
Полная версия
Вирджинец: Всадник равнин

Оуэн Уистер
Вирджинец: Всадник равнин
От переводчика
«Вирджинец» Оуэна Уистера — книга, с которой, по сути, начался жанр вестерна в том виде, в каком мы его знаем: безымянный ковбой из Виргинии, кодекс молчаливой чести, дуэль на закате пустой улицы, фраза «Когда так называешь меня — улыбайся», разошедшаяся по всей американской культуре. Роман вышел в 1902 году и на добрых полвека вперёд определил, какими должны быть герой, злодей и пейзаж истории про Дикий Запад.
Переводить его — значит постоянно держать в голове три разных языка сразу. Есть язык самого Вирджинца и ковбоев ранчо — скупой, ироничный, нарочито неграмотный, где вместо длинного объяснения — одна точная фраза и пауза после неё. Есть язык рассказчика и Молли Вуд — правильная, чуть старомодная восточная проза с оборотами и метафорами. И есть язык самой земли — Уистер описывает Вайоминг почти как отдельного персонажа, огромного и равнодушного к людским делам. Задача перевода — не дать одному из этих трёх голосов заглушить два других: не превратить Вирджинца в говорящего по-русски мужика «с оканьем», а прерии — в скучную топографию.
Несколько переводческих решений стоит объяснить сразу. Прозвище «the Virginian» переведено как «Вирджинец» — не «виргинец» через букву «и» и не калька «виргинянин»: так это слово раньше и естественнее ложится в русскую речь и лучше держит ударение как имя. Ковбойские реалии (аркан, загон, клеймо, сгон скота) переведены там, где в русском есть точный и не режущий слух эквивалент; там, где эквивалента нет или он обеднил бы текст (маверик, чапараль), термин оставлен и поясняется по контексту либо в глоссарии в конце книги. Название реки Bear Creek передано как Медвежий ручей, а не оставлено в транслитерации — оно постоянно на слуху у героев и должно звучать по-русски естественно, как и должно звучать место, где человек живёт.
Отдельного слова заслуживает глава о суде Линча над Стивом — одна из самых суровых сцен в американской литературе о Западе. Роман не скрывает, что Уистер писал её с явной симпатией к «закону прерии» и крупным скотоводам того времени, а исторический прототип конфликта — жестокая война между баронами скота и мелкими фермерами в округе Джонсон, Вайоминг, 1892 года — был куда грязнее и неоднозначнее, чем показано в книге. Я не сглаживал и не «поправлял» позицию автора: у читателя есть право увидеть текст 1902 года таким, каким он был написан, и самому решить, что он об этом думает.
Десять иллюстраций, глоссарий ковбойских терминов и списки действующих лиц, мест и растительности фронтира в конце книги — не часть оригинального издания Уистера, а дополнения к этому переводу, чтобы читателю было удобнее держать в голове огромный мир, который автор строит на трёхстах с лишним страницах. Приятного чтения.
Владимир Давыдов

Глава I
Появление мужчины

Какое-то занятное зрелище притягивало к окну и мужчин, и женщин; и я, поднявшись, тоже прошёл через вагон посмотреть, в чём дело. У путей был загон, вокруг него — смеющиеся мужчины, внутри — вихрь пыли, а в этой пыли — лошади: они метались, сбивались в кучу, уворачивались. Это были ковбойские мустанги в загоне, и одного из них никак не могли поймать, кто бы ни бросал лассо. У нас было вдоволь времени полюбоваться этим зрелищем: наш поезд остановился, чтобы паровоз набрал воды из бака, прежде чем подтянуть нас к платформе Медисин-Боу. К тому же мы опаздывали на шесть часов и изголодались по каким-нибудь развлечениям.
Пони в загоне был хитёр и скор на ногу. Видали вы когда-нибудь, как опытный боксёр следит за противником спокойным, неотрывным взглядом? Таким же взглядом этот мустанг провожал каждого, кто брал в руки лассо. Человек мог делать вид, что рассматривает погоду — а погода стояла славная, — или с преувеличенным интересом разговаривать с соседом: без толку. Пони видел его насквозь. Ни одна уловка его не обманывала. Этот зверь был настоящим знатоком света. Его немигающий глаз не отрывался от лукавого противника, а серьёзность его лошадиной физиономии превращала происходящее в высокую комедию. Лассо взлетало в его сторону — но мустанг уже был в другом месте; и если лошади умеют смеяться, в том загоне царило истинное веселье. То мустанг делал круг в одиночку, то в один миг проскальзывал к своим товарищам, и вся ватага, точно стая игривых рыб, проносилась по загону, взбивая мелкую пыль и (сдаётся мне) хохоча во всё горло. Сквозь стекло нашего пульмановского вагона до нас долетал глухой стук их озорных копыт и крепкая, добродушная брань ковбоев.
Тут я впервые заметил человека, что сидел на высоких воротах загона и наблюдал за происходящим. Он спустился вниз — плавно, легко, извиваясь, как тигр, будто мышцы текли у него под кожей. Остальные явно раскручивали лассо, кое-кто заносил его аж до плеча. Я не видел, чтобы этот хоть шевельнул рукой. Он словно держал верёвку низко, у самой ноги. Но, точно внезапно метнувшаяся змея, петля вдруг вылетела на всю длину и упала точно в цель; и дело было сделано. Пойманный мустанг входил в загон с видом кротким, точно у церковных дверей, а наш поезд тем временем медленно подкатывал к станции, и один из пассажиров заметил:
— Этот человек знает своё дело.
Но рассуждения пассажира об искусстве лассо мне пришлось пропустить мимо ушей: Медисин-Боу был моей станцией. Я простился с попутчиками и сошёл, чужаком, на этой великой скотоводческой земле. И здесь, не прошло и десяти минут, я узнал новость, из-за которой почувствовал себя чужаком по-настоящему.
Мой багаж пропал; он не пришёл с моим поездом; он блуждал где-то среди тех двух тысяч миль, что остались позади. А в утешение носильщик заметил, что пассажиры часто отбиваются от своих сундуков, но по большей части сундуки со временем их находят. Одарив меня этим ободрением, он со свистом занялся своими делами, оставив меня торчать посреди багажного отделения Медисин-Боу. Я стоял покинутый среди ящиков и коробок, тупо сжимая квитанцию, голодный и покинутый. Я глядел в дверь на небо и равнину, но не видел ни антилоп, сиявших среди полыни, ни великого закатного света Вайоминга. Досада ослепила меня для всего, кроме моей обиды: я видел лишь пропавший сундук. И бормотал уже вслух: «Что за богом забытая дыра!» — как вдруг снаружи, с платформы, донёсся неторопливый голос:
— Опять жениться? Да брось ты!
Голос был южный, мягкий, тягучий; и тотчас в ответ раздался другой — треснутый, брюзгливый:
— Никакое не «опять». Кто сказал «опять»? Кто тебе наболтал?
И первый голос продолжил ласково:
— Да твой воскресный костюм мне и наболтал, дядюшка Хьюи. Он о свадьбе кричит во весь голос.
— Не твоя печаль! — огрызнулся дядюшка Хьюи с пронзительным жаром.
А тот мягко продолжал:
— А перчатки эти — не те же, что на последней твоей свадьбе были?
— Не твоя печаль! Не твоя печаль! — уже завопил дядюшка Хьюи.
Я успел позабыть о своём сундуке; тревога отступила; я осознавал закат и не желал ничего, кроме продолжения этого разговора. Ничего подобного мне в жизни слышать не доводилось. Я подошёл к двери и выглянул на перрон.
Там, привалившись к стене, беспечно стоял стройный молодой великан — красивее любой картинки. Широкополая мягкая шляпа была сдвинута на затылок; свободно повязанный тускло-алый платок сползал с шеи; большой палец небрежно зацепился за патронташ, наискось перепоясывавший бёдра. Он явно проделал долгий путь откуда-то из-за необъятного горизонта — об этом говорила пыль на нём. Сапоги были белы от неё. Рабочие штаны серы от неё. Обветренный румянец его лица проступал сквозь эту пыль тускло, как спелые персики просвечивают на деревьях в засушливый год. Но никакая дорожная пыль, никакая потёртость одежды не могли затмить того сияния, что исходило от его молодости и силы. Старик же, на чей нрав так метко действовали его слова, был причёсан и вычищен до блеска, жених — метёный и прибранный; но увы старости! Будь я невестой — выбрала бы великана, со всей его пылью.
С стариком он ещё далеко не покончил.
— Да у тебя ж на каждой жилке свадебный наряд висит! — протянул он теперь с восхищением. — Кто на этот раз счастливица?
Старик будто задрожал.
— Говорю тебе, никакой другой не было! Мормоном меня выставить хочешь?
— Да я ж...
— Мормоном меня назвать? Тогда назови жён. Назови двух. Назови хоть одну. А ну!
— ...ту вдовушку из Ларами, что тебе обещала...
— Тьфу!
— ...только доктор ей вдруг велел на юг, в тёплые края, и...
— Тьфу! Врёшь ты всё.
— ...так что только лёгкие её меж вами и встали. А потом ты чуть не сошёлся с Кошкой Кейт, только...
— Говорю тебе, врёшь!
— ...только её повесили.
— Где тут жёны во всём этом? Покажи жён! Ну-ка!
— А та кукурузная пышечка из Роулинза, которой ты канарейку подарил...
— Не женился на ней. Не женился...
— Да ты уж почти дошёл до дела, дядюшка! Она ж тебе то самое письмо оставила — как вышла замуж за молодого карточного игрока за день до вашей с ней свадьбы, и...
— Да ну тебя, сопляк, ты ещё ничего не...
— ...и как она так и не забыла канарейку кормить.
— Развелось в этих краях сопляков, — заявил старик убийственно. — Гибнет страна.
Это сокрушительное суждение явно его удовлетворило. Он моргал глазами в новом предвкушении. А его высокий мучитель продолжал с неизменно серьёзным лицом и голосом нежной заботы:
— А как здоровье той несчастной...
— Вот-вот! Сыпь оскорблениями! Сыпь на больную, страждущую женщину! — глаза его заблестели от боевого удовольствия.
— Оскорбления? Да что вы, дядюшка Хьюи!
— То-то и оно! Оскорбления, и всё тут!
— Да я страх как обрадовался, когда она начала память вспоминать. В последний раз слыхал — почти всё обратно вспомнила. И отца, и мать вспомнила, и сестёр с братьями, и друзей, и счастливое детство, и всё на свете — окромя твоего лица разве что. Ребята уж ставки делали, что и это вспомнит, дай срок. Но, думается, после такой страшной хвори это уж было бы чересчур.
Тут дядюшка Хьюи выдернул маленький свёрток.
— Вот и видно, много ты понимаешь! — прокудахтал он. — Гляди сюда! Вот моё кольцо, что она мне обратно прислала, — слишком, вишь, расстроена для свадьбы. Так что, не помнит она меня, а? Ха-ха! Говорил же — врёшь ты всё.
Южанин вложил в голос ещё больше тревоги.
— Так ты это кольцо прямиком следующей понесёшь! — воскликнул он. — Ой, не женись снова, дядюшка Хьюи! На что она вообще, женитьба-то?
— На что? — эхом отозвался жених с презрением. — Хм! Вот вырастешь — иначе думать станешь.
— Известное дело, буду думать иначе, когда возраст мой станет иным. У меня сейчас мысли, какие двадцати четырём годам положены, а у тебя — какие шестидесяти.
— Пятьдесят! — взвизгнул дядюшка Хьюи, подпрыгнув на месте.
Южанин заговорил с тоном раскаяния.
— Ну надо же, забыл, что тебе пятьдесят, — пробормотал он, — когда ты это ребятам последние десять лет так старательно втолковывал!
Видали вы когда-нибудь какаду — белого, с хохолком, — оскорблённого до ярости? Птица вздыбливает все перья до единого. Так и дядюшка Хьюи, казалось, весь раздулся — одеждой, усами, седой шерстистой бородой; и, не говоря более ни слова, взошёл на подошедший тем временем восточный поезд, который как раз прибыл с запасного пути, чтобы его увезти.
Впрочем, не потому он не ушёл раньше. В любой момент он мог укрыться в багажном отделении или отойти на почтенное расстояние, пока не подойдёт его поезд. Но старик, видно, находил в этом дразнении какую-то отраду. Он достиг того неизбежного возраста, когда всякому лестно, что его вообще связывают с амурными делами, пусть даже так.
Вместе с ним восточный поезд медленно удалился в ту даль, откуда я сам приехал. Я глядел ему вслед, пока он шёл своей дорогой к далёким берегам цивилизации. Он умалялся в бескрайней пучине пространства, пока не осталось от его присутствия ничего, кроме зыбкой нити дыма на вечернем небе. И тут мысли мои вновь вернулись к пропавшему сундуку, а Медисин-Боу показался мне пустынным местом. Что-то вроде корабля покинуло меня на чужом берегу; пульман преспокойно пыхтел домой, в порт, а я — как мне было теперь искать ранчо судьи Генри? Где в этой безликой глуши искать Санк-Крик? Ни ручья, ни воды вообще не текло здесь, насколько я мог видеть. Хозяин писал, что встретит меня на станции и отвезёт к себе на ранчо. Вот и всё, что я знал. Его здесь не было. Носильщик его в последнее время не видел. Ранчо почти наверняка было слишком далеко, чтобы дойти пешком, да ещё на ночь глядя. Мой сундук... — я поймал себя на том, что всё ещё уныло гляжу вслед исчезнувшему восточному поезду, и в тот же миг заметил, что высокий человек серьёзно смотрит на меня — так же серьёзно, как смотрел на дядюшку Хьюи на протяжении всего их примечательного разговора.
Видя, что его взгляд остановился на мне, а большой палец всё так же зацеплен за патронташ, я невольно припомнил кое-какие тревожные рассказы путешественников об этих краях. Теперь, когда дядюшка Хьюи уехал, не занять ли и мне его место — не пригласят ли, к примеру, и меня сплясать на перроне под музыку метко пущенных выстрелов?
— Полагаю, я как раз вас и ищу, сэр, — заметил теперь высокий человек.
Глава II
«Когда ты так называешь меня — улыбайся!»

Мы не можем видеть себя так, как видят нас другие, — иначе я знал бы, какой вид приобрёл при этих словах высокого человека. Я промолчал, не зная, что сказать.
— Полагаю, я как раз вас и ищу, сэр, — учтиво повторил он.
— Я ищу судью Генри, — ответил я теперь.
Он подошёл ближе, и я увидел, что ростом он вовсе не великан. Не более шести футов. Это дядюшка Хьюи заставил его казаться исполином. Но во взгляде его, в лице, в поступи, во всём его облике было нечто властное, что не могло не почувствовать — думаю — ни мужчина, ни женщина.
— Судья послал меня за вами, сэр, — пояснил он теперь своим учтивым южным голосом и протянул мне письмо от моего хозяина. Не будь я свидетелем его насмешливого представления с дядюшкой Хьюи, я счёл бы его вовсе не наделённым подобным даром. Ничто внешне в нём не выдавало ничего, кроме той серьёзности, серьёзнее которой трудно кого-либо встретить. Но я всё видел; и потому, вообразив, словно знаю его, несмотря на его облик, будто я, так сказать, посвящён в его тайну и вправе ему подмигнуть, я тотчас взял тон непринуждённости. Так приятно было держаться непринуждённо с этим рослым незнакомцем, который вместо того, чтобы стрелять вам в пятки, весьма учтиво вручил письмо.
— Вы, полагаю, из старой Виргинии? — начал я.
Он ответил неспешно:
— Стало быть, полагаете верно, сэр.
Лёгкий холодок пробежал по моей непринуждённости, но я бодро продолжал расспросы.
— Много ли здесь встречается таких чудаков, как дядюшка Хьюи?
— Да, сэр, чудаков тут порядочно. Прибывают с каждым поездом.
Тут я оставил свою манеру непринуждённости.
— Хотел бы я, чтобы с поездом прибывали ещё и сундуки, — сказал я и рассказал ему о своей беде.
Не стоило ждать, что моя потеря его сильно тронет; но он принял новость вовсе без комментариев.
— Подождём в городе, — сказал он всё так же учтиво.
А то, что я успел увидеть от «города», представлялось мне, только что прибывшему, совершенно ужасным. Если бы можно было заночевать прямо на ранчо судьи, я предпочёл бы это.
— Не слишком ли далеко туда ехать на ночь глядя? — спросил я.
Он посмотрел на меня с недоумением.
— Ведь в этом саквояже, — пояснил я, — всё, что мне непосредственно нужно; сундук, по правде, может подождать день-другой, если отправить его неудобно. Так что если бы мы выехали прямо сейчас и добрались не слишком поздно...
Я запнулся.
— Двести шестьдесят три мили, — сказал Вирджинец.
На моё громкое восклицание он не ответил ничего, лишь смерил меня взглядом ещё раз и произнёс:
— Ужин, должно быть, уже готов.
Он взял мой саквояж, и я последовал за ним к харчевне в молчании. Я был ошеломлён.
По дороге я прочёл письмо хозяина — короткое, гостеприимное послание. Он весьма сожалел, что не может встретить меня сам. Он уже собирался выехать, когда явился землемер и задержал его. Поэтому вместо себя он посылал в город человека надёжного, который присмотрит за мной и довезёт до места. Там с большим удовольствием ждут моего приезда. Вот и всё.
Да, я был ошеломлён. Как здесь считают расстояния? Скажешь по-соседски «съездить в город» — а это означает... я даже не знал, сколько дней. А что тогда значит «заглянуть на огонёк»? И сколько миль здесь считают действительно далеко? Я воздержался от дальнейших расспросов «надёжного человека». Мои вопросы пока не пользовались особым успехом. Заставлять меня плясать он, конечно, не собирался — это было бы едва ли надёжно. Но и держаться со мной как с равным он тоже не собирался. Отчего же? Чем я заслужил эту скрытую, искусную издёвку насчёт чудаков, прибывающих с каждым поездом? Раз уж его послали присмотреть за мной, он это исполнит, даже понесёт мой саквояж; но шутить с ним я не мог. Этот статный, неграмотный сын земли воздвиг между нами преграду своей холодной, безупречной учтивости. Ни один светский человек не сделал бы этого лучше. В чём же дело? Я взглянул на него — и вдруг понял. Позволь он себе фамильярность в первые две минуты знакомства — я бы, конечно, обиделся; так по какому праву позволил себе фамильярность я? Это отдавало снисходительностью: в этом случае из нас двоих джентльменом оказался он. Вот, во плоти и крови, истина, в которую я давно верил на словах, но никогда прежде не встречал воочию. Существо, что мы зовём джентльменом, коренится глубоко в сердцах тысяч людей, рождённых без всякой возможности овладеть внешним лоском этого рода.
Между станцией и харчевней я много о чём успел поразмыслить. Но мыслям этим суждено было вскоре утонуть в изумлении перед тем редкостным человеком, в чьё общество забросила меня судьба.
Город, как они его называли, нравился мне тем меньше, чем дольше я на него смотрел. Но пока наш язык не растянется и не отыщет слова, подходящего точнее, «город» сойдёт для обозначения такого места, как Медисин-Боу. С тех пор я видел и ночевал во многих подобных. Разбросанные широко, они усеивали фронтир от Колумбии до Рио-Гранде, от Миссури до Сьерры. Они лежали неподвижно, разбросанные по планете безлесной пыли, точно замусоленные карточные колоды. Каждый походил на соседний, как одна старая пятёрка треф на другую. Дома, пустые бутылки и мусор — вечно один и тот же бесформенный узор. Печальнее выветрившихся костей, они казались занесёнными сюда ветром и словно ждали, когда ветер вернётся и унесёт их прочь. И всё же над этой скверной безмятежно плыл чистый, тихий свет, какого не увидишь на Востоке; казалось, они купаются в воздухе первого утра творения. Под солнцем и звёздами их дни и ночи были непорочны и дивны.
Медисин-Боу был для меня первым таким городом, и я тут же прикинул его размеры: двадцать девять строений всего — один угольный жёлоб, одна водокачка, станция, один магазин, две харчевни, один бильярдный зал, два сарая для инструментов, одна кормовая конюшня и ещё двенадцать построек, которые я по разным причинам называть не стану. И всё же этот жалкий кокон убожества заботился о видимости: многие дома здесь носили фальшивый фасад, чтобы казаться двухэтажными. Так они стояли, воздвигая свой жалкий маскарад среди каймы старых консервных банок, а прямо у их дверей начинался мир хрустального света — земля без конца, пространство, через которое Ной и Адам могли бы прийти прямиком со страниц Книги Бытия. В это пространство уходила дорога — через холм и из виду, и снова вверх, уже меньше вдали, и снова вниз, и снова вверх, до рези в глазах, — и так вдаль.
Тут я услышал, как кто-то окликнул моего Вирджинца. Он вывалился, гогоча, из какой-то двери и махнул рукой в сторону шляпы Вирджинца. Южанин увернулся, и я снова увидел то тигриное перекатывание тела и понял, что мой провожатый — тот самый человек с лассо из загона.
— Как оно, Стив? — сказал он весельчаку. И в его тоне я тотчас услышал старую дружбу. Со Стивом он позволял себе фамильярность — и принимал её.
Стив взглянул на меня и отвёл глаза — только и всего. Но этого было довольно. Ни в одной компании я ещё не чувствовал себя таким чужаком. И всё же компания эта мне нравилась, и мне хотелось бы понравиться ей.
— Только что в город? — спросил Стив у Вирджинца.
— С полудня здесь. Поезда дожидался.
— Едешь сегодня?
— Полагаю, тронусь завтра.
— Все койки заняты, — сказал Стив. Это было сказано для моего сведения.
— Вот те на, — сказал я.
— Да ладно, кто-нибудь из этих коммивояжёров, поди, пустит вас к себе на подселение. — Стив, кажется, наслаждался происходящим. У него были своё седло и одеяла, и койки его не заботили.
— Коммивояжёры, значит? — спросил Вирджинец.
— Два еврея с сигарами, один американец с лекарством от чахотки и один немец с побрякушками.
Вирджинец поставил мой саквояж на землю и, казалось, задумался.
— А мне вот как раз нужна была койка на ночь, — тихо протянул он.
— Ну что ж, — предложил Стив, — американец, сдаётся, моется почаще прочих.
— Это мне без разницы, — заметил южанин.
— Разница будет, как увидишь их.
— Да я о другом. Мне бы койку целиком, для себя одного.
— Тогда придётся её сколотить самому.
— Спорим, я возьму немецкую.
— Возьми того, кто не спугнётся. Спорим на выпивку — американскую тебе не заполучить.
— По рукам, — сказал Вирджинец. — Возьму его койку без всякой возни. Выпивка на всю компанию.
— Похоже, ты меня уже обошёл, — сказал Стив, глядя на него с ласковой усмешкой. — Ну ты и сукин... сын, когда берёшься за дело всерьёз. Ладно, бывай! Мне ещё коню копыта чистить.
Я ожидал, что за такие слова его повалят на месте. Мне казалось, он употребил в адрес Вирджинца самое тяжкое оскорбление. Я подивился, что оно слетело с дружелюбных губ Стива так буднично. И подивился ещё больше теперь. Видно было, что он не желал зла — и видно было, что обиды никто не принял. Употреблённое так, это слово явно было похвалой. Я и впрямь вступил в новый для себя мир, и новизна за новизной обрушивались на меня, не давая перевести дух.
О том, где мне спать, я вовсе позабыл за этим любопытством. Что задумал Вирджинец теперь? Я начал понимать, что тишина этого человека — вулканического свойства.
— Умыться не желаете, сэр?
Мы стояли у дверей харчевни, он поставил мой саквояж внутрь. По своей наивности новичка я искал глазами умывальные принадлежности прямо в доме.
— Оно вон там, во дворе, сэр, — пояснил он серьёзно, но с сильным южным выговором. Внутреннее веселье, казалось, часто усиливало местный колорит его речи. В другое же время в ней почти не было ни особого выговора, ни грамматических огрехов.
Справа от меня стояло корыто, скользкое от мыльной воды; над одним его концом на ролике висела тряпица самого удручающего вида. Вирджинец схватил её, и она сделала на ролике один полный оборот. Ни сухого, ни чистого дюйма на ней было не сыскать. Он снял шляпу и просунул голову в дверь.
— Ваше полотенце, мэм, — сказал он, — пользуется слишком большим успехом.
Вышла она — миловидная женщина. Взгляд её на миг задержался на нём, затем с неодобрением скользнул по мне, затем вернулся к его чёрным волосам.
— Норма — одно в день, — сказала она очень тихо. — Но раз уж вы такие привередливые...
Она закончила фразу, убрав старое полотенце и подав нам чистое.
— Благодарю вас, мэм, — сказал ковбой.


