Хранители кедров
Хранители кедров

Полная версия

Хранители кедров

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Федор Петрович подобрался, лицо его, обветренное и красное от сибирских ветров, лучилось приторной почтительностью:

- Вчера, наконец-то, прибыли мои обозы с Иркутска – начал он подобострастно говорить медовым голосом. – Сами знаете, какая сейчас распутица. На месяц почти задержались. А там были вещицы, между прочим, из Китая, которым, я подумал, самое место будет в воеводовских чертогах.

С этими словами Шумилов в легком поклоне развернул расшитый шелком плат. В руке его лежал короткий, в две ладони нож. Рукоять и ножны были вырезаны из цельного куска белого нефрита. Камень в отсвете лампады на столе казался теплым и чуть маслянистым. Рукоять украшала искусная резьба - два дракона, чьи причудливые тела, покрытые мелкой чешуей, переплетались в замысловатом замершем танце. Глаза тварей были инкрустированы крошечными искрами чистого изумруда. Купец улыбнулся, увидев заинтригованный взгляд Миклашевского, и плавно потянул за рукоять одной рукой, придерживая ножны другой. Чуть скрежетнув, клинок вышел из ножен. Это была работа искусных оружейников Поднебесной Империи. Вороненая сталь имела странный матово-сизый отлив, вдоль обуха тянулась выложенная золотом арабская вязь, лезвие с оточенными гранями было острее бритвы.

Федор Петрович нежно положил кинжал в платке на стол, и подняв указательный палец вверх, прося тем самым немного терпения, развернулся и быстрыми шагами вышел из комнаты. Спустя мгновение он вновь зашел, а в руках у него был медный поднос с перламутровой инкрустацией, на котором стояло три предмета из темного, лакированного дерева. Самой малой была круглая шкатулка, плотно закрытая крышкой, на которой был нанесен неизвестный иероглиф. Рядом, в длинном узком флаконе, стояли тонкие щипцы, чтобы перекладывать тлеющие угли, не обжигая пальцев. Главной вещицей была курильница: маленькая, на трех ножках, похожая на древний жертвенный треножник. Сейчас она была холодна. Шумилов поставил поднос на стол рядом с кинжалом, одной рукой открыл крышку шкатулки, а другой взял из флакона щипцы. Он подцепил ими несколько смолянистых щеп цветом темного янтаря и аккуратно положил их на алтарь курильницы. «Чин-чжаньсян», - почтительно произнес он. - «Агаровое дерево». Федор Петрович взял со стола горящую свечу, и поднес ее пламя к курильнице. Она затрещала, взялась тлением, и тотчас же по горнице разлился густой, терпкий запах. В этом запахе слышались пряные ноты сандала, ладана и цветов. Прохладная свежесть камфары и густой маслянистый оттенок самой агаровой смолы - древесины, которая, будучи пораженной особой плесенью, становилась ценнее золота. Воевода чуть подался вперед и вдохнул этот дивный аромат, а купец вкрадчиво молвил: «Во всем Пекине, ваше благородие, нет лучшего средства для ума и бодрости. Говорят, сам богдыхан, когда устает от государственных дел, велит зажечь такую палочку. Голове легко, мыслям просторно, а душа к Богу возносится».

Никита Иванович Миклашевский был человеком суровым, и не привык показывать своего радушия от даров их дарителям. Но в душе он по достоинству оценил дорогие заморские подарки. Значит и дело у купца к нему не простое. Он резко дернул головой вправо и влево, от этого движения в шее дважды хрустнуло, и воевода кивком головы указал на свободный стул рядом со столом. Он проговорил располагающим тоном:

- Благодарствую тебе, Федор Петрович, за подношения столь необычные. – Он взял в руки кинжал, и стал вертеть его и так, и эдак, разглядывая детали. – Но думается мне, что подарками твоими разговор наш не заканчивается, а только начинается?

Шумилов был деловым человеком, а потому, пока все обстоятельства благоволили ему, жарко заговорил:

- Ваше благородие, верстах в тридцати вверх по Томи, у медвежьего изгиба, кедровая роща стоит. Пустошь дремучая, но земля то государева. Прошу твоего дозволения вырубку там устроить. Древесина добротная, ценная. Она и нашему государству пригодится, и Китайцы за нее хорошо платить готовы. Я весь промысел на себя возьму, сам все организую. А вам, как крест на лоб положу... – он истово перекрестился двуперстием, - десятую часть от всей выручки в вашу воеводскую казну, на государевы нужды.

- Десятую? - усмехнулся Миклашевский, огладив усы. - А щеки у тебя не заплывут?

- Грешен, кормилец, - развел руками купец заискивающе. - Мне, батюшка, тоже не воздухом сыту быть. У меня работники, барки, да и в Тобольск к губернатору с поклоном не с пустыми руками езжу. К тому же война, башкирцы шалят, Оренбург в осаде. Без моих барок с хлебом тамошним полкам туго придется.

Воевода крякнул и встал, прошелся к оконцу, за которым тоскливо мокли частоколы крепости. На башнях, видных отсюда, под мокрыми чехлами тускло блестели стволами чугунные пушки - память о былом военном значении Томска, ныне почти бесполезные.

Дождь смывал грязь с улиц в Ушайку. Лукавство купеческое воевода чуял нутром, но и нужду казны знал. Только прошлым годом через Томск каторжан на Красноярские заводы гнали, и денег в казне не было.

- А я слыхал про ту рощу – неожиданно резко ответил комендант. Он посмотрел на Шумилова с прищуром: - От твоих вот соратников староверов и слыхал. Говорят места там заповедные. Опять же, малые народы поселения там устроили, промыслом таежным живут, проблем не доставляют. Ясак платить научились, наши парни бравые, сам знаешь, кого угодно научить смогут.

- Не умеешь – научим, не хочешь – заставим, – поддакнул Шумилов, и продолжил гнуть свою линию: - Да тут куда не плюнь, везде тайга заповедная, Ваше Благородие! Заповедник мы, знаете ли, где угодно обозначить можем, и документы нужные выправить. А православные поймут рано или поздно, дело то на пользу государства, а значит богоугодное.

- А с яуштами что делать ты собрался? Там у них поселение, говорю я тебе. Они под протекцией моей, ясак исправно платят. Что, вот так вот запросто взять, и подвинуть целое стойбище? – Никита Иванович испытующе глядел на Федора Петровича. Тот выдержал взгляд, и отвечал:

- А что им станется то, Ваша Благородь? Они ж кочевые, домов деревянных не строят. Снимутся со становища, да уйдут вверх по реке дальше.

- А их там киргизы енисейские щимят, от того они и на службу даже ко мне идут. – не прогибался воевода.

- Ваше Благородие – понизил голос Шумилов до доверительного басовитого шепота. - Нам о наших думать надо, Оренбургу помогать, сами знаете, казна не бездонная. А я предлагаю не десятую, а пятую часть с доходов. Как оно вам, а? Но с условием: в отписке указать надобно, что роща гнилая, буреломная, и чтоб печать приказная на том стояла.

В светлице повисла тишина. Только капало с крыши, да мышь скреблась за иконой Спаса. Воевода повернулся медленно.

- Пятую, говоришь? - переспросил он глухо. - И ты, Федор, на такое способен?

- Ради батюшки воеводы, и матушки нашей императрицы разве чего не сделаю? - Купец сложил руки на животе и замер в подобострастном поклоне.

Миклашевский подошел к столу, взял подаренный кинжал, глянул на него хмуро, потом положил обратно.

- Пиши челобитную, - сказал он, не глядя на купца. – И чтоб никто из местных не проведал. Наймешь людей с Кузнецкого, не здешних. Набирай из «гулящих» или ссыльных. Шорцев и Телеутов не бери, сам знаешь как они к кедрам относятся, потом только дров наломают. Рубить начнете, как снег выпадет. А деньги... деньги в приказную избу принесешь сполна. Серебром.

Федор Петрович еще раз поклонился, но уже коротко, по-свойски, и на лице его расцвела едва сдерживаемая радость.

- Слушаю и повинуюсь, кормилец. Быть по-твоему.

Когда дверь за купцом закрылась, воевода сел на лавку, тяжело вздохнул и уставился в окно. За ним, за крепостной стеной, мокла Сибирь. Где-то там, у Медвежьего изгиба, под октябрьским дождем еще стояли вековые кедры, не ведая о топоре и воеводской печати, которая со скрипом ляжет на сургуч.

А по Томску тем временем звонили к вечерне. И в этом медном гуле слышалось что-то прощальное и неумолимое щемящее.


***

Тайга у Медвежьего изгиба, еще неделю назад горевшая золотом и багрянцем, теперь стояла серая, пропахшая прелью и мокрой хвоей. Дождь не прекращался уже несколько дней, мелкий, косой и холодный. Он уже давно не напоминал легкий летний ливень. Теперь он ввинчивался в землю с каким-то терпеливым упрямством, заставляя реку раздуваться и мутить воду, а берега чавкать под ногой. Кедровая роща, где жило племя яуштов, шумела глухо и тревожно. Тяжелые лапы старых кедров поникли под тяжестью воды, и с каждой иголки то и дело срывались хрустальные, ледяные капли. Воздух был густым и звенящим. Где-то в вершинах деревьев проклокотала сойка жалобно, по-осеннему грустно и заунывно, а потом неожиданно оборвала свой клекот. Влажный холод забирался под одежду, под кожу, в самую глубь костей. Священный костер в центре стойбища дымил, чадил, отчаянно шипел, и старик Нытка все подбрасывал в него жирные щепки лиственницы, бормоча что-то на таежном языке.


Тын, восемнадцатилетний охотник с тонкими, еще не по-настоящему мужскими скулами, но уже жестким взглядом, с утра был на ногах. Отец его, старый Улчей, в компании с другими опытными охотниками и мужьями отправились за сохатым в тайгу. На зиму, как всегда, следовало запастись мясом и жиром. Тын должен был идти в этот раз с мужчинами, как и в прошлые года, но недавно повредил ногу, и теперь был хромым и шумным, и для охоты не годился. Пока охотники добывали пропитание на зиму, в становище оставались женщины, старики и дети. Они тоже готовились к холодам, кто как умел. Кто-то утеплял жилище, кто-то обрабатывал шкуры, а кто-то вялил рыбу. Тын сидел на корточках у своего очага, проверяя наконечники стрел. Кость скользила в мокрых пальцах, и юноша то и дело дул на них, растирал о мех, чтобы согреть. За спиной возилась молодая жена Чечек, которой едва минуло шестнадцать. Щекастая, светлолицая, с косой, уложенной в два обода вокруг головы, она не походила на хрупкую лесную девушку. В ней была ладная, крепкая сила хлебной лепешки, только вынутой из золы: горячей, вкусной, круглой и живой.


- Все убрала? - спросил Тын, не оборачиваясь.

- Все, - голос у нее был тихий, но твердый. - Юколу в берестяные короба сложила, в лабаз подняли с твоей матерью. Ореха четыре туеса, два туеса кореньев. Сушеная брусника вон висит, под самой крышей.

Она показала на потолочные жерди чума, где на веревках из жил качались пучки ягод и ломтики дикого лука. Внутри жилья пахло дымом, мокрой шкурой и почему-то тмином. Чечек бросила горсть в очаг, чтобы отогнать злых духов осенней хмари. Тын отложил стрелу и взглянул на нее. Жена выглядела уставшей, под глазами залегли тени, она почти не спала последние три ночи, потому что снизу, из-под сырой земли, не смотря на свежий валежник и лапник, поднимался такой холод, что приходилось вставать и подкидывать дрова. Да и рыбу, богатый улов в этом году, она резала до хруста в пальцах. Он смотрел на нее с нежностью и любовью.

- Зимой будем сыты, - сказал он коротко. – Главное, чтобы вьюга рано не началась. Скорее бы охотники вернулись, да не с пустыми руками.


За пологом чума послышался тяжелый шлепок мокрой коры. Вошла Табан, мать Тына, низкая, с лицом в мелких морщинах, как береста после дождя. Она молча положила на циновку ворох нарезанных полос из лосиной шкуры на новые подвязки для лыж, да на обмотки.

- Кургуль, - сказала она. – Вот и снег пошел.

Она перевела взгляд на сына. Тот от чего-то не выдержал ее взора, и отвернулся чтобы поправить светец: кривую палку с зажженной щепой, что коптила и едва освещала чум. Чечек молча принялась скрести заячью шкуру острой костяной скребницей, сноровисто, с тихим упорным скрежетом.

Тын поднялся во весь рост. Чум был низок, и он почти касался макушкой дымового отверстия. Поправил пояс, взял лук, вложил стрелу в тетиву и вышел наружу, даже не накинув меховой кухлянки.


В лицо ударил снег. Так неожиданно дождь сменился белой россыпью, которая уже начала задерживаться своей чистотой в уключинах и логах. Над Томью висела низкая, белая муть. Река разлилась почти до самых кедров, и ее черная, злая вода с грязной пеной шла быстро, создавая невообразимый контраст с размеренностью и величественностью белого покрова на земле. На том берегу лес казался не настоящим, словно нарисованный угольком на сырой бересте, расплывчатые мазки, размытый низ, неясный верх. Тын задрал голову и вдохнул сырой воздух, а потом резко выдохнул. Он знал, почему мать на него так смотрит, но разве он виноват, что вывихнул свою ногу, когда слазил с кедра? Теперь он не смог пойти за охотниками, чтобы помогать племени добыть лося. Ему пришлось остаться в становище, наравне с женщинами и стариками, и делать их работу. Но он не хотел прикасаться к женскому труду. Молодость и строптивость не позволяла ему этого делать, и потому он раз за разом выходил из чума с луком и стрелами в руках, надеясь подстрелить косача или тетерку. Постояв немного, прислушиваясь, он вернулся в чум, и протянул руки к очагу. Чечек молча подвинулась, освобождая место у самого жаркого угля.


С того дня прошло еще три. Охотники так и не вернулись, зато на берег Медвежьего изгиба по снегу на лошадях вышло полторы дюжины мужиков. Артель, все больше ссыльные поляки, беглые с уральских заводов, двое солдат, сбежавших из острога после того, как были заключены туда за бунт. Среди них главным был Пахом Савельев, бывший дворовый, а ныне доверенный человек Шумилова. Росту невысокого, лицом бледен, как сыч, но цепок и хитер. Он артель собирал по кабакам и ночлежкам, обещая плату серебром и полный паек. И вот сейчас он шел впереди, оглядывая становище яуштов, которое дымило в полуверсте.


Становище было небольшое: полтора десятка чумов, крытых берестой и шкурами. Две собаки залаяли, потом замолкли, чуя недоброе. Старик Нытка, первым завидев нежданных гостей, издал гортанный звук, и ото всюду стали выбегать любопытные детишки. За ними медленно плелись старики и старухи. Женщины и молодые девушки, завидев пришедших, опасливо укрывались обратно в чумах.


Нытка вышел вперед, и заглядывая в глаза пришлым мужикам, спросил на ломанном русском:

- Зачем пришли?

- Отец, - сказал Пахом Савельев, стараясь придать голосу мягкости. - Кланяюсь тебе от купца Федора Петровича Шумилова. Земля сия ему по купчей отписана, печать губернская есть. Мы вам не враги, ежели уйдете с миром. Сворачивайтесь и идите вниз по Томи, до татарских юрт, там вас ваши же и примут.

Нытка молчал. Он смотрел не на Пахома, а на кедры. Черные великаны, они стояли в белых ризах, и смола на стволах замерзла прозрачными слезами.


- Это не наша земля, - наконец сказал старик. – И не ваша. Это земля кедра. Мы при нем тут живем, покажи ему свою печать, и спроси у него, можно ли его рубить?


Пахом вздохнул и потер ладонью небритый подбородок, он знал, что старика и всех остальных из его племени не переспорить, и ничего им не доказать. Все эти люди язычники, они живут верою в лесных духов, а если кто и принимал крещение, вступая в веру православною, то лишь для того, чтобы им жить дали русские, не вмешиваясь в их быт. Пахом спросил устало:

- Крещеные среди вас есть? Может кто крест православный на груди предъявить?

- Среди охотников есть, - уклончиво отвечал старик. – Но их тут нет сейчас, они за сохатым в тайгу ушли. А как мы без них сможем уйти от сюда? Тут у нас только немощные старухи, да дети. Мы ясак исправно платим вашему царю, и он обещал нам жизнь вольную. Никто не может нам указывать, где нам оставаться, и куда идти.


И тут из-за спины рядчика шагнул плюгавый мужичонка. Его звали Тихон Зуй, человек без возраста и без фамилии. Лицо его было страшным, шрам от правого виска до челюсти, над левым глазом старый ожог от клейма, усы обвислые, как у кота, глаза маленькие и масляные. И смотрел обычно таким взглядом, что становилось не по себе, и хотелось поскорее отвести взор от его глаз. Говорил шепеляво, зубов во рту не доставало:

- Э, Пахома, - сказал Зуй, и голос у него был тягучий, как патока. - Ты все по бозески? А кто тебя слусает? Этих инородцев залеть себе дорозе!

Он повернулся к мужикам. Те стояли, дыша паром в воротники, и в глазах у всех была усталость и злоба. Каждый из них уже получил задаток, и им теперь не хотел работать, обустраивать тут собственный лагерь и быт, вырубать деревья…


- Глядите, православные, - продолжал Зуй, разводя руками. - Цюмы стоят теплые, дым идет, внутри бабы… Провизия сусоная на зердях висит, рыба, мясо. Нам тут строиться? Землянки копать? А зацем? Вот узе все готово! Хозяин нас, Сумилов, далеко сейцяс в городе цяи гоняет, а мы тут стыть будем. Нет, братцы.

Мужики зашевелились. Кто-то крякнул одобрительно, кто-то даже загудел.

- Да ты Бога побойся, Тихон! – повысил голос на него Пахом. – У них мужья и отцы скоро воротятся. Как ты думаешь, как себя поведет дюжина охотников, завидев как вы тут за хозяйство взялись?

Зуй усмехнулся. Усмешка у него была страшная, как будто топором щербину прорубили.

- Музья? Эти дикари? Они не православные, знацит, по закону российскому все одно сто звери. Кто за них вступится? Соседний улус? Мозет воевода? Или барин Федор Петровись? - Зуй наклонился к Савельеву, дыхнул табаком и перегаром. - А езели который из них поднимет руку на русского целовека, такого не грех и в могилу приговорить. Топором или обухом, по затылку. Кто записет? Кто разбираться будет, тем более если мы сами едино все сказывать будем.


Пахом понял, что ситуация становится крайне напряженной, и попытался напомнить, что он тут старший, и единственный представитель воли нанимателя.

- Зуй, оставь! - сказал он твердо. - Хозяин велел лес валить, а не баб портить. Ежели шум пойдет, нам голов не сносить.


- А кто сум поднимет? – Зуй распылялся все сильнее, и все время оглядывался на мужиков. - Ты, Пахома? Ты пойдес в город заловаться? На кого? На нас!? Так ты сам сюда людей привел. Мы от работы не отказываемся, в цем проблема то?


И мужики загудели громко и согласно. Потому что правда Зуя была простая: бери, пока можешь взять, ведь за это ничего не будет. А у кого берешь не важно, у православного ли, у язычника, иль у самого черта из-за пазухи.

Пахом стоял, глядя на этот сброд, и понимал, что они для себя уже все решили. Переубедить заблудших людей ему не удастся, совести у этих ссыльных ни на грамм, и вот глаза у мужиков уже суетливо бегают по сторонам, предвкушая грабеж и насилие. Зуй воспользовался этим замешательством рядчика, и победно грянул в заведенную толпу:

- Ну сто, музыки? Возьмем свое?

И они взяли.

Сначала тихо, будто стыдясь. Потом все громче и наглее, с хохотом и матом врывались в чумы и хватали женщин.


Тын вышел из чума сразу, как услышал чужую речь, а как только увидел, что в их стойбище пришли русские с топорами, тут же хромо вернулся обратно, и не вдаваясь в подробности, велел жене и матери быстро собираться и бежать.Взяли все самое необходимое, чтобы не околеть от холода и голода ближайшее время в лесу. Выбежав из жилища, они поняли, что два крепких чернобородых мужика бегут уже именно к ним. Они развернулись и бросились бежать в сторону леса, а те увязались за ними, и обязательно догнали бы. Но между ними вдруг вырос Тын. Он сноровисто вложил стрелу в лук, и натянул тетиву. Мужики на секунду замешкались, и тут же побежали на молодого охотника, позабыв про удирающих женщин. Когда между ними оставалось не более пяти шагов, Тын выпустил стрелу в того, кто бежал первым. Стрела вонзилась ему в область сердца, но застряла в овчинном тулупе, и толстом слое одежды, не добравшись до тела. Мужики набросились на него, и стали бить руками, а когда яушт уже не мог удерживаться на ногах и упал, стали добивать ногами.


Стариков и детей согнали в ритуальный чум, который был самым большим и холодным, а всех молодых женщин незваные гости растащили по жилищам.

Пахом стоял в стороне, кусал губы и не вмешивался. Потому что слуга он был верный, но верность его кончалась там, где начинался страх перед толпой пьяных душегубов. Он понимал, что сейчас их лучше не трогать. И о работе никто даже слушать не будет. Федор Петрович, конечно, разозлится, когда узнает, что здесь произошло. Ну а что поделать? Он сам поставил задачу набрать работников из «гулящих» и ссыльных. А для них закон не писан. Сбились в стаю, выбрали вожака, самого гнусного и жестокого, иначе просто и быть не могло. Ладно, покуражатся мужики, и перестанут. Завтра с утра протрезвеют, и примутся за работу. А коли охотники вернутся, и захотят возмездия? Ну что же, пусть будет как будет, сами виноваты, в конце концов. «Эх, не избежать тогда кровопролития», - покачивая головой из стороны в сторону, думал про себя Пахом. За свою безопасность он не сильно переживал, у него под тулупом лежали за пазухой два пистоля. Да и женщин местных он не трогал, хотя на пистоли он рассчитывал больше, чем на свою непричастность.


За спиной кто-то засмеялся громко, по-звериному. Тихон Зуй вывалился из чума разгоряченный, пошатываясь, в одной рубахе, расстегнутой на груди.

- Пахома, - позвал он. - Иди грейся. Бабы горяцие, дикие! А стариков завтра... не знаю, на реку, сто ли, выкинуть. Цего их кормить то?

Савельев вдруг понял, что его терпение, которое и так было на пределе, окончательно закончилось. Он быстрым движением достал пистоль, навел его в грудь Зую, и проговорил тяжелым голосом:

- Вы тут в конец-то не бурейте, православные! Завтра чуть как свет заря, работников поднимай, и сам как штык. Работать начинаем, и чтоб никаких смертоубийств, понял меня!?

Он сделал паузу, но Тихон Зуй только щерился, нагло глядя прямо в глаза своему рядчику. Пахом понял, что ответа не дождется, и продолжил:

- Ты что делать теперь думаешь, ежели мужья и братья их вернутся в скором времени? Они же убивать вас придут, а не разговоры разговаривать!

Зуй ощерился еще сильнее, потом сплюнул себе под ноги, и проговорил своей надменной шепелявостью:

- Есе посмотрим, кто кого убивать будет! Ты сто думаес, мы телята тут беспомосьные, или зеребята наивные? Иди луцьсе отдыхай, Пахома, коли не собираесся пользоваться местным гостеприимством! – с этими словами Зуй вернулся обратно в жилище, из которого раздавался мужицкий гомон и хохот.

Савельев обнаружил пустой чум. Тот принадлежал сбежавшей Табан и Чечек, а также Тыну, который лежал сейчас избитый со всеми остальными пленниками. Пленники в своем же стане, однако рядчик ничего не знал о сбежавших, он устало разжег угли, и повалился на холодный пол.


А ночью выпал новый снег. Белый, пушистый, безжалостный. Он засыпал следы волокиты и борьбы, обрывки одежды и капли крови, и даже приглушал голоса в чумах, кричащих до хрипоты. Кедры стояли черными безмолвными свидетелями всему произошедшему. А снег все падал, белый, беззвучный и одинаковый для всех. Для кедров, для стариков и детей в общем чуме, для мужиков, которые пили и тешили свою плоть, и для тех, кто должен был вернуться с промысла со дня на день, не зная, что их прежнего дома уже нет.


***

Свет в тайге в конце октября короткий и скупой. Еще затемно мужики вставали, и чуть только начинал сереть первый свет, уже стояли у кедров. Артельщики свое дело знали и делали исправно. Первым делом обрубка сучьев. Кедр, в отличие от сосны, лапник держит низко, густо, в три яруса. Мужик лез на ствол, подвязавшись сыромятной петлей, и снизу вверх, как по лестнице, сбивал топором ветви. Смола была хоть и замерзшая, но все же липкая, и к вечеру одежда дубела как жесть.

После обрубки – «валка». Тут нужен был глазомер и таежная хитрость. Кедр дерево тяжелое, смолистое, при падении не трещит, как сосна, а падает глухо, с гулом, от которого земля вздрагивает на полверсты. Мужики затесывали ствол с двух сторон: сперва снизу делали «подруб» на четверть толщины, потом сверху - встречный пропил. Вгоняли сосновый клин, вбивали его кувалдой. Удар, и вот уже кедр кренится. Еще удар, и он идет, ломая молодую поросль, оставляя за собой вырванные корни и пылающую в воздухе земляную пыль. Падал кедр долго, со стоном, похожим на бычий рев.

Упавшее дерево тут же «лутошили» - сдирали кору. Кора шла на бересту для растопки, на лыко для обвязок. Оставался голый, бело-желтый, пахнущий молоком ствол. Его распиливали на бревна в четыре - пять саженей. Работали спешно, с остервенением... Ноги мерзли даже в пимах с войлочным чулком. Отогревались работой и водкой. За день артель валила до десяти стволов. Шумиловская норма была пятнадцать стволов, но Пахом Савельев никак не мог выжать из мужиков необходимую трудоспособность, так как силы свои они растрачивали вечерами на попойках и блуде.

Когда сумерки наваливались на тайгу синей, непроглядной тяжестью, мужики сбивались в чумы. Своих землянок они так и не построили, Тихон Зуй оказался прав, яуштовские жилища стояли крепко, крытые выдержанной берестой в три слоя, с очагами, выложенными речным камнем, и с дымарями, которые тянули тепло, не выпуская его наружу. «Язычники, а хитры, как бесы», - ворчали мужики, набиваясь внутрь, и было в этом ворчании что-то похожее на уважение.

На страницу:
3 из 7