Вирджинец: Всадник равнин
Вирджинец: Всадник равнин

Полная версия

Вирджинец: Всадник равнин

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

— Она завсегда стоять будет, коли так сделать, — говаривал Вирджинец. — Гляньте, как мой конь смирно стоит вон там.

После такого наставления он больше не говорил со мной. Но эта нянькина обязанность была для него, несомненно, желчью. Ибо, хоть весь его облик и самообладание, и неспособность растеряться делали его вполне взрослым мужчиной, он всё же по-мальчишески гордился своим диким ремеслом и с явным удовольствием носил свои кожаные ремни и звенел шпорами. Его тигриная гибкость и его красота были богаты неубывающей молодостью; и та сила, что таилась под его наружностью, должно быть, часто сдерживала его нетерпимость ко мне. Несмотря на то мнение обо мне, новичке, какое, я знал, у него сложилось, моя приязнь к нему росла, и его молчаливое общество становилось для меня всё приятнее. Что на него порой находили приступы разговорчивости, я уже узнал в Медисин-Боу. Но нынешняя его немногословность почти стёрла бы это впечатление, если бы не один вечер, когда я случайно проходил мимо барака в темноте, а внутри собрались Хани Уиггин и прочие ковбои.

В тот день Вирджинец и я отправились стрелять уток. Мы нашли нескольких в бобровой запруде, и я убил двух, сидевших близко друг к другу; но они всплыли у бревенчатой запруды, в воде глубиной около четырёх футов, где уходящее течение могло унести их вниз по потоку. Судейская рыжая собака породы сеттер с нами не поехала, поскольку ожидала потомство.

— Она нам всё равно ни к чему, — пояснил мне ковбой. — Бегает больно безответственно, готова стойку сделать что на луговую собачку, что на птицу, с одинаковым усердием. Пустая животина.

Моё желание завладеть утками заставило меня броситься в воду прямо в одежде, а затем выбраться скользкой, торжествующей, вымокшей кучей. Серьёзные глаза Вирджинца задержались на этом зрелище грязи; но он, как обычно, ничего не выразил.

— Не больно они хороши на еду, — заметил он, привязывая птиц к седлу. — Ныряльщики они.

— Ныряльщики! — воскликнул я. — Отчего ж они тогда не нырнули?

— Полагаю, молодые были, опыта не набрались.

— Что ж, — сказал я, приунывший, но пытаясь пошутить, — нырять пришлось мне самому.

Но Вирджинец никак не отозвался. Он подал мне мой двуствольный английский дробовик, который я собирался бросить брошенным на земле позади себя, и мы поехали домой в обычном нашем молчании, а жалкие маленькие белогрудые, остроклювые ныряльщики болтались на его седле.

Отомстил он мне в бараке. Проходя мимо, я услышал его мягкий голос, безмолвно доводивший до конца некий рассказ перед внимательной аудиторией, и как раз когда я поравнялся с открытым окном, где он сидел на своей койке в рубахе и подштанниках, спиной ко мне, я услышал заключительные его слова: «А шляпа-то на голове у него — вот единственный знак, по которому и видать было, что он не кусачая черепаха».

Анекдот имел немедленный успех, и я поспешил прочь, в темноту.

На следующее утро я был занят курами. Две несушки дрались за право сидеть на яйцах, которые ежедневно несла третья и которые мне вовсе не нужно было высиживать, и уже в третий раз я согнала Эмли с семи картофелин, которые она скатила вместе и из которых вознамерилась вывести неведомо какое семейство. Она носилась с воплями по курятнику, когда вошёл Вирджинец — понаблюдать (подозреваю) за тем, что я делаю теперь такого, о чём стоило бы рассказать потом в бараке.

Он постоял немного, а затем сказал:

— Мы потеряли нашего лучшего петуха, как только миссис Генри сюда переехала.

Я не обратил внимания.

— Знатный был доминиканец, — продолжал он.

Я всё ещё был слегка задет из-за черепахи и не выказал интереса к его словам, продолжая свои занятия среди кур. Это моё необычное молчание, казалось, вызвало у него необычную разговорчивость.

— Видите ли, этот петух всегда жил здесь ещё при судье-холостяке и отродясь не видал ни дам, ни каких иных персон в женском одеянии. У вас, часом, не ревматизм, сэр?

— У меня? Нет.

— А то подумал, может, эти ваши небольшие ныряльщики, что вы мокрым добывали...

Он запнулся.

— О нет, ничуть, благодарю.

— Что-то вы нынче утром смурной, я и рад, что дело не в них.

— Ну так что там с петухом? — осведомился я наконец.

— А, он-то! Не там его вырастили, где юбки видать. Миссис Генри приехала сюда с судьёй уже затемно, с поезда. Наутро рано вышла поглядеть свой новый дом, а петух как раз у крыльца кормился, и увидел её. Ну, сэр, заорал он так страшно, что я из барака выскочил; и он перемахнул через изгородь и понёсся вниз по Санк-Крику, знай кричит, будто пожар. С тех пор так и не вернулся.

— Вон там как раз курица без всякого рассудка, — сказал я, указывая на Эмли. Она успела выбраться из курятника и теперь стояла на жердях загона, её вопли поутихли до случайного кудахтанья. Я рассказал ему про картофелины.

— Не знал прежде, как её звать, — сказал он. — Тот сбежавший петух её ненавидел. А она его ненавидела, как и всех прочих.

— Я сам её так назвал, — сказал я, — когда особо к ней приглядываться стал. У нас дома есть одна старая дева, милосердная такая, из общества защиты животных состоит, и она вечно не знает, перебежать ли ей перед трамваем или подождать. В её честь я курицу и назвал. Она хоть яйца-то несёт?

Вирджинец «головы себе не забивал» насчёт птицы.

— Ну, не думаю, что она вообще умеет. Полагаю, чуть петухом не родилась.

— Уж больно мужеподобная на вид, — сказал Вирджинец. Мы подошли к загону, и теперь он с интересом разглядывал Эмли.

Курица была вопиющая. Огромная, костлявая, с большим жёлтым клювом, она стояла прямо и настороже, на манер людей, облечённых ответственностью. С хвостом у неё было что-то не так. Он свешивался далеко на один бок, а одно перо в нём было вдвое длиннее прочих. Перьев на груди у неё вовсе не было — они стёрлись напрочь от её привычки высиживать картофелины и прочие грубые, неподобающие предметы. И это придавало её облику вид декольте, странно расходящийся с прочей её жеманной наружностью. Глаз её был примечательно ярок, но в нём было какое-то оскорблённое выражение. Казалось, будто она вечно ходит по свету, возмущённая всем происходящим на её глазах. Ноги у неё были синие, длинные и на удивление крепкие.

— Ей бы гольфы носить, — пробормотал Вирджинец. — Смотрелась бы куда лучше иных студентов колледжа. И на картошку, говорите, садится?

— Она уверена, что может высидеть что угодно. Я находил её на луковицах, а в прошлый вторник поймал на двух кусках мыла.

Днём мы с рослым ковбоем поехали за антилопой.

Через час, в течение которого он хранил полное молчание, он сказал:

— Полагаю, может, эта здешняя безлюдная страна для Эмли не пошла на пользу. Она и не для всякого человека годится. Эти старые трапперы в горах то и дело умом трогаются, разговаривают вслух, когда на сто миль вокруг ни души.

— Эмли не была одинока, — возразил я. — Здесь ведь сорок кур.

— Верно, — сказал он. — Это её не объясняет.

Он снова замолчал, едучи рядом со мной, непринуждённо и лениво держась в седле. Его долговязая фигура казалась такой расслабленной и вялой, что стремительный, лёгкий прыжок, каким он спешился, показался мне почти невозможным подвигом. Он заметил антилопу там, где я не видел ничего.

— Стреляйте сами, — призвал я его, пока он знаками велел мне поторопиться. — Вы никогда не стреляете, когда я рядом.

— Я не за тем здесь, — ответил он. — Ну вот, упустили её!

Антилопа и вправду скрылась.

— Да будет вам, — сказал он на мой протест, — я этих зверей всякий день бить могу. А что вы сами насчёт Эмли думаете?

— Не могу её объяснить, — ответил я.

— Что ж, — сказал он задумчиво, и тут его мысль сделала один из тех поворотов, за которые я его так любил, — надо бы Тейлору её показать. Вот бы кто в самый раз для Медвежьего ручья в учительницы сгодился!

— Не слишком-то она похожа на хозяйку харчевни в Медисин-Боу, — сказал я.

Он весело хмыкнул.

— Нет, об этих радостях Эмли знать не знает. Так у вас насчёт неё никакой догадки? А у меня вот есть. Полагаю, вылупилась она, может, после большой грозы.

— В большую грозу! — воскликнул я.

— Ну да. Не знаете разве про них, и что они с яйцами делают? Крепкая гроза с молнией да громом яйца портит, не дают им вылупиться. И полагаю, налетела такая, и все прочие яйца в кладке Эмли не вылупились, а вовсе испортились, а она вот не настолько испортилась, вот и смогла кое-как выжить. Только голова у неё, видать, некрепкая.

— Боюсь, что так, — сказал я.

— Намерения-то у неё пречестные, — заметил он. — Коли уж не выходит у неё нестись, так хоть высидеть что-нибудь хочет, стать матерью хоть как-нибудь.

— Интересно, каким по закону родством считается связь между курицей и цыплёнком, которого она высидела, но не снесла? — полюбопытствовал я.

Вирджинец не удостоил это легкомысленное замечание ответом. Он серьёзно оглядывал широкий пейзаж, с виду безо всякого внимания. Он неизменно замечал дичь раньше меня и уже спешивался, пригнувшись среди полыни, пока я всё ещё вытаскивал левую ногу из стремени. Мне удалось убить антилопу, и мы поехали домой с головой и задними четвертями.

— Нет, — сказал он. — Точно гроза, а не одиночество. А вам самому как одиночество?

Я сказал ему, что мне оно по нраву.

— Я бы теперь без него жить не смог, — сказал он. — Оно у меня уже в крови. — Он повёл рукой над необъятным пространством земли. — Ездил как-то домой родню повидать. Матушка медленно угасала, и хотела меня рядом. Прогостил год. Но эти виргинские горы уже не радовали меня по-прежнему. Когда её не стало, простился я с братьями и сёстрами. Мы друг друга неплохо любим, но, полагаю, не вернусь я больше.

Мы застали Эмли восседающей на россыпи зелёных калифорнийских персиков, которые судья привёз с железной дороги.

— Я больше на неё не сержусь, — сказал я. — Мне её жаль.

— А мне давно её жаль, — сказал Вирджинец. — Уж больно она петухов этих ненавидит. — И он сказал, что собирает целую коллекцию всяких предметов, которые заставал её высиживающей.

Но яичное производство Эмли внезапно оборвалось однажды утром, и её неоспоримая энергия обратилась в новое русло. Индюшка, сидевшая в погребе для корнеплодов, объявилась с двенадцатью детёнышами, а почти одновременно с этим появилось и семейство бентамок. Эмли важно разрывала землю в загоне Паладина, когда племя новорождённых бентамок прошествовало мимо по проулку, и она заметила их сквозь жерди. Она пересекла загон бегом и перехватила двух цыплят, что несколько отстали от своей настоящей мамаши. Их она вознамерилась присвоить и повела себя высокомерно с бентамкой, которая была меньше и потому вынуждена была отступить с всё ещё многочисленным семейством. Я вмешался и всё уладил; но улаживание оказалось лишь временным. Через час я увидел Эмли, чрезвычайно занятую ещё двумя бентамками, водившую их повсюду и заботившуюся о них с усердием, которое, должен признать, казалось вполне действенным.

И тут случился первый инцидент, заставивший меня заподозрить, что она тронулась умом.

Она прошествовала со своими приёмышами за кухню, где одна из оросительных канав текла под изгородью с сенокосного поля, снабжая дом водой. На некотором расстоянии вдоль этой канавы, на поле, в короткой недавно скошенной стерне, находились двенадцать индюшат. И снова Эмли сорвалась с места, точно олень. Она бросила ошеломлённых бентамок позади. Одним прыжком своих крепких синих ног она перескочила канаву, пронеслась над травой и оказалась среди индюшат, где с материнским инстинктом, столь же неразборчивым, сколь и безрассудным, попыталась увести часть из них прочь. Но эта другая мамаша бентамкой не была, и через несколько минут Эмли была полностью разбита в своей попытке обзавестись новой разновидностью семейства.

Это зрелище наблюдали мы с Вирджинцем вдвоём, и оно его доконало. Он молча отправился в барак, один, и сел на койку, а я тем временем отвёл покинутых бентамок обратно к их кругу.

Я часто задумывался, что думали обо всём этом прочие птицы. Некоторое впечатление на них это, несомненно, произвело. Мысль эта может показаться неразумной тем, кто никогда пристально не наблюдал за иными животными, кроме человека; но я убеждён, что всякое сообщество, разделяющее некоторые из наших инстинктов, разделяет и некоторые из вытекающих чувств, и что у птиц и зверей есть свои условности, нарушение которых их поражает. Если в эволюции вообще есть смысл, это представляется неизбежным. Во всяком случае, курятник был выбит из колеи на несколько следующих дней. Эмли то тревожила бентамок, то индюшат, и несколько из последних умерли, хотя я не решусь утверждать, что это было следствием её неуместных забот. Тем не менее я всерьёз подумывал запереть её, пока выводки хоть немного не подрастут, когда случилось ещё одно событие, и всё внезапно успокоилось.

Судейская рыжая собака породы сеттер явилась однажды утром, виляя хвостом. У неё родились щенки, и теперь она повела нас туда, где они были устроены — между полом одного из строений и полой землёй под ним. Эмли восседала на всём выводке целиком.

— Нет, — сказал я судье, — я не удивлён. Она способна на что угодно.

В своём новом выборе потомства эта курица наконец повстречала недостойную родительницу. Сеттерше наскучили собственные щенки. Нора под домом казалась ей тёмным и однообразным жилищем в сравнении со столовой, а наше общество — куда более живительным и отзывчивым, чем общество её детей. Изнеженное общение с нашим высшим родом развило её собачий разум сверх естественного уровня и превратило её в противоестественную, нерадивую мать, вечно забывающую о детской ради мирских удовольствий.

В определённые часы дня она наведывалась к щенкам и кормила их, но уходила сразу по исполнении этого формального обряда; и она была весьма рада, что нашлась гувернантка, готовая их воспитывать. Ссор с Эмли у неё не было, и обе прекрасно друг друга понимали. Я никогда не видел среди животных столь цивилизованного и столь извращённого соглашения. Оно делало Эмли совершенно счастливой. Видеть, как она весь день ревниво распластывает крылья над слепыми щенками, было уже достаточно любопытно; но когда те подросли настолько, чтобы вылезать из-под дома и ковылять следом за гордой курицей, я жаждал присутствия какого-нибудь выдающегося натуралиста. Я чувствовал, что наше невежество делает нас неподобающими зрителями такого явления. Эмли скребла землю и кудахтала, а щенки подбегали к ней, толкали её жирными, слабыми лапками и прятались под её перьями в своих играх в прятки. Вообразите, если сможете, какая путаница царила в их младенческих умах насчёт того, кем же приходилась им рыжая легавая!

— Полагаю, они её за кормилицу принимают, — сказал Вирджинец.

Когда щенки подросли и стали резвыми, я заметил, что миссия Эмли подходит к концу. Они стали для неё слишком тяжелы, а их растущая склонность к шалостям была не по её части. Раз или два они опрокинули её, отчего она поднималась и сурово их клевала, и они отступали на безопасное расстояние и, усевшись в кружок, тявкали на неё. Полагаю, они начали подозревать, что она в конце концов всего лишь курица. И Эмли отступилась с равнодушием, удивившим меня, пока я не вспомнил, что будь это цыплята, она к этому времени уже перестала бы о них заботиться.

Но вот она снова оказалась «без работы», как выразился Вирджинец.

— Вырастила она этих щенков за ту никчёмную судейскую рыжую собаку, а теперь опять станет искать себе какое полезное занятие не по своей части.

Тем временем в курятнике должны были появиться и другие выводки цыплят, и мне вовсе не хотелось новых представлений с бентамками и индюшатами. И вот, чтобы избежать неразберихи, я устроил Эмли хитрость. Я спустился к Санк-Крику и набрал гладких, овальных камней. Она вполне удовлетворилась ими и провела спокойный день в коробке. Это было нечестно, заявил Вирджинец.

— Вы что, так её обманутой и оставите?

Я не видел, отчего бы нет.

— Да как же, она ведь щенков этих отлично вырастила. Разве не доказала она, что умеет быть матерью, коли уж на то пошло? Не позволю я, чтоб время Эмли зря пропадало, пока я тут рядом, — сказал ковбой.

Он мягко взял Эмли и опустил её на землю. Она, разумеется, в великом нервическом волнении бросилась прочь, между загонов.

— Не вижу, какая польза от вашего вмешательства, — запротестовал я.

На это он не соизволил ответить, но убрал безответные камни из соломы.

— Да они ж совсем тёплые! — жалобно воскликнул он. — Бедная, обманутая... — тут он употребил в адрес дамы весьма непривычное определение. И с этим он отправил камни лететь, точно вереницу птиц. — Совсем я к Эмли привязался, — продолжал Вирджинец. — Нечего смеяться. Разве не видите, что у неё вроде как человеческие чувства и желания? Я всегда знал, что лошади вроде людей, ну и колли моя, конечно. Глупо это, полагаю, но у этой курицы будет сейчас настоящее яйцо, чтобы высидеть, прямо сейчас. — С этими словами он забрал одно яйцо из-под другой курицы. — Пусть Эмли его вырастит, — сказал он, — чтоб время своё с пользой употребила.

Сразу это не удалось; ибо Эмли, как ни странно, не соглашалась оставаться в той коробке, откуда её выгнали. В конце концов мы нашли для неё другое укрытие, и в этой новой обстановке, с новым делом для занятия, Эмли уселась на то единственное яйцо, которое Вирджинец так заботливо для неё раздобыл.

Так, как и во всех подлинных трагедиях, удар Судьбы был нанесён случаем и наилучшими намерениями.

Эмли принялась высиживать в пятницу пополудни, ближе к закату. Рано следующим утром мой сон постепенно развеял звук, неземной и непрестанный. То он стихал, отдаляясь; то приближался снова, делал поворот, уносился на другую сторону дома; затем, очевидно, что бы это ни было, прошло вплотную мимо моей двери, и я подскочил на постели. Высокое, напряжённое дрожание, почти, но не вполне музыкальная нота, напоминало угрожающий визг машины, хотя и слабее, и я выскочил из дома в пижаме.

Там была Эмли, растрёпанная, дико расхаживавшая туда-сюда, — её единственное яйцо чудесным образом вылупилось всего за десять часов. Крошечный одинокий жёлтый комочек пуха семенил позади, как мог, следуя за матерью. Что же тогда сталось с положенным сроком высиживания? На миг это показалось почти знамением, и я едва не присоединился к Эмли в её жутком изумлении, как вдруг понял, в чём дело. Вирджинец взял яйцо у курицы, что сидела на кладке уже три недели.

Я поспешно оделся, слыша исступлённые вопли Эмли. Они звучали непрерывно, без заметной паузы для дыхания, отмечая её беспорядочный путь взад и вперёд через конюшни, проулки и загоны. Пронзительный этот переполох выгнал всех нас поглядеть на неё, а в курятнике я обнаружил, что новый выводок появляется на свет точно по расписанию.

Но это естественное объяснение невозможно было донести до обезумевшей курицы. Она продолжала носиться по всему подворью, её косой хвост с одним нелепым пером колыхался на бегу, крепкие ноги ступали высоко, неестественным движением, голова была поднята так, что почти отделялась от шеи, а в ярко-жёлтом глазу читалось выражение большее, чем возмущение этим переворотом естественного закона. Позади неё, совершенно позабытый и заброшенный, тащился крошечный отпрыск. Она ни разу на него не взглянула. Мы занимались своими различными делами, и весь этот ясный, солнечный день неумолчный металлический крик пронизывал подворье. Вирджинец выставил ей еду и воду, но она не притронулась ни к чему. Рад сообщить, что цыплёнок поел. Не думаю, чтобы глаза курицы вообще видели, разве что так, как видят лунатики.

Жара спала из воздуха, и в каньоне начал проступать фиолетовый свет. Прошло уже много часов, но Эмли не унималась. Внезапно она взлетела на дерево и уселась там, всё ещё издавая свой шум; но в последнее время он поднялся на несколько нот выше, в тонкий, пронзительный уровень ужаса, и уже не походил на машину, ни на какой иной звук, что я слышал прежде или после. Под деревом стоял растерянный цыплёнок, попискивая и делая крошечные прыжки, пытаясь дотянуться до матери.

— Да, — сказал Вирджинец, — забавно. Даже яйцо у неё повело себя не как у прочих. — Он помолчал, оглядывая широкую, смягчающуюся к вечеру равнину с тем небрежным выражением серьёзности, что было ему так свойственно. Затем поглядел на Эмли на дереве и на жёлтого цыплёнка.

— Не так уж это, к чёрту, смешно, — сказал он.

Мы пошли ужинать, а выйдя, я нашёл курицу лежащей на земле, мёртвой. Я отнёс цыплёнка к семейству в курятнике.

Нет, это было уже не совсем смешно. И я не стал думать о Вирджинце хуже, застав его тайком копающим маленькую ямку в поле для неё.

— Хоронил я тут иных граждан, — сказал он, — коих уважал меньше.

А когда пришло время мне покидать Санк-Крик, последними моими словами Вирджинцу были: «Не забывайте Эмли».

— Едва ли забуду, — отозвался ковбой. — Она — прямо-таки притча.

Кроме тех случаев, когда он впадал в свои родные обороты речи (которые, как мне сказали, его скитания почти вовсе стёрли, пока в тот год визит домой не оживил их снова в его речи), он уже давно оставил своё «сэр» и все прочие преграды между нами. Мы стали настоящими друзьями и обменялись многими признаниями — и плотскими, и духовными. Он даже зашёл так далеко, что пообещал писать мне новости с Санк-Крика, если я буду время от времени присылать ему пару строк. У меня теперь много его писем. Правописание в них со временем стало безупречным, а поначалу было немногим хуже, чем у Джорджа Вашингтона.

Сам судья отвёз меня к железной дороге другим путём — через горы Боу-Лег и на юг, через ранчо Балаама и Драйбоун, к Рок-Крику.

— Буду очень скучать по дому, — сказал я ему.

— Приезжайте дёргать за шнурок звонка, когда только пожелаете, — велел он мне. Как бы я хотел этого! Ни одна страна лотоса не околдовывала сердце человека сильнее, чем Вайоминг очаровал моё.

Глава VII

Через две зимы

«Дорогой друг [так той весной писал мне Вирджинец], Ваше письмо получил. Плохое, видать, дело — хворать. В тот раз, как меня подстрелили у Каньяда-де-Оро, я бы тоже занемог, будь рана чуток пониже, али будь я большим любителем выпить. Поправитесь, коли бросите городскую жизнь да поедете со мной на охоту, скажем, в августе, али в сентябре, тогда как раз лось бархат с рогов сбросит.

Дела мои здесь сейчас не радуют, и я решил дело это уладить — снявшись с места. Но повидать вас был бы рад. Мне бы в удовольствие было, не в обузу, показать вам лосей вдоволь да подкрепить ваше здоровье. Я судье не плачусь и никаких жалоб не завожу. Захочет обратно меня — когда проглотит малую толику времени. Это лучшее лекарство, какое я знаю.

Теперь отвечу на ваши вопросы. Да, курица Эмли, может, локо-травы наелась, коли куры её едят вообще. Я только у скота да лошадей от локо-травы отраву видал. Нет, школу ещё не построили. На Медвежьем ручье все горазды языком молоть. Нет, Стива не видал. Он тут, поблизости, да мне его жаль. Да, был в Медисин-Боу. Приняли меня, как я того желал. Помните того малого, с кем я в покер играл, а ему не понравилось? Он теперь работает на верхнем ранчо, у Тен-Слипа. Ничего он собой не представляет, окромя как против слабаков. У дядюшки Хьюи двойня родилась. Ребята его было подразнили насчёт этого, да я думаю, всё ж его дети. Ну вот, это всё, что знаю на сегодня, и хотел бы повидать вас пока что, как говорят в Лас-Крусес. Незачем вам хворать».

Остаток письма был посвящён обсуждению наилучшего места для встречи, если бы я решился присоединиться к нему для охоты.

Охота та состоялась, и в течение недель, что она продлилась, было сказано кое-что, объяснившее чуть полнее затруднения Вирджинца на ранчо Санк-Крик и причину, по которой он покинул своего превосходного хозяина, судью. Сказано было немного, по правде говоря: Вирджинец редко тратил много слов на собственные беды. Но выяснилось, что из-за некой ревности к нему со стороны старшего работника, или его помощника, он то и дело оказывался исполняющим чужую работу, но в обстоятельствах, устроенных настолько искусно, что ни признания, ни платы за неё он не получал. Он не собирался опускаться до ябедничества. Потому его сметливый, наделённый предвидением ум подсказал простейший выход — уехать вовсе. Он рассчитывал, что судья Генри постепенно поймёт связь между его отъездом и прекращением того исправного труда, что прежде исполнялся. По истечении разумного срока он намеревался снова объявиться в окрестностях Санк-Крика и ждать последствий.

На страницу:
5 из 7