
Полная версия
Вирджинец: Всадник равнин
На этот раз Вирджинец пустил в ход кнут на Бака.
— И какое же действие, — осведомился я с серьёзностью, равной его собственной, — оказывает это удивительное укорачивание расстояний на кварту виски?
— Коли она снаружи вас, сэр, никакое расстояние до неё не покажется слишком большим.
Он взглянул на меня со взглядом, в котором теперь было больше доверия, чем прежде он мог ко мне питать. Я сделал один шаг к его расположению. Но предстояло сделать ещё много. В этот день он предпочитал собственные мысли моей беседе, и так было все дни этого первого путешествия; тогда как я бы куда охотнее предпочёл его беседу собственным мыслям. Он отклонил несколько моих попыток заговорить о дядюшке Хьюи так, что у меня недостало духу коснуться и Трэмпаса, и того холодного, краткого столкновения, что могло высечь искру смерти. Трэмпас! Я успел позабыть о нём за этой начавшейся молчаливой ездой. Я задумался, доведётся ли мне ещё увидеть его, или Стива, или кого-либо из тех людей вновь. И это раздумье я произнёс вслух.
— В этих краях наперёд не скажешь, — отозвался Вирджинец. — Люди приходят легко, и уходят легко. В обжитых местах, там, в Штатах, даже у бедняка обычно есть дом. Пусть хоть бочка на пустыре — этот малый будет держаться того пустыря, и коли понадобится — всегда его там сыщешь. А здесь, среди полыни, дом человека — это часто просто седельное одеяло. Не успеешь оглянуться — он уже перебрался в Техас.
— Вы и сами успели сменить немало мест, — заметил я.
Но эти слова закрыли ему рот.
— Поглядел я на страну немного, — сказал он, и мы снова замолчали.
Позвольте мне, впрочем, сказать здесь: он отправился «поглядеть на страну» в четырнадцать лет; и к нынешним своим двадцати четырём годам успел повидать Арканзас, Техас, Нью-Мексико, Аризону, Калифорнию, Орегон, Айдахо, Монтану и Вайоминг. Всюду он сам о себе заботился и выживал; и его крепкое сердце ещё не пробудилось ни к какой тоске по дому. Позвольте также сказать вам, что он был одним из тысяч, кочующих и живущих так же, но (как вы ещё узнаете) одним на тысячу.
Медисин-Боу не вечно оставался в виду. Когда я в следующий раз вспомнил о нём и оглянулся, не было уже ничего, кроме дороги, по которой мы приехали; она лежала, точно кильватерный след корабля, через огромную земную зыбь. Нас поглотило безбрежное одиночество. Незадолго до заката показалась хижина; здесь мы провели свою первую ночь. Двое молодых людей жили тут, приглядывая за скотом. Они любили животных. У конюшни на цепи нервно бегал по кругу койот, а то садился на задние лапы и неласково огрызался на подачки с едой. Ручной молодой лось расхаживал туда-сюда через дверь хижины и за ужином попытался столкнуть меня со стула. Привыкший к людям горный баран упражнялся, прыгая с земли на крышу. Стены хижины были оклеены цирковыми афишами, а на полу лежали шкуры медведя и серебристой лисы. До девяти часов один из хозяев беседовал с Вирджинцем, а другой весело наигрывал на концертине; затем мы все улеглись спать. Воздух был точно декабрьский, но в своих одеялах и под шкурой бизона я не мёрз и наслаждался тишиной Скалистых гор. Отправившись перед завтраком, на восходе, умываться, я нашёл в ведре ледяные иглы. И всё же трудно было помнить, что эта тихая, открытая, великолепная глушь (без единой видимой отсюда вершины) лежит на высоте в шесть тысяч футов. А когда завтрак закончился, декабря уже не осталось и следа; и к тому времени, когда мы с Вирджинцем проехали десять миль по своему пути, настал июнь. Но всегда, каждый вздох мой был чист, как вода, и крепок, как вино.
В этот день мы не встретили ни единой живой души. Какой-то дикий скот бросался к нам и от нас; антилопы глядели на нас со ста ярдов; койоты крадучись бежали сквозь полынь, чтобы наблюдать за нами с холма; за полуденной трапезой мы убили гремучую змею и настреляли молодых полынных куропаток, которые оказались отменны за ужином, зажаренные на нашем костре.
К половине девятого мы уже спали под звёздами, а к половине пятого я пил кофе, дрожа от холода. Бака, коня, на это второе утро оказалось трудно поймать. Взбудоражили ли его какие-то холмы, в которых мы теперь оказались, или лучшая здешняя вода вызвала брожение в его нраве, сказать не берусь. Но к тому времени, как мы наконец надёжно его запрягли — или, вернее, ненадёжно запрягли, — мне стало жарко, точно в июле. Ибо Бак, на таинственном языке лошадей, научил дурному и своего товарища по упряжке, и около одиннадцати часов оба они, спознавшись коварными головами, решили сломать нам шеи.
Мы проезжали, как я уже сказал, через гряду полугор. Это была небольшая местность, где росли деревья, текла вода, а равнины на время скрывались из виду. Дорога местами круто шла в гору, а местами были такие места, откуда можно было упасть и покатиться кубарем на дно среди камней. Но Бак, по какой-то причине, счёл эти возможности недостаточно хороши для себя. Он выбрал момент подраматичнее. Мы выехали из узкого каньона прямиком на пятьсот голов скота и нескольких ковбоев, клеймящих телят у костра в загоне. Зрелище, знакомое Баку наизусть. Он тотчас же обошёлся с ним как с ужасающим явлением. Я увидел, как он лягнул на семь ладов; увидел, как Маггинс лягнул на пять ладов; наше неистовое движение хлестнуло мой хребет, точно кнутом. Я вцепился в сиденье. Что-то жалобно звякнуло. Это был тормоз.
— Не прыгайте! — приказал надёжный человек.
— Нет, — сказал я, пока с меня слетала шляпа.
Помощь была слишком далеко, чтобы хоть что-то для нас сделать. Мы невредимо промчались через часть стада, я увидел мелькающие рога и спины. Осыпалась земля, и мы рухнули вниз, в воду, качавшуюся среди камней, и снова вверх, сквозь новую осыпающуюся землю. Я услышал треск и увидел, как мой сундук приземляется в ручей.
— Там ему безопаснее, — сказал надёжный человек.
— Верно, — сказал я.
— Мы за ним вернёмся, — сказал он, не сводя глаз с лошадей и держа ногу на искалеченном тормозе. Впереди был сухой овраг, и негде было развернуться. Дальний его край был террасирован скалой. Нам оставалось попросту опрокинуться назад, если мы не опрокинемся вперёд первыми. Он направил лошадей прямо через него и у самого дна с поразительным мастерством развернул их вправо, вдоль твёрдо запёкшейся грязи. Они пронесли нас вдоль русла до самой головы оврага и сквозь заросли трепещущих осин. Тонкие деревца гнулись под нашим натиском и хлестали повозку, точно бастонадой, пока мы проезжали над ними. Но их ветви опутали ноги лошадей, и мы благополучно остановились посреди беседки из листвы.
Я поглядел на надёжного человека и смутно улыбнулся. Он с минуту разглядывал меня.
— Полагаю, — сказал он, — чувствуете вы себя примерно на полпути между «О господи!» и «Слава богу!».
— Точно так, — сказал я, пока он слезал на землю.
— Ничего не сломано, — сказал он после тщательного осмотра. И позволил себе истинно виргинское ругательство. — Джентльмены, тише! — тихо пробормотал он, глядя на меня своими серьёзными глазами. — Один раз мне таки было страшновато. А ты, Бак, — продолжал он, — иные бы тебя сейчас так отдубасили, что ты бы уж не понял, конь ты или железнодорожная катастрофа. Я бы и сам это сделал, да не поможет.
Я сказал теперь ему, что, полагаю, он спас нам обоим жизнь. Но он терпеть не мог прямых похвал. Он что-то пробурчал в ответ и вывел лошадей из чащи. Бак, объяснил он мне, конь хороший, и Маггинс тоже. Оба вообще-то ведут себя славно, потому судья и послал их за мной. Но у этих мустангов бывают свои дурные дни. Дурной день выпадает не часто; но когда на мустанга находит блажь, ему нужно устроить свой загул. Теперь Бак, пожалуй, месяца два будет вести себя так, как подобает коню. «Они прямо как люди», — заключил Вирджинец.
Подскакали несколько ковбоев — поглядеть, сколько кусков от нас осталось. Мы спустились обратно с холма; и когда добрались до моего сундука, удивительно было видеть, какое расстояние покрыла наша понёсшая упряжка. Отыскалась и моя шляпа, и мы продолжили путь.
Бак и Маггинс были образцами благоразумия до конца гор. Странным мне показалось в тот вечер на стоянке, что Баку снова позволили пастись на свободе, вместо того чтобы привязать его на верёвку, пока мы спим. Но это было моё невежество. При той тяжёлой работе, что он доблестно нёс, коню требовалось больше пастбища, чем позволяла длина верёвки. Потому его отпустили, а утром мы почти без труда его поймали.
К полудню мы переправились через реку, и далеко на север от нас показались горы Боу-Лег, бледные в ярком солнце. Санк-Крик стекал с их западного склона, и наши двести шестьдесят три мили начинали казаться мне сущим пустяком. Бак и Маггинс, думаю, отлично знали, что завтра увидят родной дом. Они узнавали эти края; и один раз свернули на развилке дороги. Вирджинец довольно резко осадил их.
— К Балааму захотели? — осведомился он у них. — А я-то думал, у вас ума побольше.
Я спросил:
— Кто такой Балаам?
— Мучитель лошадей, — ответил ковбой. — Ранчо его вон там, на Бьютт-Крик. — И он указал туда, где расходящаяся дорога таяла в пространстве. — Судья купил у него Бака и Маггинса весной.
— Так он мучает лошадей? — повторил я.
— Так это слово по всей округе зовётся. Человек, что делает с конём то, что, говорят, делает Балаам, когда взбешён, недостоин зваться человеком. — Вирджинец сообщил мне некоторые подробности.
— О! — я едва не вскрикнул от ужаса перед этим, и ещё раз: — О!
— Он бы, пожалуй, и с Баком то же самое сделал, как только тот перестал бы нестись. Поймай я человека за этим...
Нас прервал степенного вида путник верхом на столь же степенном коне.
— Доброе утро, Тейлор, — сказал Вирджинец, останавливаясь для разговора. — Не слишком ли далеко забрели от своего выгона?
— Ну и хорош же ты! — отозвался мистер Тейлор, останавливая коня и приветливо улыбаясь.
— Скажи мне то, чего я не знаю, — парировал Вирджинец.
— Обыграть человека в карты и обчистить его, — продолжал мистер Тейлор. — О, весть-то вперёд тебя добралась!
— Трэмпас тут, что ли, объяснялся? — сказал Вирджинец с усмешкой.
— Так звали твою жертву? — шутливо сказал мистер Тейлор. — Нет, не он весть принёс. Слышь, а что ты вообще натворил?
— Стало быть, дошло уже и до этих мест, — пробормотал Вирджинец. — Что ж, не стоило оно такой широкой огласки. — И он изложил Тейлору голые факты, пока я сидел, дивясь заразительной силе Молвы. Здесь, через эту безгласную землю, эту пустыню, этот вакуум, она распространялась, точно перемена погоды. — А у вас там что нового? — заключил Вирджинец.
На лице мистера Тейлора отразилась значительность.
— Медвежий ручей собирается школу строить, — сказал он.
— Батюшки! — протянул Вирджинец. — Это ещё зачем?
Мистер Тейлор был к тому времени уже несколько лет как женат.
— Просвещать потомство Медвежьего ручья, — ответил он с гордостью.
— Потомство Медвежьего ручья, — задумчиво повторил Вирджинец. — Что-то не припомню я там особого потомства. Разве что белохвостые олени, да порядочно зайцев.
— Свинтоны перебрались сюда из Драйбоуна, — сказал мистер Тейлор, всё так же серьёзно. — Сочли, что там не место для малых детей. И дядюшка Кармоди — у него их шестеро, и Бен Доу. И Уэстфолл теперь семьянин, и...
— Джим Уэстфолл! — воскликнул Вирджинец. — Он — семьянин! Что ж, коли эта Территория так и будет наполняться семьянинами да пустеть от дичи, я, пожалуй...
— Сам женишься, — подсказал мистер Тейлор.
— Я! Да мне до брачного возраста далеко ещё. Нет, сэр! А вот дядюшка Хьюи, знаешь ли, наконец до него дожил.
— Дядюшка Хьюи! — воскликнул мистер Тейлор. Этого он ещё не слышал. Молва весьма своенравна. И Вирджинец рассказал ему, а семьянин так и закачался в седле.
— Стройте свою школу, — сказал Вирджинец. — Дядюшка Хьюи вполне созрел, чтобы подписаться под любым таким начинанием. Приглядел уже школьную учительницу?
Глава V
Появление женщины
— Мы принимаем меры, — сказал мистер Тейлор. — Медвежий ручей не станет торопиться со школьной учительницей.
— Верно, — согласился Вирджинец. — Детям вовсе не к спеху.
Но мистер Тейлор, как я уже упоминал, был серьёзным семьянином. Задача воспитания его детей могла представляться ему только в одном свете — трезвом. — Медвежий ручей, — сказал он, — не хочет повторить историю, что вышла в Кэлефе. Нельзя нанимать невежду.
— Верно! — снова согласился Вирджинец.
— И вертихвостку какую не хотим, — сказал мистер Тейлор.
— Пусть глаз с классной доски не сводит, — мягко сказал Вирджинец.
— Что ж, можем подождать, пока не найдётся товар с гарантией, — сказал мистер Тейлор. — Так мы и поступим. В этом году можно и не спешить, и незачем. Никто из детей ещё не так взрослый, да и школу ещё построить надо. — Тут он вытащил из кармана письмо и поглядел на меня. — Вы не знакомы с мисс Мэри Старк Вуд из Беннингтона, штат Вермонт? — осведомился он.
Знакомство наше в ту пору ещё не состоялось.
— Мы её и рассматриваем. Она переписывается с миссис Балаам. — Тейлор протянул мне письмо. — Она это миссис Балаам написала, а та рассудила, что лучше всего дать мне взглянуть да самому судить. Я его как раз миссис Балаам обратно везу. Может, скажете своё мнение, похоже ли оно на письма, что там, на Востоке, пишут?
Послание было по большей части деловое, но с личным оттенком и написано свободно. Не думаю, чтобы писавшая ожидала, что его выставят напоказ, как документ. Автор письма очень желала бы повидать Запад. Но не могла позволить себе этого желания ради одного удовольствия, иначе давно бы приняла любезное приглашение погостить на ранчо миссис Балаам. Учительство было тем, чем она хотела бы заняться, будь она к тому пригодна. «С тех пор как мельницы прогорели, — писала автор, — все мы взялись за дело и много чего перепробовали, чтобы матушка могла и дальше жить в старом доме. Да, жалованье — искушение немалое. Но, милая моя, разве Вайоминг не вреден для цвета лица? И могу ли я подать на них в суд, если моё пострадает? Пока им ещё восхищаются. Могла бы представить по меньшей мере одного свидетеля мужского пола в доказательство!» Затем автор снова становилась деловой. Даже если бы она и решилась оставить дом, она вовсе не была уверена, что сумеет учительствовать. Не считала она правильным и занимать место, к которому не имела опыта. «Я очень люблю детей, особенно мальчиков, — продолжала она. — С моим маленьким племянником мы прекрасно ладим. Но вообразите, если целая скамья мальчишек примется засыпать меня вопросами, на которые я не сумею ответить! Что мне тогда делать? Ведь не отшлёпаешь же их всех, сами понимаете! А матушка говорит, что мне вообще нельзя никого учить правописанию, раз я пишу слово «честь» без второй буквы».
В целом это было письмо, которое я мог с уверенностью назвать для мистера Тейлора вполне «похожим» на письма, какие пишут в моей части Соединённых Штатов. Подписано оно было так: «Ваша искренне преданная старая дева, Молли Старк Вуд».
— Я никогда не видал, чтоб «честь» с двумя буквами писали, — сказал мистер Тейлор, чью не слишком просвещённую голову некоторые места письма миновали стороной.
Я пояснил ему, что некоторые люди старого закала до сих пор пишут это слово так.
— Медвежьему ручью что так, что этак — всё едино, — сказал мистер Тейлор, — лишь бы во всём остальном подходила.
Вирджинец между тем задумчиво просматривал письмо, и внимание его вдруг пробудилось.
— «Ваша искренне преданная старая дева», — медленно прочёл он вслух.
— Полагаю, это значит, что ей все сорок, — сказал Тейлор.
— Полагаю, ей около двадцати, — сказал Вирджинец. И снова погрузился в задумчивость над листком, который держал.
— Почерк у неё не такой, какой я видал прежде, — продолжал мистер Тейлор. — Но Медвежий ручей против этого не станет возражать, лишь бы она знала арифметику, да Джорджа Вашингтона, да всё такое прочее.
— Полагаю, не такая уж она и «искренне преданная старая дева», — предположил Вирджинец, всё ещё глядя на письмо, всё ещё держа его, точно некий талисман.
Записал ли хоть один ботаник, что такое семя любви? Записано ли где-нибудь, сколькими способами это семя может быть посеяно? В каких различных паутинных сосудах способно оно переплыть широчайшие пространства? На какие несхожие почвы способно оно упасть, жить неведомо для всех и дожидаться своего часа для цветения?
Вирджинец вернул Тейлору листок почтовой бумаги, на котором девушка говорила так, как не говорили женщины, которых он знал. Если глаза его когда-либо видели подобных девиц, то взгляды их никогда не встречались; а если подобные девицы когда-либо заговаривали с ним, то речь эта велась с установленной дистанции. Но здесь был вольный язык, вовсе для него новый. Однако, как оказалось, он вовсе не был чужд его пониманию — в отличие от понимания мистера Тейлора.
Мы поехали дальше, миля, быть может, ещё две. Прежде он был полон слов, но теперь едва отвечал мне, так что молчание опустилось на нас обоих. Проехали мы, должно быть, целых десять миль, прежде чем он заговорил по собственной воле.
— Настоящая старая дева про свою долю так легко не заговорит, — заметил он. И тут же процитировал фразу про цвет лица: — «Могу ли я подать на них в суд, если моё пострадает?» — и усмехнулся про себя этому, качая головой. — Что бы ей делать на Медвежьем ручье? — сказал он затем. И наконец: — Полагаю, тот свидетель её в Вермонте и задержит. И матушка её так и будет жить в старом доме.
Так высказался ковбой, вовсе не подозревая, что семя переплыло широкие пространства и теперь дожидается своего часа в его сердце.
На следующий день мы добрались до Санк-Крика. Радушный приём судьи Генри и его супруги стёр бы память о всех тяготах, что я перенёс, — если бы я хоть какие-то перенёс.
Некоторое время я почти не видел Вирджинца. Он вернулся к своей природной манере называть меня иногда «сэр» — привычке, вовсе не принятой в этом краю равенства. Мне было жаль. Общая наша опасность во время бегства Бака и Маггинса привела нас к близости, которой, я надеялся, суждено было продлиться. Но, думаю, дальше этого дело бы не пошло, если бы не некая особа — я вынужден назвать её именно особой. И поскольку я обязан ей тем, что приобрёл друга, чьё предубеждение против меня иначе, возможно, никогда не удалось бы преодолеть, я расскажу вам её маленькую историю — и о том, как её злоключения и её судьба привели нас с Вирджинцем к взаимному расположению. Не будь её, вероятно, я бы и не услышал так много истории о школьной учительнице, и о том, как эта дама в конце концов оказалась на Медвежьем ручье.
Глава VI
Эмли
Моей особой была курица, и жила она на ранчо Санк-Крик.
Ранчо судьи Генри славилось несколькими роскошествами. У него, например, было молоко. В те годы его собратья-владельцы своих ранчо нередко имели тысячами голов скота, но ни капли молока, кроме сгущённого. Оттого и масла у них не было. У судьи было его вдоволь. Следующим по редкости после масла и молока в этих скотоводческих краях были яйца. Но у моего хозяина водились куры. Было ли это из-за его давнего увлечения петушиными боями или из-за миссис Генри, сказать не берусь. Знаю только, что, обедая в другом месте, я обычно заставал лишь вечную «свиную грудинку», бобы да кофе; тогда как на Санк-Крике омлет и заварной крем бывали частыми гостями. Проезжий путник рад был привязать здесь лошадь к ограде и сесть за судейский стол. Слава об этом столе разносилась по всему Вайомингу. То был оазис в пустынном меню всей Территории.
Длинные изгороди родового ранчо судьи Генри начинались на Санк-Крике вскоре после того, как этот поток выходил из своего каньона через Боу-Лег. Место это хозяин всегда содержал в порядке, ещё с холостяцких своих лет. Спокойные полчища скота лежали в прохладе тополей у воды или медленно брели среди полыни, кормясь травой, что в те навсегда минувшие годы росла обильно и высоко. Бычки нагуливали жир на его неогороженном выгоне и жирели ещё больше на его обширном пастбище; тогда как малое пастбище, поле миль в восемь площадью, было на несколько сезонов отдано под лошадей судьи, и на этом просторном пространстве резвились и процветали добрые жеребята, которых он выращивал от Паладина, своего привозного жеребца. После женитьбы уверяли меня, влияние его супруги тотчас стало заметно в доме и вокруг него. Были посажены тенистые деревья, предприняты попытки развести цветы, а к курам прибавились куда более хлопотные индюки. Меня же, гостя, только что прибывшего зелёным с Востока, тотчас запрягли на службу. Я взялся за птичий двор и принялся строить курятник получше, пока судья создавал луга в своей серо-жёлтой глуши. Всякий раз, как какой-нибудь ковбой оставался без дела, он забредал в мою сторону и молча наблюдал за моим плотницким искусством.
Эти ковбои носили самые разные имена. Был там Хани Уиггин; был Небраски, и Доллар Билл, и Чокай. Приехали они с ферм и из городов, из Мэна и из Калифорнии. Но романтика американских приключений одинаково влекла их всех на эту великую площадку для игр молодых мужчин, и своей отвагой, своим великодушием и своим весёлым отношением ко мне они являли между собою близкое сходство. Каждый молча наблюдал за моими достижениями с молотком и стамеской. Затем удалялся в барак, и вскоре я слышал доносящийся оттуда смех. Но это бывало лишь по утрам. Днём же, во многие дни того лета, что я провёл на ранчо Санк-Крик, я отправлялся стрелять или ехал верхом к устью каньона понаблюдать за людьми, работавшими над оросительными канавами. Приятные системы воды, бегущей по руслам, прокладывались через почву, и то тут, то там среди золотого зерна раздавался журчащий звук; густая зелёная люцерна колыхалась, казалось, почти сама собой, ибо ветра никогда не бывало; а когда к вечеру солнце ложилось на равнину, расщелину каньона заливал фиолетовый свет, и горы Боу-Лег преображались, окрашиваясь в текучие, невообразимые цвета. Солнце сияло в небе, где никогда не бывало облаков, и полдень не был чрезмерно жарким, а тьма — чрезмерно холодной. И так, в течение двух месяцев, я проводил эти приятные, безмятежные дни, совершенствуя куриное хозяйство, служа предметом всеобщего веселья, живя на вольном воздухе и купаясь в совершенстве довольства.
Меня по справедливости называли новичком. Миссис Генри поначалу пыталась оградить меня от этого унижения; но когда обнаружила, что я неисправимо выставляю свою неопытность в западных делах напоказ всему свету, выпрашивая просвещения насчёт гремучих змей, луговых собачек, сов, голубых и ивовых тетеревов, полынных куриц, того, как набросить лассо на лошадь или затянуть переднюю подпругу седла, и что мой дух воспаряет в восторге при одном виде столь обыкновенного зверя, как белохвостый олень, — она позволила мне носиться повсюду со своим оружием и оставила всякие попытки оградить меня от насмешек, которые мои промахи неизменно навлекали со стороны работников ранчо, её собственного насмешливого мужа и любого случайного гостя, остановившегося перекусить или переночевать.
По имени меня уже не звали, едва угасла первая слабая учтивость, положенная незнакомцу в первые часы знакомства. Меня знали просто как «новичка». Меня представляли всей округе (кругу миль в восемьдесят) как «новичка». Именно так научился обращаться ко мне и Балаам, мучитель лошадей, приехавший с двухдневным визитом. И именно это прозвище, вкупе с моей общеизвестной беспомощностью, едва не положило конец тем немногим отношениям, что у меня сложились с Вирджинцем. Ибо когда судья Генри убедился, что ничто не может помешать мне заблудиться, что для меня не было редкостью отправиться после завтрака прогуляться с ружьём и через тридцать минут перестать отличать север от юга, он устроил мне охрану. Он назначил мне сопровождающего; и сопровождающим этим вновь оказался надёжный человек! Бедного Вирджинца оторвали от работы и товарищей и приставили ко мне нянькой. И на какое-то время это унижение разъедало его необузданную душу. Печальный жребий его состоял в том, чтобы сопровождать меня в моих скитаниях, надзирать за моими промахами и спасать меня от плачевного перехода в мир иной. Он сносил это в учтивом молчании, за исключением тех случаев, когда речь была необходима. Он показывал мне нижний брод, который я сам никогда не мог отыскать, обычно принимая за него зыбучий песок. Он должным образом привязывал мою лошадь. Он советовал мне не стрелять из ружья по белохвостому оленю именно в тот миг, когда обозная повозка проезжала позади зверя, за кустами. Редкий день обходился без того, чтобы ему не пришлось спешить спасать меня от внезапной смерти или от насмешек, что ещё хуже. И всё же ни разу не потерял он терпения, и его мягкий, неспешный голос и внешне ленивая манера оставались неизменными — сидели ли мы вместе за обедом, охотились ли в горах, или же он вёл ко мне мою убежавшую лошадь, потому что я вновь позабыл перекинуть поводья ей через голову и отпустить их волочиться.


