Привет, Я!
Привет, Я!

Полная версия

Привет, Я!

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

У вас — значит, у обоих.

— Ладно, ба. Всё по-старому.

— По-старому — это хорошо, — сказала Антонина Павловна. — По-старому — это значит, стоит. Не трогай, что стоит.

— Не трогаю.

— И второму передай.

— Передам. Да ты и сама передашь. Может, это он к тебе завтра приедет, а не я.

Она помолчала ещё секунду.

— Ну, зато ко мне, другой, приедешь ты. А мы с ней одинаковые. Ну всё. Жду. Не опаздывай. И не вздумай шоколад покупать, у меня от него давление.

— Я знаю.

— Знаешь, но покупаешь. Оба покупаете. Два одинаковых балбеса.

— Это называется любовь, ба.

— Это называется неспособность к обучению.

Она отключилась.

Артём убрал телефон.

Постоял под козырьком.

Дождь. Фонари. Машины шуршат по воде. Южно-Сахалинск уходил в вечер, придавленный низким небом. Сопки за крышами почти не различались — тёмная полоса на тёмном фоне.

Обычный вечер.

Обычная пятница.

По пути к дому заскочил в магазин, купил хлеба, крупы и банку тушёнки. Подумал и взял ещё бабушке плитку шоколада и фруктов.

Дома было тихо, темно и привычно. Холодильник гудел. Кран подкапывал. За стеной у соседей работал телевизор.

Артём сварил макароны, щедро заправил их разогретой на огне тушёнкой, нарезал последний живой помидор. Поел на кухне, стоя у окна. Вымыл тарелку. Протёр стол.

Потом прошёл в комнату.

Гитара стояла у шкафа в чехле.

Он сел на кровать, расстегнул молнию, достал гитару. Старая, лёгкая, с царапиной на деке — от той зимы, когда он уронил её на подлокотник кресла и потом два дня ненавидел себя.

Положил на колени. Левая рука привычно легла на гриф. Пальцы нашли лады сами — до мажор, потом ля минор, потом ми минор.

Три аккорда.

Негромко.

Вечерний звук.

Он не играл мелодий. Не разучивал песен. Просто перебирал струны — медленно, без цели, как перебирают чётки или камешки на берегу. Звук был тихий, тёплый, деревянный. Артём играл тихо-тихо, чтобы не слышали соседи.

Пальцы двигались сами.

Тело помнило.

Тело всегда помнило.

Но играл он только для себя. Для других — нельзя. Потому что Поэт на гитаре не играет.

Ему нравилось не то, как звучит музыка. Ему нравилось то, как она устроена. Лады — это координатная сетка. Струны — это параллельные линии. Аккорд — это точка, в которой пересекаются правильные пальцы на правильных линиях в правильный момент. Гитара была единственным местом, где порядок звучал красиво.

Через пятнадцать минут он убрал гитару, застегнул чехол, прислонил к шкафу.

Сел за стол. Открыл ноутбук. Загрузка. Ожидание.

Мессенджер.

Артём Левин — Скобка.

Закрытый профиль. Серый силуэт. Одна переписка.

Он набрал:


«Привет, Я!

Пятница.

Утром побрился — но ты это уже наверняка оценил. Лене в Молнии утром позвонил, как ты и просил. Она смеялась, рассказала сон про поезд, в котором едем она и мы. Спросила меня, куда мы едем. Не трогай эту тему. Если всплывёт, пусть сама расскажет. Буклет сдал. Каталог в печати. ГП сказала «лучше» — дважды за день, фиксирую как историческое событие. Тебе же этого сегодня не досталось, хе-хе. Заметки твои прочитал, спасибо, ничего корректировать не пришлось. Женька звал на дачу, отказался, сослался, как всегда, на бабушку. Лекарства купил, в пакете на кухонном столе. Бабушка ждёт с пирогами. Велела передать, что горячий пирог важнее поэзии. Ход пока не сделал, думаю.

Гитарист.»


Отправил.

Длиннее обычного.

Но и день показался длиннее обычного.

Артём закрыл ноутбук.

За окном — дождь, темнота, фонари.

Где-то в другом мире, в той же квартире, другой Артём уже написал или ещё пишет свой отчёт. Про свою пятницу. Про шахматный ход, который, может быть, уже сделан.

Всё одинаково.

Всё на месте.

Артём выключил свет, лёг, натянул одеяло.

Тишина.

Дождь.

Пятница закончилась. Завтра — бабушка.

Он закрыл глаза.

Всё по канве.

Глава 3. Бабушка

Дверь открылась раньше, чем он успел постучать.

Антонина Павловна стояла на пороге в вязаной кофте и домашних брюках, в руке — полотенце. Из глубины дома тянуло теплом, сдобой и чем-то яблочным.

— Опоздал, — сказала бабушка.

— Автобус задержали.

— Автобус тут ни при чём. Ты медленно идёшь от остановки.

— Я шёл нормально.

— Ты шёл и смотрел на сопки. Всегда смотришь на сопки, как будто они куда-то денутся.

Артём улыбнулся. Бабушка была права.

Он действительно остановился на полпути — там, где грунтовая дорога поднимается на невысокий холм и посёлок открывается весь разом: десяток домов, огороды, заборы, тёмные стволы деревьев на склоне, а за ними — сопки, ещё зелёные, но уже с тем усталым оттенком, который появляется в конце лета. Дождь к полудню ослаб, и между тучами проступил кусок неба — не голубого, а белёсого, как вода после стирки.

Он стоял и смотрел.

Минуту.

Может, две.

Потому что здесь, в посёлке, в получасе от Холмска, в двух с половиной часах от Южно-Сахалинска, мир замедлялся. Не метафорически. Физически. Воздух был другой: тяжелее, гуще, с запахом мокрой земли и дыма. Звуки — другие: не гул дорог, а лай соседской собаки, скрип калитки, стук молотка где-то за домами. Здесь канва не натягивалась, а провисала мягкой петлёй.

Здесь можно было дышать.

— Ну? — сказала бабушка. — Заходить будешь или на пороге ночевать?

— Захожу.

Артём переступил порог, нагнулся и поцеловал её в макушку. Бабушка была невысокая — метр пятьдесят шесть, как она говорила: «Когда-то пятьдесят восемь, но два сантиметра забрала гравитация, а я не стала спорить».

— Ты какой? — спросила Антонина Павловна.

— Поэт.

— А, ну ладно. Яблочный пирог ещё горячий. Повезло тебе.


В другом мире — в том же посёлке, в том же доме, в ту же минуту — другой Артём стоял на том же пороге.

— Ты медленно идёшь от остановки, — сказала бабушка.

— Я смотрел на сопки.

— Я знаю. Вы оба смотрите. Ты какой?

— Гитарист.

— Пирог с капустой на столе. Давай, разувайся, натоптал.

Артём разулся. Куртку повесил на крючок у двери — единственный свободный, между бабушкиным пальто и клетчатым шарфом, который висел тут, кажется, с момента основания дома.

Прихожая была тесная. Обои — в мелкий цветочек, выцветший с одной стороны больше, чем с другой. Зеркало с местами осыпавшейся амальгамой. Коврик с надписью «Добро пожаловать», купленный в Холмске лет десять назад. Коврик врал: бабушка встречала гостей не добром, а инспекцией.

— Руки помой. Потом за стол.

— Ба, мне тридцать два.

— И что? Руки от этого чище стали?


Дом Антонины Павловны был старый, деревянный, с просевшим крыльцом и печкой, которая работала. Не для красоты и не для ностальгии — газа в посёлке не было, электричество стоило так, будто его добывали вручную, а дрова подвозил сосед Михалыч за символическую плату и банку варенья.

Кухня — маленькая, тёплая, пропахшая выпечкой и травяным чаем. Стол у окна, на нём — клеёнка с подсолнухами, две чашки, сахарница с отколотой крышкой и блюдо с пирогом. На стене — часы с маятником. Тикали ровно. Как всегда.

Артём-Поэт сидел за столом и ел яблочный пирог. Горячий. Начинка чуть кислила, тесто было рыхлое, мягкое, с хрустящей корочкой сверху. Бабушка сидела напротив и смотрела, как он ест.

В Мире-Скобке Артём-Гитарист сидел за тем же столом и ел пирог с капустой. Бабушка сидела напротив и смотрела, как он ест.

Обе бабушки молчали одинаково.

Это был ритуал. Первые десять минут — только пирог. Никаких разговоров, вопросов, жалоб, наставлений. Сначала — поесть. Потом — всё остальное. Бабушка считала, что голодный человек принимает глупые решения, а на сытый желудок даже плохие новости перевариваются лучше.

Плохих новостей сегодня не было. Но порядок есть порядок.

— Ну, — сказала Антонина Павловна, когда от пирога осталась треть. — Рассказывай.

Это «рассказывай» тоже было ритуалом.

Она не спрашивала «как дела», потому что «как дела» — вопрос для людей, которые не хотят знать ответ. Она говорила «рассказывай» — и это означало: всё. С начала. Не скрывая, не приукрашивая, не пропуская.

Адвокат и священник в одном лице.

С вязаным носком в руках.

— На работе нормально, — начал Артём-Поэт в Мире-Молнии. — Буклет сдал. Каталог ушёл в печать. Галина Петровна сказала «лучше».

— Это она тебе или ему?

— Ему, мы поменялись на самом интересном. Гитаристу досталась вся слава.

— Не ему, а вам обоим!

«Вам обоим».

Двадцать четыре года. И всё равно иногда забываешь.


— Лекарства привёз? — спросила бабушка в Мире-Скобке.

Гитарист достал из спортивной сумки пакет, поставил на стол.

— Всё по списку. Амлодипин, лизиноприл, аспирин, глицин. И про зелёные спросил.

— Про «маленьких гадин»?

— Фармацевт сказала: можно с амлодипином, но не на голодный желудок.

— Значит, после пирога.

— Да, после пирога.

Антонина Павловна взяла пакет, вытащила коробки, разложила на столе. Прочитала каждую надпись. Перевернула. Проверила срок годности. Сложила обратно.

— Спасибо, Тёма.

Потом добавила:

— Передай другой мне, чтобы за давлением следила. Если что — пусть не упрямится и не ждёт. В скорую звонит. И сразу таблетку. А то пока машина доедет...

— Ба, ты же знаешь, что у неё всё то же самое. Те же таблетки, то же давление.

— Знаю. Но напомнить — не мешает. Я себе тоже напоминаю.

Она сказала это без иронии.

Или почти без иронии.

С бабушкой никогда нельзя было сказать точно.


Часы тикали.

Маятник ходил — влево, вправо.

Бабушкины часы были одинаковыми в обоих мирах. Один и тот же ход. Одна и та же секунда. Артём слышал их с детства — с того лета, когда его забрала к себе бабушка. Правда, тогда они ещё жили в Александровске. Бабушка так и не смогла расстаться с этими часами.

Он тогда думал, что переехал к бабушке на время. Но оказалось, что навсегда.

Ему было восемь. Родителей не стало. Перевал, дождь, плохая дорога. Папа не справился. Или справился — но не до конца. Машина улетела в кювет. Мама умерла сразу. Папа — через час, по дороге в больницу.

Артёма вытащили из-под заднего сиденья. Синий рюкзак с нашитой ракетой был зажат у него в руках так, что спасатели не смогли разжать пальцы. Пришлось отнести его в скорую вместе с рюкзаком.

В рюкзаке что-то тихо звякало.

Бабушка забрала его из больницы через три недели.

Первые дни были мутными. Артём почти не говорил. Ел мало. Спал с включённым светом. Бабушка не давила. Кормила, стирала, заваривала чай, сидела рядом. Просто была. Как Лена сейчас. Только без смеха с выдохом. У бабушки было другое: тишина, которая не требовала ответа.

А потом начались странности.

Поэт помнил это по-своему.

Однажды утром — это был октябрь, листья на берёзе за окном уже пожелтели — он проснулся, потрогал ключицу и не нашёл шрама.

Паника. Тихая, детская, слишком большая для маленького тела.

Он позвал бабушку.

— Ба! Шрам! Его нет!

Антонина Павловна пришла, села на край кровати, посмотрела. Ключица — гладкая. Пальцы — на виске: тонкий рубец над ухом.

— У тебя же шрам над ухом, — сказала она.

— Но вчера он был на ключице!

Бабушка помолчала.

— Вчера, — повторила она. — На ключице?

Бабушка точно знала, что при аварии Артём получил не только серьёзное сотрясение мозга, но и травму головы — как раз над ухом. Других шрамов у Артёма не было.

— А что ещё было вчера? — бабушка задала вопрос как можно тише, стараясь не выдавать свою обеспокоенность.

Он рассказал. Про ужин: каша с молоком. Бабушка кивнула — каша была. Про книжку на ночь: «Незнайка на Луне». Бабушка кивнула — «Незнайка» был. Про то, как ему приснилась ерунда — про красный мяч, который он никак не мог поймать.

Потом она спросила:

— А позавчера?

Он задумался.

Позавчера он рисовал дом. Дом с трубой и дымом. Жёлтым карандашом.

— Дом, — сказал он. — Я рисовал дом.

Бабушка посмотрела на него спокойно.

— Ты уверен, Тёма? Позавчера мы с тобой ходили в магазин за крупой.

— Нет, ба. Я рисовал! — Артём бросился к столу, начал шелестеть альбомами, пытаясь найти свой рисунок.

Но рисунка не было.

Артём растерянно посмотрел на бабушку. Но та ответила спокойно:

— Я знаю, что ты рисовал. Но не здесь.

Она сказала это так просто, что он не сразу понял смысл.

— Как это — не здесь? А где?

— Я пока не знаю. Но я разберусь.

И она разобралась.

Не сразу. Не за день. Не за неделю.

Месяцы.

Антонина Павловна Левина не была ни учёной, ни экстрасенсом, ни психологом, ни человеком, который верит в чудеса. Она была женщиной, которая тридцать лет проработала фельдшером в сельской амбулатории, похоронила мужа, вырастила сына одна, пережила перестройку, два землетрясения и один тайфун. Она верила в здравый смысл, горячий чай, тёплые носки и в то, что любую проблему можно решить, если перестать паниковать и начать записывать.

И она начала записывать.

Завела тетрадку. Толстую, в клетку, с коричневой обложкой. На первой странице написала: «Тёма. Странности».

Каждый день — запись. Что Артём сказал. Что помнил. Что не помнил. Когда шрам для него на своём месте. Когда — на другом. Что ел, во что играл, что снилось. Когда капризничал. Когда был спокоен. Когда казался не совсем собой.

Через два месяца она увидела систему.

Шрам менялся. Точнее — не шрам, а то место, где его искал Артём. Не каждый день — иногда несколько раз за день, иногда ни разу. Тогда же менялись и воспоминания внука. Артём, ищущий шрам-молнию на ключице, помнил одно. Артём со шрамом-скобкой — другое. Но оба помнили бабушку, дом, кашу, «Незнайку». Совпадало почти всё. Расходилось — только то, что делал сам Артём.

Его слова. Его выбор. Его мелкие решения.

Сначала она думала: разберусь и пойму, как это исправить.

А потом поняла, что некоторые вещи лучше не понимать слишком быстро. На них лучше смотреть краем глаза.

А ещё позже пришло другое: исправить она не сможет.

Но зато сможет не дать никому чужому узнать о масштабе беды.

Антонина Павловна просидела над тетрадкой три вечера.

Потом приняла решение и сказала:

— Тёма. Тебя — двое.


Гитарист помнил тот разговор иначе.

Не слова — ощущение. Облегчение. Огромное, невозможное.

Потому что до того дня он думал, что сходит с ума.

Ему было восемь. У него погибли родители. Врачи говорили: стресс, травма, дезориентация. Школьный психолог рисовал схемы и просил «нарисовать семью». Учительница в первом классе написала в дневнике: «Мальчик рассеян, путает события, фантазирует».

А он не фантазировал.

Он просыпался — и мир был другим. Не совсем другим. Тот же дом. Та же бабушка. Та же комната. Но шрам — не там. И на полке стоит книжка, которую он не брал в библиотеке. И бабушка говорит: «Ты же вчера сам просил макароны на ужин», а он не просил, он просил кашу.

Мир был почти правильным.

Почти — и это «почти» сводило с ума.

А потом бабушка сказала: «Тёма. Тебя — двое».

И он заплакал.

Не от страха — от того, что кто-то наконец сказал это вслух. И стало сразу легче.


В Мире-Молнии Поэт допил чай и посмотрел на часы. Половина первого. Маятник ходил ровно.

— Ба, а ты ещё хранишь свою тетрадку?

— Коричневую? Конечно. Она до сих пор лежит в шкафу.

— Ты никогда мне её не показывала.

— А зачем? Ты и так всё помнишь. А чего не помнишь — помнит второй.

— Я не всё помню.

— Помнишь достаточно.

Антонина Павловна встала, подлила ему чаю. Из-под крышки заварочного чайника поднялся пар — чабрец, мята, что-то ещё, что бабушка добавляла и называла «от нервов».

— Помню, как ты придумала для нас дневник, — сказал он.

— Не дневник. Систему.

Она села обратно. Поправила кофту на плечах.

— Дневник — это когда пишешь для себя. А вам надо было писать друг для друга. Вы же не могли поговорить. Как один восьмилетний мальчик объяснит другому восьмилетнему мальчику, что он натворил вчера в его теле?

— Записками в карманах.

— Записками в карманах, — подтвердила бабушка. — Я помню, как ты пришёл из школы с запиской для другого себя: «Кто пообещал Пете мою машинку? Я не обещал! Значит, ты! Я не отдам, скажи Пете сам».

— Мне было девять.

— Тебе было девять, и ты путал «я» и «он», потому что оба были «я». Пришлось объяснять, что записки нужно писать не от третьего лица, а от первого. И подписывать.

— Тогда мы ещё не были Поэтом и Гитаристом.

— Тогда вы были «Я-с-молнией» и «Я-со-скобкой». Потом стали «Первый» и «Второй». Потом поругались, потому что никто не хотел быть Вторым.

— А потом ты нас помирила.

— Я вас не мирила. Я сказала: «Пока будете дураками — будете Первый и Второй. Станете умнее — придумаете нормальные имена». И вы придумали.

Она сказала это с удовольствием.

Бабушка любила вспоминать свои победы.


В Мире-Скобке Гитарист смотрел в окно.

За стеклом — тот же посёлок, тот же дождь, те же ели на склоне. Собака у соседского забора стояла и смотрела на калитку с выражением философского терпения.

— Ба.

— Что?

— Ты когда-нибудь жалела, что не отвела меня к врачу?

Антонина Павловна перестала вязать.

Она вязала носок — серый, грубоватый, с тем особенным натяжением нити, которое означало, что носок переживёт своего владельца. Спицы замерли.

— Жалела?

— Ну да. Может, врачи бы что-то…

— Что? — перебила она. — Что бы они сделали? Положили бы тебя в палату и изучали? Или дали бы таблетки, от которых ты стал бы тихий и удобный, но перестал бы быть собой?

— Может, нашли бы объяснение.

— Объяснение — это когда врач знает, что делать. А когда не знает — это называется диагноз. А после диагноза — учреждение. Закрытое. С решётками на окнах и добрыми тётеньками, которые дают таблетки три раза в день.

Она замолчала.

Потом взяла спицы обратно.

— Я тебя не для того из-под машины забрала, чтобы отдать людям в белых халатах.

— Ты забрала меня из больницы, ба. Не из-под машины.

— Какая разница. Из одних рук в другие, а дальше — в мои. И в моих — останешься.

Нитка натянулась. Спицы застучали.

— В обоих мирах, — добавила она.


Записки в карманах стали дневниками в тетрадках. Тетрадки — записями в телефоне. Телефон — мессенджером с закрытым профилем.

Система росла, как дерево: от тонкого ствола — к ветвям, от ветвей — к листьям, от листьев — к тени, которая накрывала всю их жизнь.

Правила появлялись не сразу.

Каждое правило стоило ошибки.

Поэт помнил первую серьёзную. Ему было десять. В школе задали пересказ. Было два варианта, и распределялись они, как всегда, по местам за партами. Он в тот день пересел на место соседки Вальки, которая заболела. Оттуда можно было глядеть в окно.

И ему достался первый вариант рассказа. Он подготовился — честно, вечером, прочитал рассказ два раза, выписал план. Утром проснулся, потрогал ключицу — гладко. Мир за ночь сменился. Не его подготовка. А пересказ — через три часа.

Он пошёл в школу и пересказал. Плохо. На тройку. Потому что читал другой рассказ. Потому что другой он накануне сидел за партой на своём месте.

Тройку в результате заработали оба. В обоих мирах.

Дома второй Артём оставил записку: «Ты получил три по литературе. Исправляй».

Следующая записка, уже от него: «Я просто пересел на уроке. Откуда мне было знать, что миры поменяются?»

Ответ: «А откуда мне знать, что ты сменил вариант? Я-то подготовился правильно!»

Бабушка прочитала их переписку. Посидела молча. Потом сказала:

— Значит, так: уроки делаете оба. Всегда. Даже если что-то поменяется в одном из миров — делаете сразу за оба мира! Проверяйте. Перед школой — открыли тетрадь, посмотрели, что задано. Не помните — спросите у одноклассника. Но не стойте посреди класса с открытым ртом.

Так появилось правило: проверяй контекст, прежде чем действовать.

Потом была история с Димкой Савельевым. Одному Артёму — тому, в ком тогда сидел Гитарист, — Димка нравился. Они вместе собирали модели самолётов. А другой Артём, с Поэтом внутри, однажды Димке нагрубил, и они поссорились.

На следующий день Гитарист проснулся в Димкином мире — и Димка с ним не разговаривал.

Записка вечером: «Что ты сказал Савельеву?!»

Ответ: «Он первый начал».

«Мне плевать, кто начал! Он мне друг!»

«Он и мне друг. Но он обозвал меня».

«Он обозвал тебя, а я потерял друга. В моём мире — тоже, потому что он теперь и тут со мной не разговаривает. Потому что ты то же самое сказал ему и тут!»

Бабушка прочитала переписку. Вздохнула. Достала из шкафа конфеты — «Мишка косолапый». Положила перед ним.

— Конфеты — Савельеву. Извинитесь. Оба.

— Но он первый…

— Тёма. Он — один в обоих мирах. А вас — двое. И если один из вас испортил отношения, второй живёт с последствиями. Всегда. В обоих мирах. Поэтому правило простое: не ссорьтесь. Ни с кем. Никогда. Если можно не ссориться — не ссорьтесь.

— А если нельзя?

— Тогда ссорьтесь одинаково. Чтобы хотя бы последствия совпали.

Так появилось второе правило.

Потом — третье. Четвёртое. Пятое.

Не обещай того, что не сможет выполнить другой.

Не покупай ничего дорогого без согласования.

Не меняй маршрут.

Не начинай разговоров, которые не сможешь закончить.

Не говори «люблю».

Последнее правило появилось в девятом классе, когда первая девушка — Катя Мельникова из параллельного класса — сказала Поэту, что он ей нравится, и Поэт ответил «ты мне тоже», а на следующий день Гитарист в её мире прошёл мимо, не поздоровавшись, потому что он такого не говорил.

Катя проплакала два дня.

Гитарист принял правила сразу. Поэт — только когда понял, что одна чужая обида в их жизни никогда не бывает одной.

Правила множились. Обрастали исключениями. Исключения — уточнениями. Жизнь превращалась в инструкцию по выживанию, написанную двумя людьми, которые жили в одном теле по очереди и пытались не сломать друг другу мир.

Канва.

Они не сразу нашли это слово.

Сначала говорили «правила». Потом — «система». Потом — «рамка».

«Канву» предложил Поэт, когда ему было двадцать два. Он тогда прочитал книгу о вышивке — не потому, что интересовался, а потому, что книга лежала в корректорской и он от скуки пролистал первые страницы.

Канва — это основа, по которой вышивают. Она не видна в готовой работе. Но без неё ткань расползается.

Гитарист прочитал запись: «Предлагаю называть нашу систему "канвой". Нравится?»

Ответ через день: «Нормально. Главное, чтобы не расползлась».

С тех пор — канва.

Не ломать. Не рвать. Не тянуть в стороны.

Жить по ней.


— Ещё чаю? — спросила бабушка в Мире-Молнии.

— Давай.

Она налила. Пар поднялся от чашки, мятный, тёплый.

— Как Лена? — спросила Антонина Павловна.

Просто.

Как спрашивают о погоде.

Но Поэт знал, что ни один вопрос бабушки не бывает простым.

— Всё хорошо, — сказал он. — Работает. Дежурит.

— Хорошо — это не ответ.

— Хорошо — это значит, всё по канве. Я ей звоню. Он ей звонит. Она не замечает.

— А ты?

— Что — я?

— Ты замечаешь?

Поэт посмотрел в чашку. Чай был тёмный, с плавающим листком мяты.

— Иногда, — сказал он. — Вчера она рассказала Гитаристу про свой сон, в котором мы вместе с ней куда-то едем на поезде. И она меня, то есть его, спрашивает: куда мы едем? Я не знаю, как он ей ответил. Иногда она говорит что-то, и я понимаю, что это ответ на его слова. Не на мои. Он пошутил — она вспоминает и смеётся. А я не знаю, над чем. Или она говорит «ты вчера был какой-то…» — и замолкает. Потому что вчера был не я.

— И что ты делаешь?

— Улыбаюсь.

— И?

— И меняю тему.

Бабушка покачала головой.

— Тёма.

— Что?

— Долго вы так не протянете.

— Год и два месяца уже протянули.

— Это не «протянули». Это «дотянули». Разница есть. Близость уже была?

— Ба! — смущённо одёрнул её Поэт.

Близости у них ещё не было. И не только канва мешала.

Каждый раз, когда всё шло к тому, чтобы остаться, — что-то встревало. То её срочно вызывали на смену. То он сам вдруг деревенел, находил повод уйти. Будто кто-то раз за разом разводил их в последнюю секунду.

Артём привык считать это своей нескладностью.

Бабушка поставила чашку на стол. Спицы лежали рядом, носок был связан наполовину.

— Лена — хорошая девушка, — сказала Антонина Павловна. — Обе хорошие. Я видела её глаза, на той фотографии в телефоне, что ты показывал. С такими глазами не на минуту приходят. Она нежная, терпеливая. Но терпение — это не вечный ресурс. И рано или поздно она спросит. Не «куда мы едем», а «кто ты». Не словами — а тем, как посмотрит. И вам придётся ответить.

На страницу:
3 из 6