
Полная версия
Привет, Я!
«Помни о правилах. Не импровизируй».
Они вышли из «Маяка» в начале пятого. Солнце уже стояло низко, но ещё светило, и парк стал золотым.
Поэт сунул руки в карманы пиджака — за полами, как привык. Лена взяла его под локоть.
Где-то играла приглушённая музыка. Донесся гудок маленького паровоза детской железной дороги.
Парк был многолюден. Парочки, группки подростков на роликах и самокатах, мамаши с колясками, отряд бабулек с палками для скандинавской ходьбы.
К озеру вышли минут через десять. Миновали лодочные станции и административное здание, свернули к выходу на боковую дорожку, под деревья. Дошли до свободной скамейки. Сели лицом к озеру.
Перед ними плавала большая серая утка с тремя утятами — позднее потомство, медленно дозревающее к холодам.
— Тём.
— Да?
— Мама звонила утром.
Поэт промолчал, ждал продолжения.
— Они с папой в октябре уезжают в отпуск. К папиной сестре, в Краснодар. На месяц.
— На целый месяц?
— Да. У тётки юбилей, там вся семья собирается.
— Здорово.
— Хочется, чтобы вы познакомились до этого. Папа у меня старых взглядов. Пока тебя не увидит, не успокоится, — усмехнулась Лена и посмотрела на Поэта.
Он понимающе кивнул. Этот разговор Лена начинала уже не в первый раз. Папа хочет с ним познакомиться. И это его желание с завидным упорством проталкивала мама Лены в каждом своём разговоре с дочерью.
— Я планировала в сентябре отгулы взять, — продолжила Лена. — Шесть дней. Чтобы на день рождения в Оху поехать.
Она помолчала и осторожно добавила:
— И ты, кажется, говорил, что у тебя в сентябре отпуск. С двенадцатого. Я не путаю?
Всё верно. В сентябре и у него, и у Гитариста отпуск. Они всегда брали отпуска одновременно. Иначе — никак.
— Не путаешь, — сказал он тихо.
— Ну вот. Видишь, как всё складывается.
Поэт посмотрел на озеро.
В их общем дневнике на этот случай не было ничего. Они ещё не обсуждали 15 сентября. Просто помнили об этом, чтобы договориться и купить в подарок одно и то же. Чтобы поздравить Лену. А вот всё остальное пока никак не складывалось в чёткую последовательность действий. В канву.
Мизинец левой руки нашёл шов на ребре скамьи и тихо постукивал.
— Я уточню у начальства, вдруг там опять что-то с графиком напутали. И скажу тебе, хорошо?
— Да? — в глазах Лены вспыхнула радость, которую она тут же постаралась скрыть. Она словно не ожидала такого ответа.
— Дай мне время до конца недели. Ты же знаешь мою ГП. Надо поймать её настроение.
Лена рассмеялась.
— Твоя начальница мне напоминает нашу завотделением. Такая же строгая. Значит, до конца недели?
Она посмотрела ему в глаза.
— Да, — кивнул Поэт. — Не хочу обещать и потом подвести.
Лена кивнула.
— Хорошо.
В этом её «хорошо» было что-то новое — лёгкое, почти незаметное. Облегчение.
Он не сказал «нет». В первый раз за год и два месяца он не закрыл дверь.
Лена положила ладонь на его руку. Слегка сжала, переплела свои пальцы с его, нащупала жёсткие подушечки.
— Опять чинил забор?
— Доски сменил, петли подкрутил.
— Левин, у тебя мозоли как у человека, который чинит заборы каждый день.
— Бабушке нужен забор, который её переживёт, — вздохнул Поэт и улыбнулся.
Она улыбнулась в ответ и положила голову ему на плечо.
В Мире-Скобке Гитарист сидел на той же лавке, у того же пруда, перед той же серой уткой с утятами.
Когда его Лена сказала «видишь, как всё складывается», он коротко тронул шрам у виска и за три секунды прокрутил все возможные сценарии.
Едут в сентябре — кто из них окажется в Охе? Если скольжение за ужином у её родителей, Поэт будет импровизировать, а импровизация Поэта — это всегда волна.
Если не поедут сейчас — Лена отодвинется, но отодвинется предсказуемо, в рамках, которые можно скорректировать.
Значит, надо пока отложить. И придумать, как провести встречу максимально контролируемо.
— Лен. Давай сразу после их поездки в Краснодар.
— Когда — «после»?
— Ну, в ноябре. Здесь, в Южном.
— А пятнадцатого?
— А пятнадцатого я с тобой. Здесь. Отметим вдвоём, хорошо?
Лена помедлила.
— Хорошо.
В её «хорошо» не было ни облегчения, ни обиды. Только тишина.
Гитарист услышал её — и внутри него качнуло. Не страх. Что-то холоднее. Как в шахматах: жертвуешь слона и через два хода понимаешь, что неправильно посчитал темп.
Он чувствовал, как это её «хорошо» оседает внутри. Не жалоба — просто констатация, которую умеют делать женщины, умеющие ждать. Он умел не замечать таких вещей. Двадцать четыре года практики.
И он не стал переигрывать.
Канва есть канва.
— Артём?!
Гитарист, а следом за ним и Лена, обернулись.
По дорожке шла женщина с коляской — невысокая, тёмная короткая стрижка, лёгкий пуховый жилет поверх футболки, на ходу прижимающая ладонью сумку, которая сползала с плеча. Рядом шагал мальчик лет пяти, державший её за карман и засунувший в рот леденец. Женщина улыбалась так, как улыбаются, когда узнали человека первой и теперь ждут, чтобы он тоже узнал.
— Артём, ты что, не узнаёшь? — она засмеялась. — Ну, я сейчас обижусь.
Он узнал секундой позже.
— Оля? Карпова? Господи… ты?
— Я, — ещё шире улыбнулась женщина. — Только давно уже не Карпова! Вяземская я, по мужу. — Она подкатила коляску ближе. — А я иду и смотрю: ты или не ты? Это сколько же лет мы не виделись?
— Одиннадцать, — быстро прикинул в уме Артём.
— Одиннадцать? Это с Мишкиной свадьбы? Ох, я тогда ещё худая была!
Оля Карпова. Одиннадцатый «Б», староста, отличница, ровная, как стрелка часов. Единственная в классе, кто умудрялся помирить мальчишек после драк, не унижая никого. У неё оба Артёма в старших классах списывали биологию. В девятом классе она недолго встречалась с Мишкой Зайцевым, потом разошлись по-доброму, остались друзьями.
На свадьбе Мишки она была с мужем-программистом — кажется, Костей. Артём тогда тоже прилетел из Хабаровска, как раз решался вопрос с продажей родительской квартиры. Еле дотянул до второго тоста, сослался на ранний рейс и ушёл. Чтобы не вызвать волну — слишком много людей было вокруг, а Артёмы уже тогда сознательно сужали круг своего общения. Всё было по плану.
— Это Сашка, — сказала Оля, кивнув на мальчика. — А в коляске — Лёва. Два месяца. Спит, слава богу, иначе ты бы сейчас услышал такой концерт, что обернулся бы весь парк.
— Поздравляю!
— Спасибо, — она засмеялась. — Артём, рассказывай. Ты где, как? Я слышала, ты в Южном осел. А бабушка где? В Александровске осталась?
Лена, сидевшая рядом, чуть подвинулась. Оля её заметила и сразу улыбнулась — открыто, без оценки.
— Ой, простите, что вламываюсь. Я — Оля. Мы с Артёмом со школы знакомы. С шестого класса за одной партой сидели.
— Лена.
— Очень приятно. Вы..?
Оля явно хотела узнать статус Лены, но не знала, как спросить.
— Я девушка Артёма.
— Серьёзно? — Оля повернулась к Гитаристу. — А я думала, ты у нас принципиальный одиночка. А почему до сих пор не сделал такой красавице предложение? Ладно, шучу-шучу, сами разберётесь! — Оля увидела смущение и Артёма, и Лены. — Это во мне профессиональное проскальзывает, не обращайте внимания. Учительница начальных классов, привычка лезть во всё. Лечится только пенсией. Так где ты сейчас, Артём? Кем трудишься?
— Бабушка после переезда из Александровска в посёлке под Холмском обосновалась, там у нее подружка жила, да и климат нравится. А я после универа тут осел. В типографии сейчас работаю. Корректором.
Оля медленно покачала головой.
— Сыроежкин — корректором, надо же! Помнишь, у меня в сочинении про Печорина все запятые твои стояли? А Марья Степановна мне четвёрку влепила, сказала, что мысль не моя.
— Мысль была твоя. Мои были только запятые.
— Вот и я ей говорила. Не помогло.
— А почему «Сыроежкин»? — с интересом спросила Лена.
— Да он у нас в классе самый странный был. Нам порой казалось, что их двое, как в фильме «Приключения Электроника». Помните, был такой фильм детский?
— Двое?
— Ну да. У Артёма тогда настроение за день могло два раза подряд поменяться. И забывал порой, что на уроке ответил.
Гитарист почувствовал знакомый холодок. Слишком близко к правде.
— Артём, помнишь казус на физике? — продолжала Оля. — Когда ты на уроке два раза подряд руку тянул и одно и то же учителю рассказал?
Гитарист кивнул. Конечно, он помнил этот случай. Накладка тогда вышла, скользнули с Поэтом прямо во время урока. И оба ответили. С тех пор не тянули руки, ждали только когда спросят.
Старший сын дёрнул Олю за карман:
— Мам.
— Сейчас, Саш. Дай тёте Лене на тебя насмотреться.
— Это не тётя.
— А кто?
Сашка серьёзно посмотрел на Лену. Подумал.
— Не знаю.
Лена засмеялась — тихо, тепло. Оля посмотрела на сына со смешанной строгостью и нежностью и снова повернулась к Гитаристу.
— А наших ты кого-нибудь видишь?
— Никого. Кто в Александровске остался, кто на материк уехал. Контактов нет.
— Мишка в Хабаровске, развёлся. Они с Машкой не сошлись, жалко. Серёга Демидов в Москве, юрист, толстый стал. Лариса Юдина в Корсакове, у неё там магазин. А Степанюк погиб.
Он замер.
— Когда?
— В девятнадцатом. На том же перевале, где и родители твои. Работал на КамАЗе, что-то с тормозами...
Гитарист нахмурился, погрустнел...
— Мы тебя тогда искали, телефона твоего ни у кого не было. Прости, я думала, до тебя дошло.
— Не дошло. Говорю же — контактов нет. Я после переезда сюда телефон сменил.
Оля помолчала. Сашка тянул её за карман сильнее.
— Ну, не на улице же это рассказывать, — она достала из сумки телефон. — Артём, дай мне свой номер. Тут наших, александровских, в Южном человек семь набралось. Светка Бортникова, Андрюха Кротов — мы иногда собираемся, без повода. Приходи, — с улыбкой посмотрела на Лену. — Вместе приходите.
Они обменялись номерами. Оля посмотрела на экран и засмеялась:
— Сыроежкин в контактах. Я тебя так и запишу.
— Запиши.
— А меня — Карповой. Иначе не вспомнишь же!
В Мире-Молнии тот же разговор с Олей пошёл совсем по-другому.
И на то была причина. Старая причина.
— Значит, ты в школе? — спросил Поэт, убирая телефон, в который только что внёс контакт Оли.
— Ну, ещё в декретном пока. А так да — в школе. Мама всю жизнь говорила, что я в школу больше не пойду никогда. И — вот.
Оля посмотрела на Лену и вдруг улыбнулась — той улыбкой, с которой женщины достают чужие старые истории на свет.
— Лена, а вы знаете, что у нас в школе Артём один раз всех в обморок уронил?
— Это как?
Поэт непонимающе нахмурился.
— Это был выпускной. Одиннадцатый класс. Весь вечер — танцы, тосты, родители плачут, всё как положено. И вот объявили номер от выпускников. И выходит наш Артём. С гитарой. Понимаете — наш Артём. Который за одиннадцать лет ни разу никому не сказал, что на гитаре играет. Который вообще на сцену не выходил никогда. У нас Светка Бортникова чуть морс на себя из графина не опрокинула.
Лена медленно повернулась к Поэту.
— Ты играл на гитаре на выпускном?
Поэт почувствовал, как внутри что-то коротко натянулось. Не лицом — где-то ниже, под ключицей.
— Оля преувеличивает, — выдавил он.
— Я не преувеличиваю! Ты сел на эту дурацкую табуретку, которую Виктор Палыч из физкультурного зала притащил, и сыграл. Медленно так, грустно. Я уже забыла, что за песня. Что-то такое — то ли своё, то ли чужое. Все девочки чуть не плакали. Светка точно плакала.
Внутри стало нехорошо.
Гитарист.
Гитарист, гад!
Пятнадцать лет назад. Выпускной. Поэт тогда учился в этой же школе, в этом же классе, был тем же Артёмом — но на выпускном вечере в этом мире тогда был Гитарист.
Поэт об этом случае узнал только следующим утром, когда проснулся, открыл дневник и прочитал торжественное послание от Гитариста:
«Я сыграл. Я вышел и сыграл. Все офигели. Виктор Палыч плакал. Бабушка, прости меня, я знаю, что это волна, но я не смог не выйти».
Поэт тогда в дневнике взорвался. Это была одна из самых страшных их ссор за всю жизнь — на восемь страниц переписки, с обвинениями, упрёками, и — бабушкой, которая, прочитав, сказала: «Дураки. Хорошо, что хоть в чём-то разные».
Тогда казалось — переболели. Тогда казалось — забудется. Что волны не будет. Кто помнит школьный выпускной в маленьком городке? Ну сыграл и сыграл. Кому это будет надо по прошествии стольких лет?
Оказалось — Оле.
— Светка тогда от всего плакала, — пробормотал Поэт. — Даже от пятёрок.
— Не отшучивайся. Ты тогда играл хорошо. Не как «вышел и побренчал», а так, что было слышно — умеешь.
— Ну, сыграл один раз. И всё.
— Лена, представляете? — Оля повернулась к ней с искренним удовольствием рассказчика. — Никто не знал. Учителя обомлели. Вот такой он странный был. Тихоня.
Лена внимательно посмотрела на Поэта. Глаза у неё были уже не зелёные. Серые.
В этот момент в кармане у Оли пискнул телефон.
— Костя, — сказала она, посмотрев на экран. Поднесла трубку к уху. — Да, я… да, всё, идём… ну подожди ты пять минут… да встретили одноклассника я тебе говорю… да, я уже… Костя, иди нам навстречу, мы у пруда, на боковой лавке. Угу. Ну всё.
Она отключилась, виновато пожала плечами.
— Мужчины. Вам нельзя стоять в одной точке дольше пяти минут, у вас от этого начинается невроз.
Поэт натянуто улыбнулся.
— Артём, ты только не пропадай ещё на одиннадцать лет, ладно? Я тебе этого не прощу.
— Не пропаду.
— Лена, очень-очень рада была. Правда, — Оля быстро поцеловала Поэта в щёку — по-сестрински, без двусмысленностей. — И берегите его. Он у нас один такой.
Она развернула коляску. Сашка ещё раз обернулся, посмотрел на Артёма — серьёзным взглядом пятилетнего человека, который что-то заметил, но пока не понял, что, — и пошёл, крепко держась за карман мамы.
Они скрылись за поворотом аллеи. Поэт опустился на скамейку.
Утка с утятами уплыла к другому берегу. Где-то далеко продолжала играть музыка.
Оля помнит. И именно сейчас, в августе, на боковой лавке у озера, в первый солнечный день после недели дождя, она встретила Артёма и вспомнила про его игру на гитаре.
И сказала при Лене.
А Гитарист сейчас сидит в Скобке.
В Скобке Оля никакого выпускного не вспомнит — потому что в Скобке Поэт на выпускном сидел в зале, как все нормальные люди. Без гитары. Без табуретки. Без Светки Бортниковой в деланном обмороке.
Лена-Скобка ничего не услышит.
А Лена-Молния — только что услышала.
И теперь у них две разные Лены. В одной голове — Артём, который однажды вышел и сыграл на гитаре. В другой — Артём, у которого этого не было.
«Из-за тебя!»
Эта мысль пришла так, как приходят в детстве. Без оформления, без логики, без «но мы же оба...». Просто — из-за тебя. Ты сыграл. Тебе тогда хотелось. Ты тогда «не смог не выйти». А я сейчас расхлёбываю — с женщиной, которую люблю, и которая смотрит на меня уже серыми глазами.
Поэт почувствовал, как мизинец левой руки сам, без команды, начал постукивать по шву на ребре скамьи.
Раньше они умели гасить такие волны. Один что-то сделал — второй знал и подстраивался. Один сболтнул — второй за полдня дочищал. Канва держалась, потому что они работали вдвоём, в один такт. Сейчас Гитарист сидел в Скобке и ничего не знал. И до следующего скольжения не будет знать. А Поэт сидел в Молнии — один. С Леной. Которая теперь знает про гитару.
Это было нечестно.
— Тём, — сказала Лена.
— Что?
— Ты играл на гитаре?
Началось. Теперь это надо как-то сглаживать.
— Один раз. Сыграл и забыл. Как-то потом не до этого было...
— А для меня ты мог бы сыграть?
— Лен, я...
Он не договорил. Она не переспросила.
Минуту они оба молчали. Поэт мучительно пытался подобрать слова. Как-то объяснить, отшутиться, свести вопрос в безопасную плоскость. Он повернулся к ней. Лена смотрела на воду.
— Лен, — он положил ладонь поверх её ладони. — Прости меня.
— За что? — она не отвернулась от воды.
И он вдруг произнёс вовсе не то, что собирался сказать изначально.
— За то, что у меня в жизни есть истории, которые я никому не рассказываю. Это не потому, что я тебе не доверяю. Просто я сам в себе ещё не до конца разобрался.
Сказал и замер.
Лена медленно повернула голову.
— Левин.
— Что?
— Это была самая длинная и честная фраза, которую я услышала от тебя за всё время нашего знакомства.
— Это хорошо или плохо?
— Молчи. Я хочу её немного подержать.
Они помолчали.
Утка с утятами уплыла совсем далеко.
Лена положила голову ему на плечо.
— Я тебя люблю, Левин.
Сказала так, как медсёстры говорят детям «не больно» — не для эффекта, а для факта.
Поэт закрыл глаза. Внутри одновременно стало больно и хорошо. Он не сказал ей «люблю» в ответ. Не смог сказать. Не имел права.
Таковы правила.
Но рука его сжала её руку чуть крепче и нежнее, чем обычно.
И Лена это почувствовала.
Они обошли пруд ещё раз. Лена больше про гитару не спрашивала. Говорили о пустяках — про новую кофейню на Сахалинской, про Маринку, про Олиных детей. Лена шутила. Поэт отвечал. Но между ними теперь шёл ещё один разговор — молчаливый, в полутонах, который Лена вела сама с собой, а Поэт слышал, не имея права в него вступить.
Около шести солнце ушло нижним краешком за сопки. Парк остыл. Сразу стало понятно: лето закончилось.
— Поедем?
— Поедем.
В такси они почти не разговаривали.
Лена смотрела в окно, не выпуская его руки из своей. Поэт чувствовал её пульс кончиками пальцев. Он бился чуть быстрее обычного. Канва трещала по швам от этого пульса, но он не отпускал её руку.
У дома он вышел из такси вместе с ней. Подошли к подъезду. Зелёная дверь. Угловое окно третьего этажа — её окно. Точнее её и ещё одной медсестры из отделения, с кем вместе Лена снимала эту квартиру.
— Спасибо за день, — прошептала Лена, припав к его груди.
— Тебе спасибо.
— Завтра тяжёлая смена.
— Ты справишься.
— Завтра позвонишь?
— Конечно.
— У своей ГП спросить про отпуск не забудь.
— Помню.
Она посмотрела на него снизу вверх. Глаза были уже серые. Те зелёные, что были днём, ушли вместе с солнцем.
Лена поднялась на цыпочки, поцеловала его в уголок губ — коротко, по-домашнему.
— Спокойной ночи, Тём.
Она развернулась, сделала шаг к подъезду.
— Лен.
Она обернулась.
Поэт смотрел на неё несколько секунд. Внутри — ничего из правил. Ничего из канвы. Только Лена в сумерках, с медными бликами в волосах, с серыми глазами, с кожаным шнурком на запястье.
— Спасибо, что ты у меня есть.
Лена замерла.
Она не ожидала. Это было слышно по её дыханию.
Потом — медленно — вернулась. Взяла его лицо в ладони. Поцеловала. Не коротко, не по-домашнему — долго, как целуют, когда впервые слышат то, чего давно ждали.
Поэт ответил на поцелуй.
Через минуту Лена отстранилась. Посмотрела на него.
— Левин.
— Что?
— Иди домой. Пока я не передумала и не утащила тебя к себе.
— А твоя соседка по квартире?
— Она сегодня на дежурстве.
— Я бы пошёл.
— Иди домой, корректор.
Она улыбнулась. Глаза у неё были уже не серые. Они были непонятно какие — словно за эти полминуты у Лены поменялась внутренняя погода, и теперь там был свой август, своё солнце, своё «всё-таки — да!».
Она ушла в подъезд. Зелёная дверь хлопнула.
Поэт посмотрел на тёмное окно.
Свет в окне зажегся через минуту. В проёме мелькнула тень.
Она не подошла к окну сразу. Подошла секундой позже. Постояла у занавески. Махнула рукой — он не разглядел, увидел только движение.
Он махнул в ответ.
В Мире-Скобке Гитарист стоял у того же подъезда.
Его Лена сказала те же слова — про звонок, про тяжёлую смену. Только не было ничего про отпуск — Гитарист про решение вопроса до конца недели здесь не обещал.
— Спокойной ночи.
— Спокойной.
Она поцеловала его — в уголок губ. Коротко.
И ушла.
Гитарист постоял. Посмотрел на окно. Лена к нему не подошла. У Лены в этом мире, видимо, сегодня не было повода смотреть в окно после расставания с Артёмом.
Гитарист кивнул сам себе.
Правильно. Всё правильно. По канве.
Только то самое «хорошо», которое она сказала ему у лавки в парке, всё ещё стояло внутри — плоское, как монета на дне стакана.
Он махнул головой, отгоняя лишние мысли, достал телефон, открыл приложение такси. Адрес — домой. Машина будет через пять минут.
Всё по плану. Гитарист всегда следовал плану.
Это была одна из его привычек, за которую Поэт его иногда тихо ненавидел. И Гитарист об этом знал.
Через пять минут такси приехало, и он поехал домой.
В Мире-Молнии Поэт всё ещё стоял на тротуаре.
Зелёная дверь была закрыта. Окно горело. Лена ушла вглубь квартиры.
Он медленно достал телефон. Открыл приложение такси. Палец завис над иконкой.
И не нажал.
Он не мог сейчас сесть в машину. Не мог сидеть. Не мог быть в закрытом пространстве. Нужно было идти. Дышать. Понять, что он только что сделал.
Он убрал телефон в карман и медленно пошёл по улице в сторону проспекта.
«Спасибо, что ты у меня есть».
Он так сказал.
И не жалел об этом.
Это было самое страшное.
Он не пожалел.
«Никому не говорить "люблю"».
Он не сказал именно так. Он сказал: «Спасибо, что ты у меня есть».
Но Поэт чувствовал, что сказал именно «люблю», только — другими словами.
За двадцать четыре года жизни по канве — впервые сказал что-то, чего не обсудил предварительно с Гитаристом. Что-то, чего Гитарист — а он это знал — никогда бы не одобрил. Что-то, что Гитарист завтра прочитает в отчёте и взорвётся.
А пусть взрывается. Пусть напишет что-нибудь длинное, холодное, с «канвой» в каждом абзаце. Пусть!
«Пусть расхлёбывает свою гитару на выпускном, — думал Поэт. — А заодно смирится с тем, что я сегодня сказал Лене. Если у него хватит того, что я называю смелостью, а он — нарушением.»
Это было несправедливо. Это было по-детски. Поэт это слышал в себе, но не хотел останавливаться.
Где-то на полпути он понял, что идёт не туда. Не к проспекту. Он машинально свернул к тому двору с лестницей, который частенько — лет десять назад, когда ещё бегал по работе курьером для типографии — использовал как короткий путь.
«Ничего. Пройдусь. Полезно. Голова прояснится».
Он не стал возвращаться и вызывать такси.
«Не менять маршрут».
Это было их старое правило. Поэт его помнил. Поэт его сегодня сознательно не вспоминал, потому что вспомнить — значило согласиться. Согласиться — значило признать, что Гитарист и сегодня прав. А Гитарист сегодня был не прав. Сегодня — впервые за долгое время — Поэт хотел сделать наоборот. Сегодня он хотел дойти до дома сам, своими ногами, а не по графику, написанному тем, кто никогда не рискнёт поцеловать Лену так, как поцеловал её он.
Двор был пустой. Одна машина у дальнего подъезда. Свет в нескольких окнах — жёлтый, домашний. Где-то лаяла собака. Цепная карусель на детской площадке скрипела на ветру, пустая.
Поэт прошёл по дорожке и спустился по бетонной лестнице — три ступеньки, привычные, ровные, мокрые после дневного дождя. Ничего не случилось. Он спустился на проспект Мира и пошёл по освещённой стороне.
Через двадцать минут он был дома.
Глава 5. Маятник
Понедельник начался слишком тихо.
Не той тишиной, которая бывает утром после хорошего сна, когда дом ещё не проснулся и можно несколько минут лежать, не вспоминая о мире. Нет. Эта тишина была плотной, настороженной, как пауза перед тем, как кто-то всё-таки скажет лишнее.
Ночью они снова скользнули.
Без сна про перевал. Без крика. Без мокрой дороги и синего рюкзачка на коленях. Просто где-то между двумя часами мрака мир качнулся подобно маятнику, сознания поменялись местами, и к утру каждый проснулся уже не там, где засыпал.
Гитарист открыл глаза.
Потолок. Трещина в штукатурке. Река с притоками.
Он не сразу пошевелился. Сначала просто послушал квартиру: холодильник на кухне, капли в ванной, какой-то далёкий металлический звук в трубах. Утро, в котором сразу после пробуждения любой звук казался чужим.
Левая рука легла на правую ключицу. Рубец был на месте.
Молния.
Он выдохнул и сел. Чёрная рубашка с вечера висела на плечиках, зацепленных за дверцу шкафа — застёгнутая на все пуговицы, чтобы не теряла форму. Не так, как оставил бы он. Поэт всегда застёгивал её до самого горла, будто боялся, что из расстёгнутого ворота вырвется что-то лишнее.





