
Полная версия
Не время умирать. Назад в ГДР
Она недовольно берёт чашку и уходит в служебную дверь.
Высокий в сером пришёл за несколько часов до выстрела. Он мог быть человеком из той же группы, что готовила Биндера. Мог — тем, кто говорил у кладбища. Мог оказаться настоящим сослуживцем Соболева, которого фрау Кемпе по справедливости сочла невоспитанным. Пальто, приблизительный возраст и три вопроса о комнате не позволяют выбрать одну версию. Но вопросы все же слишком подозрительные, похоже, меня хотят убрать в любом случае, а его визит — подстраховка, если Биндер все же не справится.
— Или это все же другая группа, не связанная с Биндером? На Соболева нацелились весьма сильно. Теперь к окну я так просто не подхожу, — напоминаю себе.
На лестнице поэтому держусь ближе к стене, у двери своей комнаты прислушиваюсь. За ней тикают часы и шуршит труба отопления, больше ничего не слышно. Я вхожу, запираюсь изнутри на два оборота и подставляю под ручку стул.
«Кажется, у меня начинается мания преследования, — усмехаюсь из последних сил. — Поводов вообще хватает».
Сначала следует заняться плечом. За ночь повязка крепко присохла к ране, когда я стягиваю рубашку, вместе с тканью поднимается край бинта. Приходится отмачивать его над раковиной. Вода становится розовой, потом серой от дорожной пыли.
Пуля прошла по верху левого плеча, не задев кость. Вчера борозда казалась чистой, но видел я ее только в темноте подворотни. Теперь края распухли, вокруг проступила узкая красная кайма, а в глубине остались тёмные волокна пиджака. После погони, падения, поезда, насыпи и заводских дворов удивляться теперь особо нечему.
В несессере хозяина комнаты находятся пинцет, йод, две стерильные салфетки и дорожный кипятильник. Я кипячу воду в эмалированной кружке, обдаю пинцет и, глядя в зеркало, вынимаю из раны то, что могу сам увидеть. Работа оказывается медленной, молодое тело терпит процедуру довольно хорошо. Зато всякий раз, когда металл касается живого, перед глазами мелко темнеет.
Зашивать такую рану точно нельзя. Я знаю это и без врача, стянуть грязные края, значит, оставить всю грязь внутри. Нужна нормальная обработка, возможно — антибиотик, но прежде всего человек, который умеет отличать простое воспаление от начала серьёзного. Однако врач обязательно задаст вопрос, откуда взялась огнестрельная борозда. Следом появятся обермейстер, советское представительство и кто-нибудь из тех, кому уже однажды стало известно, когда Соболев останется без прикрытия. «Дыру» среди своих никак не получается выкинуть из головы.
Все подобные гости мне крайне не нужны, еще очень несвоевременны, поэтому придется пока обойтись без посещения врача.
Я промываю рану, смазываю кожу вокруг йодом и накладываю свежую салфетку. Перевязь делать не собираюсь, она слишком хорошо запоминается. Руку можно еще поднимать до уровня груди, выше плечо наливается жаром.
В футляре лежит еще маленький термометр. Я держу его положенное время, вижу на нем тридцать семь и две.
«После ранения, драки, бессонной ночи, прыжка с поезда и двух долгих переходов это ещё не та температура, которая могла бы быть», — так я решаю, поэтому термометр прячу поглубже, словно он может мне возразить.
Пока кипит вторая кружка воды, я внимательно рассматриваю человека в зеркале. Под правой ключицей белеет старый хирургический шрам, на боку — короткий след то ли осколка, то ли ножа, на предплечье — две тонкие полосы. Никаких историй к ним Соболев мне не оставил.
«Кожа все случившееся помнит, а я нет».
Я умываюсь, потом принимаю душ с чуть теплой водой, соскребаю грязь из волос и тщательно мою всю голову, переодеваюсь в чистую рубашку. Кровь на подкладке плаща засохла бурым полукругом, но снаружи ткань кажется почти чистой. Я стираю его в ванной, сначала холодной водой, смываю большую часть кровавых разводов, потом еще раз холодной, затем уже добавляю туалетное мыло, теперь плащ выглядит более-менее снаружи. Вешаю его сушиться на батарею, он скоро мне понадобится, потом занимаюсь безнадежно испорченным пулей пиджаком. Галстук со следами крови не стираю, сил уже нет, кладу его в чемодан на самый низ, туда же отправляются разрезанная рубашка и вчерашний бинт.
После этого комната выглядит как прежде, кровать застелена, умывальник пуст, на спинке стула висит серый пиджак. Только я уже знаю, где здесь спрятана моя кровь, но надеюсь, что никто до нее не доберется.
Выглядываю из-за шторы в окно, никого не вижу.
«Если кто-то заедет на днях, придется к нему присмотреться и спросить хозяйку пансиона, — решаю я. — Нет, даже упросить ее информировать меня про каждого нового жильца, хотя подобное непросто, фрау Кемпе и меня отправит туда же, как человека в сером пальто. Но тут им, в пансионате, проще всего подобраться поближе ко мне».
Жизнь Соболева помещается здесь без тесноты. Два костюма, три рубашки, рабочий свитер с вытянутым воротом. Запасные шнурки в спичечной коробке. Бритвенный прибор, разобранный и вытертый насухо. На тумбочке — потрёпанный томик Лермонтова, заложенный трамвайным билетом на середине. В ящике стола — квитанции прачечной, две открытки с видами Москвы и письмо, приготовленное к отправке.
На конверте стоит московский адрес, ниже: «Соболевой Т. И.». Марки нет, клапан остаётся не заклеенным.
Вчера я не стал бы читать чужое письмо, потому что подобное неприлично. Сегодня обермейстер уже спросил, знает ли жена, где я нахожусь, а высокий мужчина в сером интересовался окном её мужа.
«Чтобы спокойно носить фамилию Соболева, одного только паспорта и командировочного удостоверения становится слишком мало», — признаю я.
Я вынимаю лист.
«Таня, всё опять тянется дольше обещанного. Если наши не придумают новой срочности, двадцать второго выеду. Малому трамвай нашёл, только пока не говори…»
Дальше идут две страницы домашней жизни, протекающий кран, деньги в верхнем ящике, просьба не водить сына в сад, пока не пройдёт кашель. В конце Соболев напоминает жене закрывать форточку на кухне и подписывается просто: «Твой Андрей».
Я читаю один раз. Не ищу шифра и не анализирую нажим пера. Складываю по старым сгибам и возвращаю в конверт.
Под письмом лежит фотография в прозрачном кармашке. Женщина щурится от солнца, придерживая ладонью панаму мальчика. Мальчику года три. На обороте рукой Соболева: «Мои на Клязьме. Август 71-го».
Двадцать четвертого Таня ждёт его домой. С игрушечным трамваем для сына. Что именно вернётся к ней и вернётся ли вообще, я пока не знаю. Фотографию кладу лицом вверх и задвигаю ящик.
В портфеле лежит другое содержание Соболева — то, ради которого его официально отправили в Дрезден. Спецификации на двух языках, схемы автоматики, заводская переписка, таблицы допусков. Настоящая инженерная работа сделана обстоятельно, видны карандашные пометки на полях, исправленные цифры, возникающие вопросы к монтажникам.
«Прикрытие не висит на нём чужим пиджаком. Соболев явно разбирался в том, что принимал, — хорошо вижу я. — Но где-то у него должны быть запаси с агентурной работой, зашифрованные, конечно, но я в них точно разберусь».
Между чертежами я нахожу блокнот в коленкоровой обложке.
Первые страницы заняты плавками, сопротивлениями изоляции и фамилиями мастеров. Почерк совпадает с подписью в домовой книге, только здесь идёт мельче и быстрее. Ближе к середине среди обычных записей начинают попадаться «поверки»: буква участка, дата, короткая отметка о состоянии. С заводской схемой они не сходятся. Участка «Л» на предприятии нет, «Б» повторяется в двух разных концах города, а промежутки между поверками получаются слишком ровные для аварийного хозяйства.
Перед первой «поверкой» стоит ещё одна запись — на вид заводская и потому почти невидимая:
«Контакты. 240 компл. 4/8. 48/96 кг. Четвёртый экз. — А. С.»
Ниже Соболев дважды подчеркнул цифру четыре и приписал: «Перевод здесь ни при чём».
Я нахожу в спецификациях нужный пускатель. В комплект действительно входят четыре рабочие накладки. Значит, где-то существует счёт, в котором их стало восемь, а серебро потяжелело ровно вдвое. Самого счёта в портфеле нет. Нет фирмы, номера и объяснения, кто скрывается за инициалами «А. С.». Для заводской приёмки — повод устроить поставщику неприятное утро. Для убийства — пока выходит слишком длинный прыжок.
Я запоминаю строку и не вырываю её из блокнота. Если высокий в сером приходил за бумагами будущего покойника, пустое место расскажет ему гораздо больше найденного листа.
На странице за апрель значится: «16.IV. Ц. До 5.30. Поверка».
Рядом стоит маленький знак — две сходящиеся черты и точка между ними.
Участок Ц я видел раньше. В архивном деле лежала полицейская схема дамбы ниже Пильница — старый водоспуск, межевой столб, канавы и тропы, нанесённые уже после задержания нашего связного. Букву «Ц» кто-то вписал на обороте синим карандашом. Там утром шестнадцатого взяли не самого Хофмана, а безымянного связного из группы Эрнста Хофмана в Радеберге. За старым учителем пришли только ближе к полудню, когда раскололи того. К вечеру начались первые задержания, ночью посыпалась вся линия на Западе.
До сих пор я знал место и последствия, но не знал внутреннего расписания Соболева. Блокнот связывает их, именно в воскресенье, до половины шестого.
Слова Инге — «после воскресенья всё станет значительно проще» — теперь звучат в унисон рядом с этой записью.
Подобное высказывание ещё не доказывает, что она что-то знала об участке Ц и начале операции западных спецслужб. Воскресенье для могло означать окончание Биндеровой операции или его отъезд. Но в старом деле провал у водоспуска произошёл именно тогда, а человек с русским говором заранее знал окно в графике Соболева. Совпадений набирается достаточно, чтобы относиться теперь к дамбе, как к заражённому чьим-то предательством месту.
Я ещё раз запоминаю страницу и возвращаю блокнот между теми же двумя чертежами. Портфель застёгиваю и ставлю у стола точно по следу на ковре. Теперь я должен во всем подражать Соболеву, что очень непросто.
«Хорошо, что мы еще люди из почти одного времени, поэтому у нас довольно много общего».
До воскресного рассвета остаются сутки. За них нужно увидеть участок Ц своими глазами и проверить хотя бы часть того, что рассказал Биндер. Не касаться тайника, не искать закладку. Снять подходы, обзор и возможные позиции наблюдения. Не лезть в схватку с западниками, нужно их как-то обхитрить. В любом случае находиться на месте, когда они попробуют захватить связного. Еще придумать, как заранее предупредить безымянного связного у реки и найти самого Хофмана, адреса и лица которого я тоже не знаю.
Зато знаю его фамилию и то, что он старый антифашист, значит, совсем немолодой человек.
«Сначала проверяю и идентифицирую Инге. Затем телефон у главпочтамта и киоск на Постплац. Уже после — Пильниц, времени должно хватить за целый день», — насчитываю я себе задания.
Я сажусь на край кровати, чтобы только надеть чистые носки, и внезапно просыпаюсь от боя часов.
Часы внизу бьют одиннадцать. Последний удар застаёт меня сидящим, с одним носком в руке. За окном открывают ставни, во дворе звякают вёдра. Мои часы отстают на три минуты от официальных часов пансиона.
«Или просто те немного спешат», вполне возможный вариант.
Почти три часа пропадают одним провалом, без сновидений и без единого движения. Тело просто забирает их само, отключив сознание и положив меня на кровать в неудобной позе. Плечо под повязкой становится горячее, но голова немного проясняется после сна.
Я заканчиваю одеваться, убираю стул от двери и выхожу.
Суббота уже разворачивается во весь день. У булочной на углу стоит очередь, не слишком короткая, человек на пятнадцать, но всё равно спорит так, словно от неё зависит государственный план. Двое рабочих впереди обсуждают молоко. Один утверждает, что в соседнем магазине его не бывает после восьми вечера, потому что заведующая придерживает ящики для своих блатных знакомых. Второй возражает, что дело совсем не в заведующей, а в только в одних коровах.
— План планом, — говорит он, — а корова читать не умеет. Ты ей решение пленума покажи, она на него хвостом махнёт и кучу дерьма навалит.
Дерьмо по-немецки звучит немного вызывающе для очереди, поэтому рабочий смущается и прикрывает рот. Или из-за того, что настолько некрасиво отозвался про решения пленума. Если его образное выражение дойдет до начальства или партийных органов, премии его, как минимум, лишат.
Женщина с сеткой требует, чтобы он громко не выражался при ребёнке. Ребёнок лет шести держит её за руку и внимательно слушает именно слова мужика.
Из двери пахнет горячим хлебом. Запах почти осязаемый — корка, мука, тёплый дрожжевой пар. Когда подходит моя очередь, девушка за прилавком спрашивает, сколько мне положить земмелей.
— Четыре, — говорю я, хотя собирался взять два, но запах свежей сдобы подсознательно действует на мой голодный желудок.
— На одного? — удивляется девушка.
— У меня была сложная ночь, — решаю я объяснить такое солидное количество булочек.
— Тогда пять, — улыбается она.
Она кладёт в бумажный пакет ещё один, маленький и кривой.
— Этот всё равно никто не возьмёт. Угощайтесь.
Мальчик за моей спиной немедленно сообщает, что он обязательно возьмёт. Девушка смеётся, вынимает кривой земмель из моего пакета и отдаёт ему. Женщина с сеткой начинает отказываться, только мальчик уже откусил корку, поэтому спор заканчивается сам собой.
Я кладу на прилавок двадцать пфеннигов. Девушка смахивает монеты в жестяную кассу и уже тянется за следующим пакетом, очередь спорит, но быстро движется.
Я выхожу с четырьмя булочками, желудок тут же требует еды здесь и сейчас.
Две булочки съедаю прямо у стены булочной, запивая водой из уличной колонки. Хлеб обжигает пальцы, крошки сыплются на чистую рубашку. Третий заворачиваю для дороги, четвёртый машинально хочу оставить Биндеру, потом вспоминаю, сколько часов и километров лежит между нами. Всё равно убираю в карман.
Пока ем, пересчитываю в уме обнаруженную казну. В бумажнике Соболева лежит сто восемьдесят марок с мелочью — наверно, все командировочные до двадцать второго апреля.
«Он еще собирался купить трамвай сыну, надо зайти и посмотреть, сколько стоит игрушка?» — я уже допускаю мысль, что мне удастся или придется вернуться в Москву.
Не хочу, конечно, влезать в чужую жизнь настолько основательно, но особого выбора у Соболева пока нет.
Благо жизнь в ГДР довольно дешева. Земмель — пять пфеннигов, трамвай — двадцать, обед в заводской столовой — марка с небольшим, пиво у Мюллера — за половину литра семьдесят пять пфеннигов. На оставшуюся жизнь инженеру пока хватает с большим запасом.
«Только на войну — уже нет, не хватает, ведь война в этом городе оплачивается совсем другой валютой, ее курс я узнаю только по ходу самой войны», — приходится мне признать.
У киоска напротив висит «Нойес Дойчланд». Первая полоса сообщает о новых манёврах против Московского и Варшавского договоров. Боннская коалиция все так же теряет людей, но о вотуме недоверия ещё не пишут. До двадцать седьмого апреля остаётся двенадцать дней. Я знаю число голосов, которым предстоит решить судьбу самого Брандта, но не знаю, кто стоял вчера в прихожей моего пансиона.
«История теперь очень любезна ко мне в крупных итогах и скупа там, где требуется прожить следующий час», — приходит в голову интересная мысль.
До Прагерштрассе я дохожу пешком. После еды идти становится легче, только повязка трёт плечо, еще с каждым шагом под ней бьётся отдельный горячий пульс. Новая улица широкая, почти вызывающе просторная, стеклянные павильоны под длинным жилым корпусом, гостиничные башни, вокруг меня субботняя толпа — семьи, солдаты в увольнении, иностранцы из гостиниц.
«Эксквизит», который назвал Биндер, занимает один из павильонов. За стеклом лежат перчатки, сумки и шёлковые платки, ценники заставляют прохожих сперва рассматривать товар внимательнее, потом вспоминать свою зарплату. Здесь очередь регулирует не продавщица, а высокая цена, у стекла задерживаются многие, внутрь входят немногие.
Я прохожу мимо по дальней стороне, возвращаюсь через несколько минут, захожу в магазин и останавливаюсь у витрины фототоваров напротив. На стеклянных полках стоят фотоаппараты «Практика», экспонометры и складные штативы. За ними отражается торговый зал «Эксквизита».
Отдел перчаток находится в глубине, у квадратной колонны. За прилавком работают две женщины: темноволосая постарше и светлая, около тридцати. Та, что совпадает с описанием Биндера, держит перед покупательницей две пары перчаток и ждёт, пока та решит. Не торопит, не подсказывает, ведет себя нейтрально. Когда покупательница выбирает более дешёвые, женщина убирает дорогую пару без тени разочарования и начинает заворачивать покупку.
Бантик получается ровным с первого раза.
«Тогда не вынуждайте заворачивать вас», — сказала она когда-то Клаусу над таким же бантиком, не меняя голоса, прямо при покупательнице.
Ночью, в темноте склада, он пересказал мне ее фразу слово в слово и голос у него сел именно на этой фразе, не на пистолете. Теперь я смотрю на её ровные руки и понимаю, чего он боялся.
Не слов, только того, как аккуратно бантики были завязаны.
К прилавку подходит мужчина в слишком новом костюме и начинает выговаривать ей за застёжку сумки. Она выслушивает, проверяет чек, говорит что-то короткое. Мужчина повышает голос, она — нет. Через минуту он забирает сумку и отходит, сердито оглядываясь в поисках свидетелей своего унижения. Светловолосая уже обслуживает следующую покупательницу, ни разу не изменившись в лице.
Из-за витрины я вижу только продавщицу, которая хорошо делает работу и не позволяет на себя кричать. Для протокола этого мало, но для гипотезы — достаточно.
Темноволосая выносит со склада коробки и спрашивает через весь зал:
— Инге, шестой размер сюда или в нижний ящик?
Светловолосая не оборачивается.
— В нижний. Здесь уже полный ряд.
Имя тоже совпадает.
Я задерживаюсь ещё на несколько секунд. Инге заканчивает с покупательницей, кладёт ладони на прилавок и поднимает голову. Взгляд проходит по входу, по улице, по стеклу напротив. Возможно, она просто даёт отдых глазам. Возможно, замечает человека, который слишком долго выбирает фотоувеличитель, не заходя в сам магазин.
Я отхожу раньше, чем она смотрит второй раз.
Проверка даёт немного, женщина по имени Инге существует, работает там, где сказал Биндер, и подходит под описание. Всё остальное — коробки с инструкциями, деньги, угрозы, по-прежнему держится на словах Клауса. Заходить внутрь и предъявлять себя слишком рано.
До главпочтамта в Нойштадте я доезжаю трамваем. Здание на Отто-Бухвиц-штрассе новое, стекло и бетон, у входа — цветные квадраты мозаики. У бокового фасада стоят три телефонные будки. Крайняя справа смотрит стеклянной стенкой на улицу. За спиной у звонившего остаётся глухая стена, что очень удобно для конфиденциальных разговоров, зато наблюдать за будкой можно и от остановки, и из окон закусочной через дорогу.
Я не подхожу сразу. Покупаю марку в почтовом зале, выхожу через другую дверь и прохожу мимо будок один раз. На крайнем аппарате под циферблатом есть маленькая металлическая табличка с номером. Значит, сюда действительно можно перезвонить. Номер я запоминаю.
— Биндер не выдумал телефон. Но информацию, кто именно звонит ему после трёх гудков, город мне не рассказывает.
На Постплац приходится возвращаться через центр. К полудню площадь гремит трамваями. Пути пересекаются, вагоны звенят, люди переходят от одной остановки к другой короткими перебежками. Киоск стоит там, где описал Клаус, газеты, сигареты, лотерейные билеты, окошко на две стороны. От него можно уйти к Вильсдруферштрассе, свернуть к Цвингеру или сесть в один из нескольких трамваев. Для короткой встречи место подходит, и для наблюдения тоже.
Я покупаю «Зэксише цайтунг» и отхожу к расписанию. Сначала просматриваю первую полосу, затем спорт, потом раскрываю частные объявления. Именно так, как раскрывает их человек, действительно ищущий подержанную мебель или еще не слишком старый велосипед.
Объявление стоит в разделе продаж, ближе к концу колонки.
«Продаётся аквариум, шестьдесят литров, с рыбками. Обращаться письменно».
Я перечитываю дважды. Шестьдесят литров. С рыбками. Точная фраза Биндера.
Газету верстали ночью, объявления принимали ещё раньше. По времени выходило, что вызов подали до стрельбы в «Цур Линде», когда операция шла по плану. Когда Клаус должен был либо вернуться на завод, либо исчезнуть по подготовленному маршруту. Объявление не было реакцией на его бегство, подпольная машина просто продолжает заведённый порядок.
«Получается, его вели две разные группы, которые не знали про намерения друг друга?» — с большим удивлением понимаю я.
По словам Биндера, теперь от него ждут ответа — объявления о фотоувеличителе «Крокус». Обычно оно появляется в одном из двух следующих номеров. Если к среде «Крокуса» не будет, молчание станет сигналом. Но пустое место в поезде может заставить их считать гораздо быстрее.
Можно ответить за него. Написать «торг уместен», вызвать Инге или незнакомого посредника к киоску и посмотреть, кто придёт. Мысль соблазнительна ровно до тех пор, пока не начинаешь считать последствия. Я не знаю, существует ли в объявлении вторая проверка: цена, порядок слов, адрес, выбранная строка. Ошибка предупредит сеть, что подал его не Биндер. Правильный ответ тоже предупредит, покажет, что Биндер жив и просит помощи. А до воскресного утра у них ещё остаётся дело на дамбе.
— Трогать канал сейчас нельзя. Сначала только участок Ц.
До остановки я все-таки не дохожу.
Можно ещё несколько часов изображать человека, который в субботу занят исключительно газетами, трамваями и служебными поручениями. Только никак нельзя до вечера не показаться своим. Командированный инженер исчез на ночь, утром им заинтересовалась народная полиция, а его левая рука движется так, точно принадлежит кому-то другому.
В маленькой советской колонии отсутствие замечают раньше появления, стоит только не прийти к обеду, как к ужину уже все знают, с кем ты поссорился, сколько выпил и почему во всем виновата жена.
Я сажусь в вагон, идущий обратно к центру.
Глава 9
Представительство занимает два соединённых здания за невысокой оградой. Одно довоенное, с тяжёлой каменной лестницей, второе пристроили недавно и уже успели назвать временным. Над воротами висит красная звезда, в будке дежурного кипит маленький чайник. Суббота здесь отличается от рабочего дня только тем, что мужчины ходят без галстуков, а женщины приносят дела в хозяйственных сумках.
У проходной двое техников крепят к раме стандартный первомайский лозунг. Полотнище провисает посередине, буквы «МИР» собираются в складку, но молодой парень на стремянке доказывает, что виновата именно неправильная краска. Снизу ему отвечают сразу трое, только лестницу по-прежнему не держит никто.
Дежурный вахтер, который из наших, понятное дело, поднимает голову от кроссворда.
— Соболев. Наконец-то! Вас с утра разыскивает товарищ Ковальчук!
Он говорит это без всякой тревоги, но фамилию заметно обводит голосом.
«Значит, серьезный здесь начальник», — понимаю я.
Я снова расписываюсь в журнале, под образцом вчерашней подписи новая ложится увереннее, ведь рука уже хорошо запомнила чужие петли.
В коридоре пахнет мастикой, табаком и котлетами. Из буфета представительства доносится голос женщины, объясняющей кому-то, что сложное международное положение ни в коем случае не освобождает от мытья тарелки. На подоконнике сохнут кисти после стенгазеты. Возле доски объявлений мужчина в нарукавниках переписывает список дежурств и негромко ругается, кто-то снова поставил дежурство на день отъезда собственной жены.
Дела вокруг творятся все знакомые, сам в них участвовал раньше с удовольствием по мере необходимости в той давней жизни в Советском Союзе. Поэтому хорошо знаю, как тут все устроено.
Я пока иду вдоль комнат первого этажа, понимая, что начинаю понемногу вспоминать места прежней жизни Соболева. Вот такой коридор, покрашенный зеленой краской и знакомый запах из буфета мне что-то заметно напоминают.
«Только из жизни Соболева или моей прежней — пока не слишком понятно. Сколько у нас похожих коридоров, крашеных зеленой краской, и в буфетах всегда пахнет одинаково. Потому что готовят одно и тоже на всей одной шестой части земного шара и в гостях у наших союзников тоже», — узнаю я свою Родину на запах.
Табличка с Ковальчуком объясняет, что он целый майор, смутно я вспоминаю, что он мой непосредственный начальник по комитетским делам. Впрочем, мне здесь все начальники, такое я тоже помню уже отчетливо.
Майор Ковальчук совсем по гражданке ждёт меня в маленьком кабинете на первом этаже. Пиджак висит на спинке стула, верхняя пуговица рубашки расстёгнута. Рядом с зелёным телефоном стоит стакан воды и открытая жестянка соды. Увидев меня, майор машинально убирает ладонь из-под правого ребра.









