Скоро буду дома. Том IV - Предел
Скоро буду дома. Том IV - Предел

Полная версия

Скоро буду дома. Том IV - Предел

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

— Что будешь делать? — спросила она.

— То же, что делал, — сказал я. — Готовиться к походу. Быстрее, чем собирался. — Я забрал у неё письмо, свернул. — И начинать вторую войну. Финн дал мне первую нитку к верхушке. Тонкую, оборванную — он даже лица не видел, — но нитку. Средний рост, невоинская повадка, склянка у сердца. Кто-то, за кем стоят и дерутся другие. Кто-то, кто ездит по стране тайно и лично охотится на меня.

— Немного.

— Немного. Но ещё недавно у меня не было и этого. — Я убрал письмо в кошель, туда же, где лежало тусклое кольцо из Предела. — А Финну надо ответить. И ответить не почтой.

Я сел писать ответ — тем же обозным, объездным путём, каким пришло письмо. Написал коротко: смотреть дальше, не лезть, вести счёт подводам и людям; если капюшон появится снова — не следить самому, только записать день, час и куда уедет. И в конце, отдельной строкой, как всегда:

«Ты всё сделал правильно. Лучше, чем я мог надеяться. Ты увидел то, что я искал всё это время, — и не полез, хотя, я знаю, руки чесались. Старик бы гордился. Я проверял — гордился бы. За грушу спасибо, что приглядываешь. Пусть растёт. Держись. Скоро всё это кончится, так или иначе. А.»

Я запечатал письмо и отдал его человеку, который повезёт его в объезд почты, медленным надёжным путём.

А сам долго сидел у окна столичного дома, глядя в стекло, за которым чужой каменный город жил своей вечерней жизнью, и думал о человеке в капюшоне, что стоял у края чёрной дыры в безлунную ночь и ждал меня, держа у сердца склянку тьмы.

Две войны, думал я. Одна впереди, в сердце Предела. Другая — здесь, в живом мире, и у неё теперь появилось первое лицо. Пусть без черт, в капюшоне, за семьсот вёрст. Но появилось.

Игра, которую я начал ложным письмом той зимой, сделала первый ход в ответ.

Тогда я спрятал письмо, ответил Финну — и ушёл вниз. И полгода эта нить пролежала нетронутой, пока я имел дело с вещами покрупнее человека в капюшоне: с ярусами, с чёрной водой, с Кассией, умирающей у меня на руках, с самим Создателем.

А теперь я вернулся. Теперь у меня снова было это письмо, был Грейфолл, была груша под окном и месяц времени до похода.

И пора было делать второй ход.

Глава 6. Щит

Тамм приехал в Грейфолл на исходе первой недели — и приехал не один.

Я не звал его. Я вообще не ждал его так скоро: он оставался в столице, при своём отстроенном крыле, и должен был, по уговору, слать мне вести письмами. А он вдруг явился сам, растрясши старые кости за три дня дороги на той же большой машине, — и не один, а с Велиссой.

Их приезд вдвоём сказал мне больше, чем любое письмо. Тамм срывается с места, бросает мастерскую, тащит за собой ведьму за семьсот вёрст — значит, у них есть что-то, чего в письме не передать и с чем нельзя ждать.

Они заняли под своё дело дальнюю комнату в моём доме — ту, что окнами в сад, с хорошим замком. И к вечеру, когда я вошёл туда, комната уже была не комната, а мастерская пополам с травницкой: у Тамма на столе — чертежи, склянки, медные пластины, а у Велиссы на другом — пучки сухих трав, ступки, тёмные бутыли и тот же ровный, разбирающий тебя до костей взгляд, которым она встретила меня когда-то в первый раз.

— Ну, — сказала Велисса вместо приветствия, не поднимаясь. — Явился. Садись, граф. Разговор будет долгий и невесёлый.

Я сел. И увидел, что оба они — старик и ведьма — смотрят на меня так, как смотрят люди, приехавшие сказать важное.

— Мы про воду, — сказал Тамм. — Про чёрную. Я — с одного края, она — с другого. Слушай.

— Ты идёшь в Предел, — сказал он. — Опять. До самого конца, в это ваше сердце Предела, где сидит то, что льётся сюда чёрной водой. Мне Рейнар не сказал ни слова, не думай, он молчун, когда надо. Я сам понял. По твоему лицу, по тому, как ты весь этот месяц ходишь, как считаешь. Ты собираешься туда, где этой дряни будет не капля, не ручей, не море — где будет её источник. Её сердце. — Он подался вперёд. — И ты, граф, при всём моём к тебе уважении, собираешься туда, кажется, надеясь на одну свою тьму да на Велиссины упражнения. Так?

— Примерно так, — признал я.

— Дурак, — сказал Тамм спокойно, без обиды, как говорят очевидное. — Ты видел, что она сделала со мной от нескольких склянок и пары месяцев работы с паром. От капель, граф. От испарений. А ты идёшь к её источнику, где она будет вокруг тебя стеной, водопадом, воздухом, которым ты дышишь. И собираешься выстоять на голой воле. — Он покачал головой. — Твоя тьма тебя не выпьет, я знаю, ты рассказывал, ты ей родня. Хорошо. А Кассия? А сам ты — уверен, что твоя родня в нужную сторону тебя потянет? Нет уж. На голой воле туда не ходят. Туда ходят с защитой. И мы эту защиту тебе привезли. Полгода над ней бились — я со своего края, Велисса со своего.

— Я эту воду, — сказала Велисса, не отрываясь от своей ступки, — после Тамма взялась разбирать сама. Как травница. Меня ведь что зацепило: она живых пьёт, а мёртвого её самоё — растения, травы — иные не боятся вовсе. Иная трава в ней и вянет, а иная стоит, будто в родниковой. Полгода я перебирала, какая стоит и почему. И кое-что нашла. — Она подняла на меня глаза. — Не спасение. Спасения от неё нет. Но подспорье. Об этом Тамм тебе и толкует — дай ему договорить, он любит по порядку.

* * *

Он разложил передо мной на верстаке то, над чем работал, и стал объяснять — обстоятельно, по-инженерному, но за каждым словом стояло то, чего не было в чертежах: его собственный ужас, оплаченный безумием и шестью днями, когда Велисса вытаскивала его с того света.

— Значит, слушай, как она входит, — сказал он. — Я на своей шкуре это прошёл, так что верь. Входит она не силой. Она не ломится. Она… подсказывает. Тихонько. Ты работаешь — а тебе приходит мысль, хорошая, дельная, твоя вроде мысль: а сделай-ка вот так. А послушай-ка вот это. А накопи-ка про запас. И ты делаешь, потому что мысль-то хорошая, твоя же. А она не твоя. Она — её. Вот в чём вся хитрость, граф: она не приказывает чужим голосом. Она думает твоим. Ты не замечаешь, где кончился ты и началась она, потому что граница проходит внутри твоих собственных мыслей.

Он взял со стола медную пластину — ту самую, я узнал её, с застывшей чёрной каплей, что не желала испаряться.

— Я думал сначала: как от неё закрыться? Стеной? Стекло держит, медь держит, воду в сосуде удержать легко. Но ты же не в сосуд полезешь. Ты полезешь в неё. И тут стены бесполезны, потому что она входит не через кожу. Через мысли. А мысли стеной не загородишь.

— И что тогда? — спросил я.

— А тогда, — сказал Тамм, — я стал думать не как инженер, а как больной. Как человек, которого она уже брала. И понял вот что. Пока она подсказывала мне тихонько моим голосом — я был беззащитен. А сломалось всё, когда пришла Велисса и стала говорить со мной. Чужим голосом. Настоящим. Про настоящее — про машины, про золотник, про то, что я люблю по-честному. Каждое её слово было как… как гвоздь, за который можно ухватиться в тумане. Оно было снаружи меня. Оно было точно не «её». И вот за эти внешние, честные, чужие голоса меня и вытянули. Понимаешь, к чему веду?

Я начал понимать. И то, к чему он вёл, было умнее любой брони.

— Защита от неё — не стена, — сказал Тамм. — Защита от неё — якорь. Что-то снаружи тебя, чему ты веришь абсолютно и что она не сможет подделать твоим голосом, потому что оно не в твоей голове, а в твоей руке. Что-то, что говорит тебе: вот это — настоящее. Вот это — точно ты, а не она. И когда она начнёт думать твоим голосом, начнёт подсказывать — ты цепляешься за якорь и спрашиваешь себя: это идёт от меня — или от него? От якоря? И если от якоря молчок, а мысль сладкая и тянет вниз — значит, это она. Значит, гони.

Он стал доставать из ящиков верстака то, что сделал.

* * *

Первое было для Кассии.

— Ей туда нельзя без защиты вовсе, — сказал Тамм сурово. — У тебя, граф, хоть родня эта проклятая внутри, тебя не выпьешь. А она — обычный человек. Живой, тёплый, беззащитный, как я был. Для неё эта вода — чистый яд, и чем глубже, тем гуще. Она там сгорит, как свечка на ветру, если её не прикрыть.

Он развернул то, над чем, видно, бился дольше всего: не броня — скорее нагрудник, тонкий, лёгкий, из кожи, меди и чего-то ещё, с сосудами-капсулами вдоль груди и на запястьях.

— Тут внутри, в этих склянках, — сказал он, — вода. Только не та. Наша. Чистая, живая. — Он поднял палец. — Но и не совсем простая. Голая вода тут не держит, граф, я пробовал: чёрная её сжирает и не давится. А вот с тем, что Велисса в неё кладёт из своих трав, — держит. Её работа, не моя. Я железо да стекло, а что в склянках — это она.

— Настой, — сказала Велисса просто. — Из тех трав, что в чёрной воде не гибнут. Долго объяснять, да тебе и незачем. Скажу проще: живая вода, в которой стоит то, чего чёрная не берёт. Она этого сторонится. Не сильно. Но сторонится.

Тамм положил нагрудник на верстак.

— Смысл вот в чём: когда вода будет как надо и будет при ней, у самого тела, — чёрной труднее к ней подобраться. Как… как своя земля под ногами на чужбине. Не спасёт совсем, если она с головой нырнёт. Но даст время. Даст запас. Продержит её человеком дольше, чем без этого. — Он посмотрел на меня. — На большее я не способен, граф. Полностью её не закрою. Никто не закроет. Но час-другой лишний в её человеческом уме — иногда это всё, что между жизнью и не-жизнью.

Второе было для меня.

Тамм положил мне на ладонь небольшую вещь — тяжёлую, тёплую даже на вид. Это был не прибор и не оружие. Это был… я не сразу подобрал слово. Что-то среднее между часами без стрелок и музыкальной шкатулкой. Гладкий металлический корпус, внутри — механизм, я слышал, как он тихо тикает, мерно, ровно.

— Что это?

— Это твой якорь, — сказал Тамм. — Слушай. Внутри маятник и пара шестерён — простая механика, детская почти. Он отбивает такт. Ровный. Всегда один и тот же, что бы вокруг ни творилось: хоть в аду, хоть на дне, хоть в сердце твоего Предела — он тикает одинаково. Ему всё равно. Он глухой, железный и честный. — Старик постучал по корпусу пальцем. — А теперь смекай, зачем. Ты рассказывал: вода в тебе звучит, зовёт, и ты не всегда понимаешь, где твоя мысль, а где её. Так вот. Когда засомневаешься — приложи это к уху или к груди и слушай такт. Он — снаружи. Он не в твоей голове. Она не сможет его подделать, сбить, ускорить, замедлить — это железо, а не мысль, ей до него не дотянуться. И если твоё сердце, твои мысли, твой зов рвутся вперёд, а он всё так же тикает ровно и спокойно, — значит, это не ты торопишься. Это она тебя тянет. Держись за такт. Дыши под такт. Думай под такт. Пока ты слышишь его ровным — ты ещё ты.

Я держал эту вещь на ладони и слушал, как она тикает, — ровно, глухо, безразлично, — и понимал, что старик, которого чёрная вода едва не свела с ума, отдаёт мне сейчас самое ценное, что у него есть. Не механизм. Способ. Тот самый способ, которым его самого вытянули из безумия: внешний честный голос, за который можно ухватиться, когда собственный голос перестаёт быть твоим.

— Тамм, — сказал я. — Это же то, чем тебя лечила Велисса. Внешний голос. Ты сделал из этого прибор.

— Сделал, — кивнул он, и здоровая половина лица у него была и гордой, и грустной разом. — Не всем же везёт, чтобы рядом была ведьма с настоящим голосом в нужную минуту. Тебя там вытаскивать будет некому, граф. Кассия — она сама будет тонуть. Так вот пусть у тебя будет хоть железный голос, раз живого не дадут. Он глупый, он одно только умеет — тикать. Но он не соврёт. Никогда. — Старик помолчал. — Я его каждую ночь проверяю, с тех пор как собрал. Прикладываю к уху и слушаю. И знаешь, граф, — мне спокойнее. Даже мне, здоровому уже. Потому что пока он тикает ровно — я знаю, что я это я.

* * *

— Спасибо, — сказал я, сжав коробочку в кулаке. — Я не знаю, чем отплачу.

— Дойди, — сказал Тамм просто. — Вот и вся плата. Дойди, сделай, что должен, и… — он запнулся, и я понял, что он подумал о том же, о чём весь этот месяц старался не думать я. — И иди себе домой, граф. Куда шёл. Мы тут без тебя как-нибудь. Обидно будет, конечно. Привыкли. Но мы справимся. А ты иди.

Он отвернулся к верстаку — быстро, чтобы я не увидел лица, — и стал что-то там перекладывать, и я понял, что старик, который когда-то плясал вокруг первой машины, как ребёнок, сейчас прощается со мной заранее, потихоньку, чтобы к настоящему прощанию было не так больно.

— Тамм, — сказал я. — Ты не хочешь спросить, нельзя ли тебе с нами?

Он замер над верстаком. Постоял. Потом сказал, не оборачиваясь:

— Хотел. Весь месяц хотел. Как в тот раз, с переправой, помнишь, я кричал, что это моя машина, что я сорок лет ждал. — Он повернулся, и глаза у него были сухие, но с трудом. — А потом подумал: граф, а что я там буду делать, в этом сердце? Драться я не умею. Тьму твою не пройду — я не родня ей, я ей еда. Я там буду не помощник, а гиря у тебя на ноге, ещё один рот, за который тебе бояться. — Он покачал головой. — Нет. Моя война — здесь, граф. Вот за этим верстаком. Я тебе руку сделал — якорь. Кассии нагрудник. Пока ты там, я тут третью машину доделаю, четвёртую заложу, мальчишек выучу, воду эту проклятую до конца пойму, чтоб, если ты не дойдёшь… — он осёкся, — чтоб было чем дальше воевать. Каждый на своём месте, граф. Ты — там. Я — тут. Так оно правильнее.

Я смотрел на него — на старика с половиной лица, отдавшего мне способ не сойти с ума, оплаченный его собственным безумием, — и думал, что вот он, первый из тех, кто останется. Первый, кто уже начал прощаться. И что таких прощаний у меня впереди будет много, и каждое будет как это: тихое, достойное, с сухими глазами и отвёрнутым к работе лицом.

Я забрал нагрудник для Кассии и железный якорь для себя. Якорь приложил к уху напоследок, тут же, в тихой комнате, где пахло травами Велиссы и горячим оловом.

Он тикал. Ровно. Глухо. Честно.

Пока я слышал его ровным — я был я.

Я вышел в весенний вечер, во двор, к своей груше, неся в руках защиту, собранную из чужого ужаса и чужой любви, — и думал о том, что до похода остаётся всё меньше времени, а разговоров, подобных этому, — всё больше. И что самый тяжёлый из них ещё впереди.

С Рейнаром.

Глава 7. Ведьма

Пока Тамм возился с железом, Велисса возилась с водой.

Они приехали вместе и заняли под своё дело дальнюю комнату — я уже говорил, — и первые дни я к ним почти не совался: у обоих была своя тонкая работа, и оба гнали меня, как гонят из-под руки. Тамм паял и подгонял. Велисса сидела над двенадцатью стеклянными капсулами и колдовала над ними своими травами — не заговорами, не бормотанием, а именно работой: перетирала, настаивала, сливала, пробовала на язык, морщилась, начинала снова. К вечеру у неё дрожали руки и лицо делалось серым, как у Тамма после долгого дня у горна.

На третий день она вышла во двор, села на ступеньку крыльца и сказала:

— Всё. Готово.

И сидела молча минут десять, глядя перед собой, на грушу, и мы её не трогали.

* * *

Грушу она приметила ещё в день приезда.

Подошла, потрогала кору, потрогала тёмный глянцевый лист, поглядела на тонкий ствол.

— Молодая, — сказала. — Года три, не больше. Плодов ещё ждать и ждать. — Она обернулась к Кассии. — Твоя посадка?

— Моя.

— Приживётся, — сказала Велисса. — Крепко стоит. Лет через пять будешь с грушами. — Она усмехнулась. — Если будет кому собирать.

И отошла, не объяснив, к чему это.

* * *

— Слушай сюда, девка, — сказала она потом Кассии. — Про склянки.

Кассия села рядом.

— Их двенадцать. Больше нельзя — я больше не потяну, да и таскать на себе тяжело. — Велисса кивнула на нагрудник, что лежал рядом. — Вода в них живая. Чистая. Не в смысле, что не грязная, — а в смысле, что она против той. Обратная ей.

— Понятно.

— Ни черта тебе не понятно, — сказала ведьма. — Слушай дальше. Эта вода не броня. Она не отобьёт удар и не спасёт от твари. Она делает одно: когда чёрная вода в тебя лезет — а она полезет, девка, она будет лезть в тебя каждый час, каждым вдохом, — склянка берёт это на себя. Одна склянка — один хороший глоток мерзости.

Она подняла палец.

— И мутнеет. И всё, она больше не работает. Пустая скорлупка.

— Двенадцать глотков, — сказала Кассия.

— Двенадцать, — согласилась Велисса. — А потом мерзость пойдёт в тебя. Не сразу насмерть — сперва просто станешь тихая, добрая и сонная. А потом сядешь. — Она посмотрела на неё. — И останешься сидеть.

Кассия молчала.

— Так что ты их считай, — сказала Велисса. — Считай каждый день. Это твои часы, девка. Как последняя помутнеет — поворачивай назад и беги, не оглядываясь, кто бы что ни говорил и кто бы там за твоей спиной ни оставался.

Она не посмотрела на меня, когда это говорила.

Она вообще на меня старательно не смотрела с самого приезда, и я это заметил.

* * *

Костыли

Перед тем как взяться за меня, она осмотрела то, что сделал Тамм.

Взяла железный якорь, поднесла к уху, послушала. Кивнула.

— Хорошая вещь, — сказала она. — Мёртвая. Это в ней и хорошо. Мёртвого она не подделает — ей мёртвое неинтересно, ей живое подавай.

Потом посмотрела на меня своим долгим рабочим взглядом.

— А теперь слушай, что скажу я, мальчик. Старик тебе дал руку. Я дам голову. — Она села. — Вся эта защита — нагрудник, якорь, мои заговоры — это костыли. Хорошие костыли, честные, они дадут тебе время и опору. Но не обманывайся: там, куда ты идёшь, где эта вода будет не каплей, а всем миром вокруг, — там ни один костыль не устоит долго. Там устоит одно.

— Что?

— То, за что ты держишься по-настоящему, — сказала Велисса. — Не за железку. Не за склянку. За живое. Я тебе перед первым спуском говорила: тонет последним тот, у кого есть за что держаться. — Она смотрела мне в лицо. — Якорь Тамма — это на первое время, пока не запутался. А когда запутаешься совсем, когда вода станет думать твоим голосом так, что не отличишь, — тогда ни один прибор не поможет. Тогда поможет только то, ради чего ты всё это затеял. Лицо. Имя. Тот, кого ты любишь.

Она подалась вперёд.

— Держи это лицо перед собой яснее любого якоря — и дойдёшь. Потеряешь его — и никакой Таммов маятник тебя не спасёт.

* * *

Я подумал о Мире.

И не увидел лица.

Увидел икону. Имя. Факты: восемь лет, кольцо, обещание. Голос, которого больше не помню.

А потом подумал о Кассии — и увидел её ясно, всю, живую, здесь, за стеной, на кухне, где она сейчас гремела чем-то и ругалась вполголоса.

Я промолчал об этом.

Велисса смотрела на меня очень долго.

— Понятно, — сказала она наконец.

— Что тебе понятно?

— Всё, — сказала Велисса. — Дело твоё, милый. Я не твоя совесть.

И больше не спрашивала.

* * *

Осмотр

Она взялась за меня на четвёртый день.

Просто пришла ко мне в комнату, села напротив, сцепила руки на коленях и сказала:

— Ну. Показывай.

— Что показывать?

— То, что у тебя внутри, — сказала Велисса. — Не притворяйся дурачком, граф, у меня мало времени и много лет.

Я открыл — совсем чуть-чуть, на волосок, как открывал ей когда-то.

Ведьма окаменела.

Она сидела, вцепившись в свои колени, и смотрела не на меня, а куда-то сквозь, и лицо у неё делалось всё темнее и темнее, и наконец она сказала — очень тихо:

— Затвори.

Я затворил.

* * *

Мы сидели молча.

— Больше стало, — сказала она наконец.

— Больше.

— Намного. — Она смотрела в пол. — Я тебя смотрела год назад. Тогда там сидел… кусок. Комок. С кулак. — Она подняла глаза. — А теперь оно у тебя везде, милый. Оно во всём теле. Оно с тобой срослось.

— Я знаю.

— Знаешь, — повторила Велисса. — И что делать думаешь?

Я мог соврать.

Не соврал.

— Я думаю пойти в Предел и вобрать в себя семя, — сказал я. — Всё. Целиком.

* * *

Велисса не вскрикнула.

Она вообще ничего не сказала.

Она встала — тяжело, опираясь на стол, — и прошла к окну, и постояла там спиной ко мне, глядя во двор, на грушу.

Потом обернулась.

— Дурак, — сказала она.

* * *

— Ты понимаешь, что ты сейчас сказал? — Она вернулась и села. — Ты понимаешь, о чём ты говоришь?

— Понимаю.

— Ни черта ты не понимаешь. — Она подалась вперёд. — Слушай меня, граф. Внимательно слушай, потому что я скажу это раз, а потом ты пойдёшь и сделаешь по-своему, как все вы делаете.

Она подняла руку и растопырила пальцы.

— Человек — это сосуд. Понимаешь? У него есть объём. В него влезает ровно столько, сколько влезает, и ни каплей больше. В кувшин можно налить кувшин. В бочку — бочку. В напёрсток — напёрсток.

Она смотрела на меня.

— В тебя уже налито больше, чем полагается человеку. Ты полон, милый. Ты полон до краёв, у тебя эта дрянь стоит вровень с горлом. Я вижу.

— И что?

— И то, — сказала Велисса, — что если ты возьмёшь ещё — не влезет.

* * *

— Оно влезет, — сказал я. — Создатель сказал, что я единственный, кто может это сделать. Что во мне уже есть его часть и поэтому я могу вобрать целое.

— Ага, — сказала чародейка. — Вобрать. — Она усмехнулась, и усмешка была нехорошая. — Вобрать-то ты, может, и вберёшь, милый. Я не спорю. Раз твой бог говорит, что вберёшь, — значит, вберёшь, ему виднее.

Она наклонилась ко мне.

— А потом что?

Я молчал.

— Вот и я о том, — сказала Велисса. — Ты думаешь, дело в том, чтобы взять. Ты весь в этом: как взять, как одолеть, как не сойти с ума, пока берёшь. А про то, что будет после, ты не думал ни разу.

— Что будет после?

— Ты будешь носить это, — сказала Велисса. — Всю оставшуюся жизнь. Каждый день. Каждый час. То, чем целый мир травился тысячу лет, будет лежать у тебя в груди — а грудь у тебя человеческая, граф, вот такая. — Она показала ладонями. — Она не растянется.

Она откинулась назад.

— Ты будешь как горн, в который вложили втрое больше угля, чем он держит, — сказала она. — Знаешь, что бывает с таким горном?

— Он взрывается?

— Хуже, — сказала Велисса. — Он не взрывается. Он прогорает. Тихо. Изнутри. Кладка трескается по кирпичику, день за днём, а снаружи и не видно, и горн стоит себе и работает, и все довольны.

Она посмотрела мне в глаза.

— А потом однажды садится. Весь. Разом. В один час.

* * *

Я сидел и молчал.

Не потому, что не знал, что сказать. Потому, что сказать было нечего.

— Сколько? — спросил я.

— Не знаю, — сказала Велисса. — Такого не бывало ни с кем. Мне не с чем сравнить. — Она пожала плечами. — Может, два года. Может, десять. Может, месяц. Может, ты вообще там же и ляжешь, у этой своей дряни, и не встанешь.

Она помолчала.

— Но не сорок, милый. Не сорок и не тридцать. Ты не умрёшь стариком.

* * *

— А вылечить? — сказал я. — Ты вытащила Тамма с того света, когда его свела с ума чёрная вода. Все говорили — не жилец. А он живой. Значит, умеешь.

И вот тут ведьма посмотрела на меня так, что мне стало неловко за свой вопрос.

— Тамма, — повторила она. — Да, Тамма вытащила. — Она усмехнулась, невесело. — А знаешь, почему смогла? Потому что у Тамма было тело. Обожжённое, обваренное паром, наглотавшееся дряни — но тело. Живое мясо, живая кровь, в которую можно влить чистую воду и вымыть отраву. Я травница, граф. Я лечу тело.

Она наклонилась вперёд.

— А у тебя болит не тело. У тебя болит то, чему у меня нет ни травы, ни склянки. Семя село в тебя корнем — и это не отрава в крови, которую можно выполоскать. Это ты сам понемногу становишься им. Тут я бессильна. Тут все бессильны.

Она помолчала.

— Один раз я видела, как такое повернули вспять. Один-единственный раз. Твою беловолосую, на дне, когда она была уже мёртвая, — вытащил не лекарь и не трава. Вытащил он. Твой бог. Нарушил своё правило — не лезть руками в этот мир, — влез, для тебя, потому что ты его попросил и потому что был ему нужен. Он сам мне это дал понять, и я до сих пор дрожу, вспоминая.

Она ткнула в меня пальцем.

Второго раза не будет.

— Почему?

— Потому что нельзя дважды, — сказала Велисса. — Не потому, что он злой или тебя разлюбил. А потому, что бог, который начал лезть руками, уже не бог, а просто большая сила, и мир под ним ломается. Он это знает. Он потому и не лезет. — Она откинулась. — Он для тебя сделал исключение, милый. Одно. Ты его потратил на неё.

Она встала.

— И правильно потратил, — сказала она уже мягче. — Я не в упрёк. Я к тому, чтоб ты не надеялся: за тебя он не вступится. Ты пойдёшь и сделаешь это, и никто тебя потом не починит. Ни он, ни я, ни кто.

На страницу:
4 из 7