
Полная версия
Ракотис
— Как же так получается? — ругался Стациан, — я послал вас пресечь исчезновения, успокоить толпу… А в итоге все обернулось наоборот! — он нервно водил стилусом по карте города, расчерченной линиями улиц и кварталов, — уже третий день народ штурмует храмы, моля богов о спасении, потому что, видите ли, сам Апофис явился карать грешников. Грядет конец времен! — воскликнул он и откинулся на спинку кресла.
Рядом с ним, в боевом доспехе, с шлемом в руках, вытянувшись по струнке, стоял Секунд. Он молча слушал недовольного начальника, речь которого продолжалась уже какое-то время. Чувствуя внутреннюю правоту, я аккуратно подошел к столу и попытался объяснить ситуацию.
— Мы сделали все, что могли, dominus (господин), — сказал я, — точнее, сделать мы ничего не могли. А если бы я сам не видел это чудовище собственными глазами, ни за что бы не поверил, что оно выползло из Мареотиды.
— Да тут и без вас все ясно! — вспыхнул Стациан, — змеиный след шириной с бирему и со стен видно! Но мало мне чудовищ — вы еще и этого сумасшедшего, Авла Геллия, в город привели! Он только подливает масла в огонь и нагнетает панику!
— Мы его не приводили, господин praefectus Aegypti (префект Египта), — спокойно произнес Секунд, — он пришел сам. Он римский гражданин. Оснований выдворить его из города не было. Таков закон.
— К тому же, — добавил я, — он проявил доблесть и помог спасти раненого бойца.
Префект Египта, самый могущественный человек на этом конце света, по чьему приказу нас могли бы в тот же день скормить крокодилам (которых и поныне держали во дворце со времен фараонов), вскочил со стула и взорвался тирадой:
— Если бы я дал вам двоим на пару командовать легионом вместо Кассия, то через день лишился бы половины своих солдат! — гневно бросил он, — ладно Алексиус, гражданский человек, с него спрос невелик. Но ты, Секунд! Клянусь Геркулесом, после этого я век не подпишу тебе ходатайство о повышении: с потерей личного состава ты справляешься лучше, чем германцы и парфяне вместе взятые!
Секунд опустил взгляд, но ни один мускул на его лице не дрогнул. Выдержка воина была безупречна — он даже не покраснел. Я же, напротив, ощущал, как мое лицо горит сильнее, чем физиономия самого упитанного сенатора на форуме.
Однако правда оставалась на нашей стороне. Мы рисковали жизнью и могли остаться там, на берегу. И Стациан это прекрасно понимал… Хотя и не мог признать это вслух.
— Как я указал в своем relatio (рапорте), — спокойно произнес Секунд, — этот змей, Апоп это или Пифон, Тартар его знает, сожрал зараженное существо, с которым мы бились и против которого сталь была бессильна. Кто знает, что было бы, доберись оно до города.
— Я читал твой рапорт, не пересказывай, — отмахнулся Гай Стациан, — но теперь мой город взбудоражен слухами о конце света. И все это — накануне визита императора!
— Император прибудет в Александрию? — удивился я, — не слышал об этом.
— Никто не слышал, — отрезал Стациан, — в целях безопасности. Подготовка идет тайно. А теперь представьте картину: исчезновения в центре, убийства на окраинах, а теперь уже и конец света не за горами! Что скажет император?
— Господин, если молва об императоре правдива хотя бы наполовину, опасаться нечего, — не удержавшись, возразил я, — ведь он приверженец стоической школы. А стоики говорят, что …
— Довольно философии! Еще одно слово, и вы оба отправитесь…
Он резко оборвал речь и наконец тяжело опустился на стул. Мы с Секундом замолчали. Сложив руки и опершись подбородком на пальцы, префект долго и мрачно смотрел на карту города, будто надеялся найти на схеме верное решение.
— Секунд Фабий Максим, — скомандовал он, — отправляйтесь в расположение III Августова легиона к легату Кассию. Передайте это письмо, доложите обстановку. До особого распоряжения вернетесь на службу в легион. Свободны.
— Вас понял, господин префект, — отчеканил Секунд и вышел.
Он не подал виду, но я заметил, как его лицо дрогнуло на мгновенье, словно распоряжение префекта было ему не по нраву. Однако тут же оно приняло привычное выражение.
Когда шаги его стихли, Стациан, выдержав паузу, обратился ко мне:
— Вам иное поручение. Завтра ваш новый знакомый, Авл Геллий, собирается провести дебаты в Серапиуме с самим Клавдием Птолемеем. Событие публичное, ожидается толпа зевак, но будет и цвет города. Вы обязаны присутствовать там.
— Слушаюсь. О чем дебаты?
— Без понятия, — проворчал префект, — что-то про богов и людей… Подозреваю что тот, кто стоит за происходящим, может из интереса появиться там. Смотрите в оба и отмечайте все неладное. Полномочия широкие. Отчитаетесь лично.
— Будет исполнено, — ответил я, и, несмотря на тревогу, ощутил радость. Вернуться в alma mater и снова услышать великого Птолемея — лучшей работы и придумать нельзя.
Я уже направился к двери, где на посту стоял суровый телохранитель-германец, когда префект, будто смутившись, негромко добавил:
— И еще, Алексиус… Будьте осторожны.
— Понял, — кивнул я и вышел из кабинета.
Эхо шагов раздавалось под сводами дворца. Идя по коридорам, я чувствовал себя капитаном рыбацкой лодки, выходящей из тихой гавани в открытое море, где рассекают волны тяжелые суда — триремы и квадриремы. Выдержит ли мое утлое суденышко грядущий шторм?
Я сжал в ладони яшмовый медальон, взглянул на серебряное кольцо с надписью "Это пройдет" и шепнул самому себе стоический девиз:
— Amor fati (что означало — люби свою судьбу).
И шагнул вперед, где вместе с дыханием древнего города отзывался гул надвигающейся бури.
Глава 3. Узники в пещере
Хотя знаменитый Серапиум находился на юго-западе Александрии, в духовном смысле он был ее сердцем.
Казалось, что возвышающаяся в центре храма величественная статуя Сераписа, бога, особо чтимого со времен греческих фараонов Птолемеев, глубоко символична и сама по себе. Серапис — гибрид Аполлона и Осириса — был не просто божеством, но воплощением эллинистического Египта, прямым доказательством того, что греко-римский и египетский миры могут не только сосуществовать, но и взаимно обогащать друг друга.
Великое солнце Египта не должно было знать различий: оно одинаково освещало и лагерь легионера, и гимнасий философа, и алтарь местного бога. Такова была воля Рима — вместить в орбиту своего мира (orbis terrarum) и завоеванных, и пришедших в империю мирно. Распростертые руки Сераписа говорили об этом не меньше, чем проповеди его жрецов.
Ожидая большого наплыва народа, я вышел из дому пораньше и уже к полудню шагал по главной улице, ведущей к храму. Предчувствие оказалось верным: со всех концов Александрии неспешно стекались люди, говорившие на самых разных языках.
Посторонний мог бы подумать, что горожане направляются не на ученый спор, а на финал гладиаторских боев или последнюю в сезоне гонку колесниц. В этом смысле с Александрией могли поспорить разве что Афины; но афинские театры давно опустели, в то время как александрийские по-прежнему не знали отбоя от жаждущих высокой культуры.
Добравшись до Серапиума, я начал подниматься по его знаменитой храмовой лестнице, насчитывающей ровно сто ступеней. Свежий морской воздух, принесенный ветром из гавани, наполнял легкие, и я то и дело оборачивался, любуясь видом. С высоты открывалась вся Александрия, и только сам Фарос мог поспорить за право считаться лучшей обзорной площадкой города.
По обеим сторонам лестницы высились позолоченные ряды статуй мужественных героев и изящных богинь. Между ними рядами тянулись оливковые, финиковые и цитрусовые деревья, ухоженные с той тщательностью, что была достойна великого храма. На небольших островках зеленели клумбы с яркими цветами, среди которых особенно выделялись кусты роз, источавшие приятный аромат.
Здесь и там на мраморных скамьях отдыхали шумные компании: юноши и девушки, мужчины и женщины, старики и дети. В воздухе звучала музыка: тибии, флейты и лиры перекликались друг с другом, наполняя место легкой, почти праздничной атмосферой. Можно было даже подумать, что весь город выдохнул и вышел на улицу, чтобы отпраздновать возвращение солнца после долгого и чуждого ненастья.
Но все же за этой радостью таилась тревога. Сквозь смех и музыку в лицах горожан проступало напряжение: уже неделю единственной темой для разговоров было явление чудовища, прозванного Апофисом. Многие на пути к храму спешили принести жертвы — и особенно могущественному Серапису, покровителю эллинистического Египта.
Впрочем, страх за будущее не мог затмить ожидания события настоящего — грядущих дебатов между блестящим ученым Клавдием Птолемеем и неутомимым путешественником Авлом Геллием.
Клавдий Птолемей был известен на всю империю как ученый энциклопедических познаний. Многие называли его «новым Аристотелем». Но он был человеком кабинета и аудитории; его стихией были свитки, приборы и вычисления, а не дороги и дальние странствия.
Геллий же, напротив, был исследователем практического толка; он исходил империю на собственных ногах, видел мир своими глазами и записывал наблюдения не в тишине скриптория, а на полях и шумных городах. Их взгляды на науку стояли на разных полюсах: один утверждал господство теории, другой — верховенство практики.
Но объединяло их одно: оба считались непревзойденными мастерами слова. И, учитывая последние тревожные события, заявленная тема их диспута — пределы вмешательства богов в дела людей — разжигала интерес образованной части Александрии до белого каления.
***
Храмовый комплекс Серапиума хранил немало сокровищ. Под его сводами и за стенами в специальных нишах и полках покоились сотни свитков, собранных со всех концов империи. Их было меньше, чем в самой Великой библиотеке, но и здесь можно было найти труды почти любого греческого или римского философа.
Особую гордость жрецов составляла небольшая коллекция переводов сочинений китайских мыслителей и индийских богословов, доставленных при Птолемеях. Для всякого, кто искал ключи к скрытым тайнам микро и макрокосма, Серапиум был подлинным чертогом разума.
В центре храмового комплекса располагалась просторная греческая сцена — аудитория под открытым небом. Внизу находилась орхестра, полукруглая площадка, где обычно выступали жрецы или философы. Вокруг уступами, словно по склону холма, поднимались ряды каменных сидений, образуя театр в его классической традиции.
Подсчитать точное число мест было трудно, но глаз подсказывал: несколько сотен зрителей могли разместиться здесь без труда, при этом в любой точке зала была великолепная слышимость.
В этот момент на сцене шла утренняя проповедь. Народ все прибывал, и я поспешил занять место в первом ряду.
Перед собравшимися выступал высокий седой жрец, худощавый, словно высушенный солнцем и временем. Его белая туника с тонким золотым орнаментом сверкала в лучах света, а на груди висел сверкающий амулет с символом Сераписа — сияющим солнцем с расходящимися во все стороны лучами.
Говорил он негромко, но идеальная акустика сцены была такова, что каждое слово, даже шепот, долетало до дальнего ряда насколько четко, будто жрец наклонялся к уху каждого зрителя. Это рождало гипнотическое ощущение личной беседы, захватывая и подчиняя волю слушателей.
— Помните, — сказал он, — и впереди, и позади нас бездна. А мы — лишь песчинки на берегу великой реки, которую зовут пространством и временем. Тезис, восходящий еще к Гераклиту, но не потерявший своего значения и сегодня.
Несколько десятков слушателей, рассевшихся по каменным сиденьям, внимали ему, не отводя взгляда. Жрец продолжал, чуть повысив голос:
— Скажите, какая разница, прожил ты тридцать лет или триста, если через одно-два поколения от тебя не останется и следа? Даже от великих царей, правивших народами и землями, осталась лишь пару строк в исторических сводках!
Я невольно кивнул: с этим трудно было спорить.
— Так в чем же смысл? — голос его вновь стал доверительно-тихим, — мы суетимся в своих делах, добываем хлеб насущный, забываем, что до нас тысячи таких же спешили, страдали, любили… Чтобы затем кануть туда, откуда пришли, — в вечное Ничто.
Из толпы, нарушая раздумье, вдруг прозвучал вызов:
— А как же то, ради чего живут? Дети, семья… Или просто хорошее вино да красивая женщина!
По залу пробежал смешок, но жрец, строго подняв ладонь, укротил его как опытный дрессировщик:
— Конечно, — согласился он без тени насмешки, — вы, как и многие до вас, называете блага: добро, свободу, счастье. Они наполняют жизнь. Но я скажу иначе: у всего есть изнанка. Добру — зло; свободе — рабство; счастью — горе. Одно не живет без другого, как день не бывает без ночи.
— В чем же тогда истина? — вклинился чей-то нетерпеливый голос.
Жрец медленно возвел очи к куполу, где уже играли солнечные зайчики, и изрек:
— Истина в равновесии. Баланс — вот закон мироздания: даже красота сияет лишь на фоне безобразия. Познав зло, ты ценишь добро. Потеряв свободу, ты жаждешь ее всем нутром. Хлебнув горя, понимаешь, что есть счастье. И только глядя в лицо смерти, понимаешь, кто ты есть на самом деле. Вот путь, что указывают нам боги. И великий Серапис.
Жрец Сераписа продолжил говорить. Я заметил, как многочисленные слушатели ловили каждое его слово, боясь пропустить что-то важное. Его проповедь звучала скорее как лекция, чем обращение жреца солнечного бога. Однако граница между философом и жрецом всегда была зыбкой: одни увлекались наукой и учением, другие — богословием, и нередко эти роли гармонично сплетались в одном человеке.
Спустя десять-пятнадцать минут проповедь закончилась. Немногие ушли, и большинство зрителей осталось ждать предстоящие дебаты. Проповедник задержался у кафедры, аккуратно собрал свои свитки, а затем неспешно сел рядом на ближайшее свободное место в первом ряду, прямо рядом со мной.
Вблизи его внешность было трудно назвать примечательной. Я увидел ординарное лицо пожилого египтянина лет шестидесяти, черные кудрявые волосы, местами тронутые сединой. Правильный нос и заостренный подбородок с темной бородой придавали лицу строгую треугольную форму.
Большие карие глаза — слегка навыкате, но спокойные — излучали тихую уверенность человека, примирившегося с миром. Они внушали доверие, хотя в их глубине мелькала тень, нечто похожее на иронию или сарказм, заметить которую можно было лишь совсем рядом.
— Исидор, — представился он, протягивая руку и укладывая рядом сумку со свитками.
— Алексиос, — ответил я, пожав его руку. Рукопожатие у жреца было на удивление твердым.
— Вы тоже остались послушать дебаты? — спросил я, усаживаясь удобнее.
Каменные скамьи театра были жесткими, и я предусмотрительно взял с собой кусок льняной ткани. Но на всякий случай я прихватил и второй экземпляр, который любезно протянул Исидору.
— Спасибо, — поблагодарил Исидор, приняв дар, — я, как жрец храма великого Сераписа, обеспокоен происходящим в городе. Вопрос о том, где кончается человеческое и где начинается божественное, вновь приобрел остроту. Почему бы не послушать мнение двух умных и уважаемых людей?
Говорил он размеренно и плавно, но в этой шелковистой интонации просвечивало прикрытое смирением тщеславие. Чувствовалось, что он намеренно оставляет мысль недосказанной — подобно рыбаку, который искусно бросает наживку, а затем замирает, ожидая, пока добыча не клюнет сама.
Этот манипулятивный прием был мне знаком; я и сам не раз прибегал к нему с начала службы в префектуре.
— Вы правы, — мягко кивнул я, — но что на этот счет думаете вы сами? Неужели близится конец времен? Что говорит Серапис?
Мой вопрос, возможно слишком прямой для жреца, на мгновенье застал Исидора врасплох. Но почти сразу его вытянутое лицо закрылось непроницаемой маской спокойствия.
— Великий Серапис не видит причин для тревоги, — произнес он невозмутимо, — какое дело богам до нынешнего Египта и его забот? Люди всегда любили судачить о конце света. Право, куда острее стоит вопрос с хлебом. Вот где действительно нужна помощь богов.
— Амбары города полны, — заметил я нарочито небрежно, — не думаю, что господин префект допустит нехватку.
— Разумеется, Стациан человек достойный, — снисходительно кивнул Исидор, и в уголках его губ заиграла едва заметная усмешка, — но ни он, ни даже сам император не способны превратить амбарную пыль в муку по одному лишь слову. Это под силу только богу… И далеко не каждому.
Он произнес последние слова нарочито тихо, как бы невзначай, но я почувствовал в них странную силу, словно за гладью букв приоткрылась внезапная глубина.
— Понимаю, — поспешно ответил я, стараясь скрыть свое замешательство.
Мои мысли загудели, как рой встревоженных пчел. Урожай в этом году действительно оказался скудным из-за аномальных холодов. Приоритет по понятным причинам всегда отдавался Риму, и Александрия, житница империи, сама могла остаться без хлеба. Такое уже случалось в период римского владычества.
Вопрос в другом: откуда Исидор об этом знает? Доступ к амбарам имеют единицы, сведения о запасах засекречены, и за их разглашение грозит суровое наказание вплоть до смертной казни. А он говорил об этом так уверенно, словно видел хранилища собственными глазами… Или черпал сведения от нужных людей. А может и откуда-то из глубин, куда простой смертный не заглянет.
Или это просто излишняя подозрительность, insania (помешательство), охватившие меня в связи с последними событиями?
— Неужели вы предполагаете, что в городе впервые за двести лет может случиться голодный бунт? — спросил я Исидора прямо, не таясь за фигурами речи.
Я хотел уловить реакцию жреца на мои слова, но в эту секунду мой обзор заслонил тучный вспотевший вельможа в дорогой алой тоге, протискивавшийся между рядами с громким пыхтением. За ним, низко опустив глаза и цепляясь за полы одежды хозяина, едва поспевал худой раб с впалыми щеками. Он непрерывно извинялся перед другими зрителями за своего господина.
— Что вы, что вы! — картинно сложил брови домиком жрец, когда процессия нас миновала, — как вы могли подумать о подобном? Нет, нет и еще раз нет! Это лишь то, о чем шепчутся люди на проповедях. Конечно, боги не оставят нас, а император защитит.
Напрасно я надеялся уловить в его взгляде что-то, выдающее сбой в игре слов. Почуяв неладное, проницательный жрец вновь принял личину законопослушного служителя богов. Между двумя этими масками, однако, мелькнула незапланированная щель — едва уловимая насмешка над моей попыткой узнать что-то больше, чем положено.
И все же, наперекор судьбе, Фортуна подмигнула мне. В этом жреце я узнал фигуру, которая сыграет важную партию в drama futuri (грядущей драме), чей сюжет только начинал завязываться.
Тем временем зрительный зал был уже полон. Зрители заняли почти все свои места, оживленно переговариваясь и перешептываясь.
Публика собралась самая разношерстная. В основном здесь были мужи от сорока до шестидесяти лет, но встречались и молодые, обремененные интеллектом лица студентов — как правило, отпрысков состоятельных семей со всех концов империи. Разумеется, большую часть публики составляли мужчины; тем не менее, на верхних рядах можно было заметить и женские фигуры, что было скорее исключением, чем правилом.
Удивительно, но место по правую руку от меня — прямо в первом ряду — оставалось свободным. Видимо, тучный господин в красной тоге, протиснувшийся чуть ранее и занявший аж два места в ряду позади нас, отвлек внимание остальных, и никто не заметил свободное кресло. Между тем, часы пробили полдень: дебаты должны были начаться с минуты на минуту.
Вдруг из-за колонн, скрывавших задник сцены, послышался легкий шум. На глазах у публики появилась стройная женская фигура в пеплосе — тяжелом хитоне с застежками на плечах, поверх которого была полупрозрачная palla (палла) из тонкой ткани. Женщина старалась казаться незаметной, но в переполненном мужчинами зале ее появление сразу же привлекло внимание.
Она торопливо пробиралась к первому ряду, извиняясь перед сидящими зрителями, и, заметив свободное место рядом со мной, направилась в мою сторону.
— Ignosce mihi (извините меня) — обратилась она ко мне, — это место свободно?
— Конечно, — ответил я, — присаживайтесь.
Продолжая извиняться, она опустилась на скамью рядом. Ее грудь заметно вздымалась от спешки, но дыхание быстро выровнялось. Она достала из небольшой сумки платок, вытерла пот со лба и облегченно вздохнула.
Я невольно отвел взгляд, но не из стыда, а из внезапного, почти забытого юношеского смущения, поймав себя на том, что отметил ее естественную красоту прежде, чем успел об этом подумать.
— Хвала Исиде, я успела, — произнесла она с улыбкой, — боги знают, как непросто совмещать роль матери и хранительницы знаний!
— Даже не представляю, — признался я, чувствуя, как теплеют щеки, — но где бы мы были без матерей? Их мудрость, не записанная в свитках, очевидна любому философу.
Она улыбнулась, изящным движением руки откинув полупрозрачную накидку со своего лица.
— Ипатия, — представилась она, слегка кивнув.
— Алексиос, — ответил я, улыбнувшись в ответ.
У нее было классическое греческое лицо: овальное, с высокими скулами, длинными темно-русыми волосами, собранными в пучок. Ей должно быть было около тридцати — тридцати пяти лет. В юности ее, должно быть, считали первой красавицей Александрии, и лишь нос с чуть более выраженной линией выбивался из классического канона. Но живой взгляд ярко-голубых глаз и выразительные темные губы придавали облику женщины необыкновенное обаяние.
Едва ли мы успели обменяться репликами под пристальным, слегка ехидным взглядом жреца Исидора, наблюдавшего за нами, как в зале появились долгожданные участники сегодняшнего интеллектуального поединка: великий ученый Клавдий Птолемей и уже знакомый мне Авл Геллий, путешественник и натуралист.
Уже в самом имени Клавдия Птолемея соединялось три мира — римский, греческий и египетский. Его предки, греки из города Птолемаиды, получили римское гражданство более столетия назад и сумели занять прочное место при дворе: сперва у греческих фараонов, затем у римских наместников Египта.
Но ни один из рода Птолемеев-ученых еще не достигал таких высот, как их потомок Клавдий.
С малых лет воспитанный среди фондов великой Александрийской библиотеки, он впитал в себя все соки греко-римской науки. Уже при жизни он стал величайшим астрономом мира, создав «Megale syntaxis» — энциклопедию звездного неба Ойкумены, неустанно трудясь и в других областях науки: математике, оптике, музыке и географии.
Когда Птолемей вошел в аудиторию, весь зал словно застыл: воцарилась абсолютная тишина, и сотни глаз с почтением уставились на фигуру известного ученого.
Забавно, что внешне он совсем не походил на princeps scientiae (первейшего в науке) и скорее напоминал пожилого египетского рыбака, торгующего снедью в порту. Он был облачен в зеленый плащ-химатион поверх серой сублимы — простую и не взыскательную одежду рядовых граждан. Его редкие волосы были совершенно седыми, как и борода с густыми бровями. Почтенную лысину прикрывала маленькая шапочка.
Длинный крючковатый нос, сутулые плечи и сгорбленная спина говорили о преклонном возрасте — ему было уже за семьдесят, что считалось чудом в эпоху, когда редко доживали и до шестидесяти лет. Но живой, цепкий и даже дерзкий взгляд выцветших карих глаз выдавал в этом старике ум, с которым могли соперничать разве что сами олимпийские боги.
Клавдий Птолемей молча обвел взглядом аудиторию.
— Друзья! — начал он, и, казалось, что взгляд Птолемея пронзил каждого в зале насквозь, — сейчас состоятся дебаты, которые, как говорят, многие ждали. Говорят даже, что всю неделю в Большом цирке принимали ставки. Результат — один к пяти против моего оппонента.
Зал оживился, волнами разнесся приглушенный ропот. Люди перешептывались и переглядывались, кто-то хохотнул.
— Это правда, — шепнула мне Ипатия, склонившись так близко, что я уловил легкий цитрусовый аромат ее духов, — даже моя помощница поставила двадцать сестерциев на победу Птолемея.
— Ого, — ответил я, чувствуя, как этот запах кружит голову, — интересно, а кто будет судьей?

