострадает, и я вам это обещаю, а слово моё вы можете проверить у любого, кто помнит.
— Я не помню.
— Вы молодой, — сказал Зубенко без всякой обиды.
Он закрыл портфель.
— И третье. Личное.
И он посмотрел прямо на Жеку.
Жека стоял у бетонного блока, шагах в двенадцати, и до этой секунды был уверен, что стоит незаметно.
— Семёнов Евгений Андреевич, — сказал Зубенко. — Подойдите, пожалуйста.
Жека подошёл.
Он подошёл, потому что не подойти было хуже, и потому что за спиной стояли двенадцать человек, и потому что ноги опять пошли раньше головы.
Вблизи Зубенко оказался ниже его на полголовы. От него пахло валидолом и чистой рубашкой.
— Про вас мне докладывали, — сказал Зубенко. — Я хотел посмотреть сам.
Он посмотрел. Смотрел он спокойно, снизу вверх, без нажима, и это длилось секунды три.
— Скажите, — сказал он. — Вам сколько было в мае девяносто первого года?
Жека молчал.
— Пятнадцать, — сказал Зубенко. — Третья очередь в комсомол. Ваша школа, сорок первая, перенесла её на сентябрь, а в сентябре переносить стало нечего. Я поднимал списки.
За спиной у Жеки стало очень тихо.
— Вас не приняли, — сказал Зубенко. — Это несправедливо, и я это говорю вам прямо. Вы были в списке. Список составлен, подписан секретарём школьного комитета и лежит в архиве райкома, и я его держал в руках две недели назад.
Он открыл портфель, вынул сложенный вчетверо лист и развернул.
Ксерокопия. Машинописный список, фамилии в столбик. Двадцать две фамилии. Пятнадцатая сверху — обведена карандашом.
Семёнов Е. А.
— Вы имеете полное право, — сказал Зубенко. — Стаж вам восстановят с мая девяносто первого. Это год и три месяца, молодой человек, и это уже кое-что. И вы перестанете стоять на асфальте с сигаретой во рту, как последний человек.
Жека смотрел на бумагу.
Я не знаю, что он в тот момент думал, и никто не знает, и он сам потом не смог объяснить. Он смотрел на неё довольно долго.
— Нет, — сказал он.
Зубенко кивнул.
Он сложил лист вчетверо по тем же сгибам и убрал в портфель.
— Хорошо, — сказал он. — Я оставлю его у себя. Он ваш, он никуда не денется.
Он надел шляпу.
— Всего доброго, товарищи. Седьмое ноября не за горами, и я бы очень хотел, чтобы к тому времени мы с вами уже обо всём договорились.
И пошёл обратно по проходу, между гаражами, мимо двенадцати человек, и никто из них не сдвинулся с места, хотя нейтралитета там уже не было.
Дошёл до угла и обернулся.
— Валерий Ильич, — сказал он. — Плечо не беспокоит?
Комбат не ответил.
— Погода меняется, — сказал Зубенко. — У меня тоже к дождю тянет.
И ушёл.
Глава 14. Учёт
Наутро район считал.
Считали все и по-своему. Баба Зина считала, во сколько обойдётся новая печать, и выходило у неё, что ни во сколько, потому что таких больше не делают. Мужики с элеватора считали, где теперь встречаться с Заводским. Дворничиха тётя Рая считала мусор и говорила, что за одну ночь у гаражей набралось больше, чем за неделю: люди нервничают и грызут.
Профессор считал в тетради.
Он собрал всех во вторник в подвале ЖЭКа, к шести, и на этот раз пришло не пять человек, а девятнадцать, и скамейка от остановки всех не вместила, и стояли вдоль стен.
Баба Зина сидела на своём месте с вязанием.
— Господа, — сказал Профессор. — Я подведу итог, а потом вы будете кричать.
Он написал на ДВП: ПОТЕРИ.
— Первое. Печать нейтралитета. Восстановлению не подлежит, я проверил по справочнику базы, там прямо сказано: при нарушении контура изделие списывается. Гаражей у нас больше нет. То есть боксы стоят, а место кончилось.
— Мы можем купить новую, — сказали от двери.
— Можем. Февральская стоила четыре двести. Сегодня она стоит, по прайсу базы, двадцать восемь тысяч, и на складе её нет, и заказ идёт четыре месяца.
Он поставил галочку.
— Второе. Толя.
Толян, сидевший в углу, поднял голову.
— След Идейности не снимается Фартом. Ни Саней, ни семками, ни временем. Я делал замеры четыре дня: полоса стабильна, Фарт вокруг неё проходит и не задерживается. — Профессор посмотрел на Толяна. — Анатолий, ты извини, что я про тебя вслух.
— Да ладно, — сказал Толян.
— Практический вывод для всех: каждый след, который вы от них получите, останется на вас навсегда. У нас нет способа их лечить. Планируйте исходя из этого.
Стало шумно, потом перестало.
— Третье, и это главное. — Профессор развернулся к доске. — Я четыре дня сводил учёт пропаж. Вот что получилось.
Он начертил столбик.
— Март: две. Апрель: пять. Май: девять. Июнь: четырнадцать. Июль: двадцать одна, и это только те, о которых я знаю, а знаю я далеко не про всё, потому что люди молчат.
— Почему молчат-то? — спросила женщина из третьего подъезда.
— Потому что стыдно, — сказала баба Зина, не отрываясь от вязания. — Купила от тараканов за девяносто рублей, а её украли. Кому такое расскажешь.
— Зинаида Павловна права, — сказал Профессор. — И на этом всё построено. Каждый думает, что обокрали лично его. А обокрали район.
Он подчеркнул столбик дважды.
— За пять месяцев с нашего района ушло минимум пятьдесят одна печать. И я не знаю, куда, и я не знаю зачем, и мне это не нравится сильнее всего остального, что я вам сказал.
Комбат стоял у входа, прислонившись к косяку, и молчал всё собрание.
Он сказал только под конец, когда уже начали расходиться:
— Тихомиров.
— Да?
— Пиши дальше. Всё пиши.
И вышел.
Профессор потом отметил в тетради, что Валерий Ильич за весь вечер не задал ни одного вопроса, и что человек, который не задаёт вопросов, обычно уже знает ответы.
Про Жеку район узнал в среду.
Узнал он, разумеется, через ковёр, потому что у гаражей в понедельник стояло двенадцать человек, а к среде их стало сорок, и каждый рассказывал так, как ему было удобнее.
Говорили следующее.
Первое: Семёнову предложили. Второе: Семёнов отказался. Третье: он был в списке, и это правда, потому что бумага была с печатью райкома, и её видели все.
Дальше мнения разошлись.
Половина двора считала, что он молодец. Эта половина была громкая, она собиралась у первого подъезда и говорила, что вот так и надо, и что нашего не купишь.
Вторая половина была тихая и говорила по кухням.
Она говорила примерно так: мальчику предложили год и три месяца стажа, а у мальчика мать на рынке стоит за семь процентов, и мальчик отказался, и очень интересно, за чей счёт он такой гордый.
Обе половины Жека слышал, потому что двор устроен так, что слышно всё.
Саня нашла его в среду вечером, там же, у забора.
Она пришла, встала над ним и минуты полторы молчала, и это было плохим признаком.
— Ты почему мне не сказал?
— Что не сказал?
— Что тебя в список внесли.
— Я сам не знал.
— Ты знал, что тебя не приняли. Ты знал это полтора года и молчал. — Она села на соседний блок. — Слышь, Семёнов. Ты полгода стоишь под лучами за людей, которые про тебя не знают элементарной вещи. Ты понимаешь, как это со стороны выглядит?
— Как?
— Как будто ты стыдишься.
Жека помолчал.
— Я стыжусь, — сказал он.
Саня открыла рот.
— Ты чего?
— Того. — Он смотрел в проём в заборе, на трубу. — Мне десять лет было. Я про галстук думал, как ты про свой адидас думала.
— Я про адидас не думала.
— Думала. Ты его в восемьдесят восьмом получила и в школу в нём ходила, тебе Лариса Пална замечание писала.
— Откуда ты…
— Двор, — сказал Жека.
Саня закрыла рот.
Они посидели.
— Ты правильно сделал, — сказала она наконец.
— Я знаю.
— Тогда чего сидишь?
— Считаю, — сказал Жека.
— Чего считаешь?
Он достал пачку и показал.
Одиннадцать.
— Пятьдесят пять минут, — сказал он. — Это всё, что у меня есть до конца лета. Если брать по одной в неделю — хватит до октября. Если так, как в июле, — до конца августа.
— Так купи ещё.
— На что?
Саня не ответила.
Она в тот момент, я думаю, впервые посчитала это вслед за ним и получила ту же цифру, и цифра ей не понравилась.
Про то, куда делись остальные, скажу отдельно: дальше эта арифметика будет решать всё. С двадцать седьмого июля на «Пятой линии» стояли каждый день, и Жека выходил через день, и каждый раз, когда с пустыря показывались серые рубашки, он прикуривал. Почти всегда зря: они смотрели и уходили. Двадцать шесть штук за девять дней, и ни одна не ушла на драку, потому что драк не было ни одной.
— Он сказал: седьмое ноября, — сказала она через минуту.
— Сказал.
— Это через три месяца.
— Через три месяца и четыре дня.
Саня встала.
— Ладно, — сказала она. — Значит, будем думать, где брать сиги.
И ушла.
Вот здесь заканчивается июль девяносто второго года и заканчивается та часть, в которой мы ещё думали, что у нас есть район.
Я вам скажу, чем всё это было на самом деле, потому что вы, наверное, уже поняли, а если не поняли, то вот.
Он не приходил драться. За пять месяцев Михаил Петрович Зубенко ни разу никого на нашем районе пальцем не тронул, и не тронет до самого ноября, и это чистая правда, которую потом было очень трудно объяснить приезжим.
Он приходил проверять.
Он проверил элеватор в апреле, проходную в мае, рынок в июне и гаражи в августе. Он смотрел, что на районе стоит, что держит и кто за это отвечает. Он снимал показания, как снимают показания счётчика: спокойно, по графику, раз в две недели.
А в конце июля, когда они уходили с «Пятой линии» через пустырь и уводили под руки свою горнистку, Егорка Пряхин увязался следом и прошёл за ними шагов сто.
Он шёл по бурьяну, отставая, и слышал, как четвёртый, с портфелем, сказал остальным одну фразу:
— Оно здесь, на этом районе. Мы просто ещё не нашли где.
Егорка это запомнил дословно и не сказал никому до сентября.
К сентябрю мы и сами до этого дошли, только с другого конца и на три месяца позже.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. СКУПКА
Глава 15. Цепочка
Пятого августа Люба закрыла ларёк на два часа раньше и пришла в подвал ЖЭКа с пачкой накладных под мышкой.
Это было событие. Люба за полгода не закрывала ларёк ни разу, включая тот день в мае, когда у неё была температура и она сидела в окошке в двух кофтах.
В подвале уже сидели Профессор, Жека, Толян и Саня. Саня сидела на скамейке от остановки и всем видом показывала, что зашла случайно.
— Здравствуйте, — сказала Люба.
— Любовь, — сказал Профессор, вставая. — Я вас ждал с апреля.
— Меня никто не звал.
— Я это учту на будущее.
Он расчистил стол — стол у него был из двух ящиков и снятой двери — и Люба выложила накладные.
Дальше два часа было скучно, и я это опишу коротко, потому что скучное в тот вечер оказалось самым важным.
Профессор развесил на стене четыре листа ватмана, склеенных скотчем, и начертил таблицу. Слева месяцы, сверху две колонки: «куплено официально» и «пропало».
Люба диктовала по накладным. Профессор писал по своей тетради.
К девяти часам таблица выглядела так.
Март: куплено две, пропало две. Апрель: куплено одиннадцать, пропало пять. Май: куплено девять, пропало девять. Июнь: куплено шесть, пропало четырнадцать. Июль: куплено ноль, пропало двадцать одна.
— Итого, — сказал Профессор. — Куплено двадцать восемь. Пропала пятьдесят одна.
— И чего? — спросил Толян.
— И того, Анатолий, что это два разных человека.
Он взял красный карандаш и обвёл колонку с покупками.
— Смотрите. Вот эти двадцать восемь купил гражданин Суриков. По доверенностям, от организаций, официально, с подписью и корешком, оставив везде свою фамилию. Пришёл, расписался, ушёл. — Он поставил галочку. — Так работает человек, которому важно, чтобы его действия были законными.
Он обвёл вторую колонку синим.
— А вот эти пятьдесят одна ушли из квартир, из подвалов, из подъездов, из-под порогов. Их вынимали. Аккуратно. В подвале ЖЭКа кирпич по краям ниши цел, я смотрел с лупой. У Ковалёвых печать лежала под ванной, и её достали, не отодвинув ванну.
Он положил карандаш.
— Так не работает человек, которому важна законность. Так работает тот, кому важно, чтобы его вообще не заметили.
— Может, это один и тот же, — сказала Саня. — Днём по доверенности, ночью по форточкам.
— Может. Я это тоже думал. — Профессор снял очки. — Но есть даты.
Он ткнул в июнь и в июль.
— Суриков перестал покупать в конце июня. Совсем. А кражи в июле выросли в полтора раза. Если бы это был один человек, он бы просто перешёл на второй способ, и на графике был бы переход. А тут наложение: в июне он ещё покупает, и уже вовсю крадут.
— И что это значит? — спросил Жека.
— Это значит, что у нас на районе работают двое, — сказал Профессор. — И я почти уверен, что они друг про друга не знают.
Стало тихо. Наверху во дворе кто-то звал Серёжу домой, и звал уже в третий раз.
— Погоди, — сказала Саня. — Ты хочешь сказать, что «Заря» тут не одна?
— Я хочу сказать, что «Заря» тут скупала. Открыто, за деньги, по бумагам, с апреля по июнь. Двадцать восемь штук — это, между прочим, немало, это на сегодняшние деньги под миллион.
— У них есть миллион?
— У них есть райком, — сказала Люба. — Райком остался. Он на Первомайской, второй этаж, я туда накладные возила два раза.
Все посмотрели на неё.
— Что? — сказала Люба.
— Ничего, — сказал Профессор. — Продолжайте.
— Больше нечего. Здание общее, там ещё нотариус и обувная мастерская.
Профессор записал.
— Хорошо. Тогда вопрос второй, и он мне нравится ещё меньше. — Он повернулся к таблице. — Если Суриков покупал для «Зари», то зачем «Заря» покупала?
— Чтоб у нас не было, — сказал Толян.
— Логично, Анатолий, и неверно. Двадцать восемь бытовых печатей — это ничто. У нас на районе стоит, по моим прикидкам, штук четыреста. Скупив двадцать восемь, вы не оставите район без защиты, вы только потратите деньги.
— Тогда зачем?
— Затем, — сказал Профессор, — что они, по-видимому, что-то искали. Покупали подряд, всё, до чего дотягивались, и смотрели.
— И перестали в июне, — сказала Саня.
— И перестали в июне.
— Значит, нашли?
Профессор помолчал.
— Значит, поняли, что тут этого нет, — сказал он. — Или поняли, что искали не то. Или… — Он посмотрел на таблицу. — Или им сказали, что можно больше не искать.
Жека всё это время стоял у стены и молчал.
— Профессор, — сказал он.
— Да?
— А второй тогда кто?
— Второй, — сказал Профессор, — это как раз тот вопрос, из-за которого я не сплю.
Он подошёл к таблице и постучал по синей колонке.
— Второй берёт бытовуху. От тараканов, от сырости, от свекрови. Дешёвку. Он лезет за ней в квартиры, рискует и уносит вещи, которые в комиссионке стоят по девяносто рублей. Пятьдесят одна штука за пять месяцев — это, если по прайсу, тысяч восемь. Восемь тысяч, господа, за пять месяцев ночной работы.
— Мало, — сказал Толян.
— Стыдно мало, — согласился Профессор. — Ни один вор в здравом уме этим заниматься не будет. Значит, ему нужны не деньги.
— А что?
— А вот что ему нужно, я не знаю, и вот это меня и держит по ночам, — сказал Профессор.
Разошлись в одиннадцатом часу.
Жека пошёл провожать Любу, потому что ларёк был на Пятой линии, а Люба жила за рынком, и это было двадцать минут пешком мимо пустыря.
Шли молча. Люба вообще молчала легко — из тех людей, при которых молчание не давит.
На углу у бочки она сказала:


