
Полная версия
Про то, как враг народов войну выигрывал
И при этом они весьма ответственно корчат геройские рожи, а всякого, кто на редкость опрометчиво вздумает их вразумлять, почти неминуемо ждут либо трибунал, либо та самая безымянная общая могила.
Но коли вполне беспристрастно повернуться к лику подлинных героев прошлого, то сразу вот и окажется: не бросаться на врага с ходу, а выжидать более удобного часа — вовсе не трусость, а военная хитрость и гуманизм по отношению к тем солдатам, которых дома ждут их родные и близкие.
Родину никак ведь нельзя было защищать с таким исступлением, чтобы при этом разве что сколь обильно же оросить кровью ее сынов леса и поля.
А для чего тогда были большие и малые реки?
И стоило ли останавливать немцев не теми самыми естественными и куда как есть точно гораздо поболее грозными водными преградами, а главным образом тем, что с виду казалось попросту вовсе же неисчерпаемым, — людскими ресурсами?
53
А между тем тех настоящих людей — а таких в России всегда было немало и впрямь еще следовало беречь не на словах, а на деле, всеми силами стараясь спасти их от той до чего верной и бессмысленной смерти, а столь старательно не подбрасывать их в огонь, словно щепки.
Пусть лучше пришлые недруги дохнут, словно мухи от бескормицы, как это уже бывало во времена Наполеона.
Ну а своих надо же было беречь как зеницу ока — ради будущих побед, а если потребуется, то и ради грядущих поражений.
Кутузов, к примеру, своих по мере сил действительно берег.
Вот чего пишет о нем Лев Толстой в романе «Война и мир»:
«Кутузов один все силы свои (силы эти очень невелики у каждого главнокомандующего) употреблял на то, чтобы противодействовать наступлению. Он не мог им сказать то, что мы говорим теперь: зачем сраженье, и загораживанье дороги, и потеря своих людей, и бесчеловечное добиванье несчастных? Зачем все это, когда от Москвы до Вязьмы без сражения растаяла одна треть этого войска? Но он говорил им, выводя из своей старческой мудрости, то, что они могли бы понять — он говорил им про золотой мост, и они смеялись над ним, клеветали его, и рвали, и метали, и куражились над убитым зверем. Под Вязьмой Ермолов, Милорадович, Платов и другие находясь в близости от французов, не могли воздержаться от желания отрезать и опрокинуть два французские корпуса. Кутузову, извещая его о своем намерении, они прислали в конверте вместо донесения лист белой бумаги. И сколько ни старался Кутузов удержать войска, войска наши атаковали, стараясь загородить дорогу. Пехотные полки, как рассказывают, с музыкой и барабанным боем ходили в атаку и побили и потеряли тысячи людей. Но отрезать — никого не отрезали и не опрокинули. И французское войско, стянувшись крепче от опасности, продолжало, равномерно тая, все тот же свой гибельный путь к Смоленску».
54
Ну а в те самые крайне трудные времена всеобщего же горя, в самом-то начале Второй мировой войны, роль и ног под собой явно так не чующего Наполеона, с самым величайшим прискорбием, исполнила почти вся та не в меру языкастая, но при всем том совершенно немощная умом советская номенклатура.
Все ее чересчур отчаянно бравые (на своем укромном месте), исключительно уж щедрые на слово деятели были столь обильно одарены званиями и привилегиями, что, в отличие от всего остального народа, они буквально-то купались в своем, с той еще весьма красочной этикеткой, коричневом шоколаде.
Причем состояла вся эта, считай на редкость серая умом масса и прежде-то всего как раз во многом именно благодаря сталинским чисткам — из самой что ни на есть отборной, тщательно выпестованной и вышколенной сволочи.
А она у любого народа почти всегда так, считай на одно лицо.
Тем более, что тогдашняя советская власть вообще была бесподобно интернациональна.
И потому любые беспочвенные обвинения в русофобии здесь попросту смешны, если не сказать, совсем так абсолютно абсурдны.
И вот эта в одно мирное время крайне воинственная братия от всей своей «отчаянной храбрости» столь бодро тикала, да еще и с той поспешностью, что иной раз, и такое бывало, приехавшую издалека машину потом приходилось долго и тщательно отмывать: господа товарищи были никак не в том состоянии, чтобы хоть на минуту отойти куда-то в кусты.
А когда по-настоящему прижмет, всякое еще может случиться.
Причем при всех этих своих сугубо «личных достоинствах» новоявленные приспособленцы, до чего еще верно выпестованные в лоне большевистской партии уже после ее самой тщательной очистки почти от всего первоначального состава на том еще судьбоносном перепутье мрачных и злосчастных тридцатых годов, довольно быстро затем уж оправились.
Это вот разве что поначалу они и впрямь на редкость обделались от дикого страха.
Ну а затем, в конце концов, эти людишки как есть уж все-таки на деле оправились.
А именно тогда они и начали сколь еще бесцеремонно расстреливать и расстреливать боевых офицеров — за настоящие или мнимые их просчеты, подчас для одной отчетности, весьма злонамеренно выдуманные самими же чекистами почти на том совсем пустом месте.
55
И главное: в свете тех самых сколь на редкость апофеозных и официальных прожекторов все — это и поныне выглядит совсем ведь иначе — то есть, как всегда, уж только разве что явно по-ихнему.
А именно для того и существует слащаво лживая, сугубо официальная версия истории: чтобы все когда-либо бывшее раз за разом преобразовывать в некие иные, крайне удобные для нее тона, подменяя живую правду ее парадным подобием.
А между тем Лев Толстой в «Войне и мире» на редкость наглядно показывает, чем это именно занималась история уже в его-то родное время.
А она между тем до чего бессмысленно наводила на все ушедшее в былое и славное прошлое именно тот изумительно блестящий глянец.
А делалось — это именно затем, дабы вся та некогда совсем ведь опостылевшая, чудовищно несветлая обыденность прошлого в глазах грядущих поколений и вправду на деле затем выглядела, куда только поярче, величавее и многокрасочнее.
Потому как вовсе ведь нельзя было допустить и самой мысли о создании в человеческом сознании исключительно выпуклых образов, связанных не с гипергероизацией, а с той самой совсем так исключительно вовсе же невзрачно-мрачной серостью безликих будней.
А между тем всякое доподлинное мужество вовсе не заключено в бешеном и показном энтузиазме.
Оно крайне малоприметно, скромно и до чего только редко бывает более чем безупречно же вполне наглядно эффектным.
Но именно этого кое-кому уж точно и близко ведь явно совсем не хотелось, а именно хоть как-то освещать войну в свете ее вовсе так сурово неприглядной и по-настоящему правдивой действительности.
Нет, прежде уж всего явно требовалось всеми теми самыми светлыми красками разом еще засвидетельствовать исключительно так хлесткое и восторженное очарование совсем так навсегда ныне канувшей в лету эпохи.
И вот какие только удивительно точные слова говорит обо всем этом Лев Толстой в его романе Война и мир:
«В то время как Россия была до половины завоевана, и жители Москвы бежали в дальние губернии, и ополчение за ополчением поднималось на защиту отечества, невольно представляется нам, не жившим в то время, что все русские люди от мала до велика были заняты только тем, чтобы жертвовать собою, спасать отечество или плакать над его погибелью. Рассказы, описания того времени все без исключения говорят только о самопожертвовании, любви к отечеству, отчаяньи, горе и геройстве русских. В действительности же, это так не было. Нам кажется это так только потому, что мы видим из прошедшего один общий исторический интерес того времени и не видим всех тех личных, человеческих интересов, которые были у людей того времени. А между тем, в действительности, те личные интересы настоящего до такой степени значительнее общих интересов, что из-за них никогда не чувствуется (вовсе не заметен даже) интерес общий. Большая часть людей того времени не обращала никакого внимания на общий ход дел, а руководились только личными интересами настоящего.
И эти-то люди были самыми полезными деятелями того времени. Те же, которые пытались понять общий ход дел и с самопожертвованием и геройством хотели участвовать в нем, были самые бесполезные члены общества; они видели все навыворот, и все, что они делали для пользы, оказывалось бесполезным вздором, как полки Пьера, Мамонова, грабившие русские деревни, как корпия, щипанная барынями и никогда не доходившая до раненых, и т. п. Даже те, которые, любя поумничать и выразить свои чувства, толковали о настоящем положении России, невольно носили в речах своих отпечаток или притворства и лжи, или бесполезного осуждения и злобы на людей, обвиняемых за то, в чем никто не мог быть виноват».
56
Однако тех на редкость обезличенно и бестолково виноватых мы ведь безо всякого особого труда сколь еще разом вот на деле отыщем.
И прежде ведь всего такими — за все от начала и до конца виноватыми при этом окажутся именно простые солдаты, у которых явно зачастую вся сила великого духа и была наиболее главной оборонительной и наступательной мощью.
Причем сила эта нередко оказывалась куда поважнее всяческой военной амуниции.
И именно об этом граждане советские историки давно уже прожужжали нам все уши, без конца и на все лады вальяжно вещая одно и то же: армия-де у нас была слабая, плохо обученная, крайне недисциплинированная.
А между тем, чтобы до чего немедленно и решительно перейти в контратаку, действительно сколь еще явно необходимы как неумолимая воля командиров, так и железная дисциплина солдат.
Да только откуда же было взяться всему этому у армии, которую враг в единый миг уделал в хвост и в гриву?
57
А между тем той армии вполне еще следовало бы сразу ведь отойти назад, постепенно и без лишней горячки всячески перегруппироваться. Но нечто подобное оказалось бы совсем так вовсе никак не по-советски.
Ибо подобные вещи в те времена почти неизменно рассматривались совсем не иначе как до чего уж весьма сколь еще откровенное паникерство.
Причем ничто, как говорится, не ново под луной.
И вот как ярко живописует Лев Толстой в «Войне и мире» события, во многом весьма сходные по самому духу с тем, что затем не раз повторялось и в куда только более поздние времена:
«И об этом-то периоде кампании, когда войска без сапог и шуб, с неполным провиантом, без водки по месяцам ночуют в снегу и при пятнадцати градусах мороза; когда дня только семь и восемь часов, а остальное ночь, во время которой не может быть влияния дисциплины; когда, не так, как в сраженье, на несколько часов только люди вводятся в область смерти, где уже нет дисциплины, а когда люди по месяцам живут, всякую минуту борясь с смертью от голода и холода; когда в месяц погибает половина армии — об этом-то периоде кампании нам рассказывают историки, как Милорадович должен был сделать фланговый марш туда-то, а Тормасов — туда-то, и как Чичагов должен был передвинуться туда-то (передвинуться выше колена в снегу), и как тот опрокинул и отрезал, и т. д., и т. д. Русские, умиравшие наполовину, сделали все, что можно сделать и должно было сделать для достижения достойной народа цели, и не виноваты в том, что другие русские люди, сидевшие в теплых комнатах, предполагали сделать то, что было невозможно».
58
Да, уж в те самые несусветно проклятые царские времена за то, что кто-нибудь явно ведь осмелился до чего громко вслух высказать вполне недвусмысленные сомнения относительно той исключительно вот принципиальной невозможности самого безответственного совершения тех еще слишком поспешных действий, его чаще всего ожидал разве что резкий окрик, а никак не пуля.
Но то были вовсе ведь совсем другие «жестокосердные сатрапы»: они порою с народом слишком уж даже сколь еще так весьма простодушно цацкались.
59
Однако та сколь еще вычурно лживая красная пропаганда до чего неустанно разукрашивает действительность в розовые, почти парадные тона, выдавая свои чудовищно рукотворные постулаты за нечто величественное и безупречно же монументальное.
Ибо всякая иная картина для нее попросту недопустима — как слишком наглядное свидетельство отсутствия той самой безмятежной, единой и горделиво самодовольной сопричастности к «великому делу» освобождения некогда полностью так некогда единой нашей социалистической родины.
Попросту говоря, эта крайне незамысловатая, но жесткая «окопная правда» неизбежно же вступает в прямое и грубое противоречие с тем еще помпезно официозным взглядом на войну.
А между тем нам долгими годами твердили о самой исключительной так сплоченности масс перед коварным врагом, до чего сходу дерзнувшим вторгнуться в самые бескрайние пределы нашего славного отечества.
60
Именно так, безо всяких особых изысков, и было вот принято в ныне покойном СССР: вместо достоверной реальности народу преподносили идеологически процеженное, героизированное краснобайство.
И, разумеется, все те события Великой Отечественной войны, обильно омытые человеческой кровью, доходили до нас лишь в виде единственно «верной» помпезно-официальной версии.
А между тем буквально всякое ее отношение к подлинным историческим реалиям было в точности примерно таким же, как у клинического идиотизма — к здравому рассудку.
Из года в год муссировалась одна и та же сладкоречивая ложь, вновь и вновь воспроизводимая в тех до чего бесчисленных, щедро иллюстрированных изданиях.
И была она предельно во всем проста — как и всякая наглая кривда: цельная, самоуверенная и потому почти неуязвимая в своей явной крайне же отвратительной безнаказанности.
61
Повторим еще раз — для самой полной ясности: подобные рассуждения вовсе не являются ни «русофобским бредом», ни попыткой огульно очернить СССР и все его многонациональное население.
Слишком часто предполагается, будто СССР и впрямь представлял собой некий единый монолит, а потому всякая критика его военного или тем более политического руководства неизбежно сводится к грубому и наскоро состряпанному шельмованию всего того крайне пресловутого народа.
А между тем именно подобным подменам и потворствовали многие «исторические мужи», старательно поддакивая политически выверенному, но, по сути, крайне тщеславному и лживому тону самого «верного» освещения недавних глав нашей общей истории.
Однако стоит отринуть эти столь усердно навязанные интерпретации — и возникает простой, но крайне неудобный вопрос: кто это и впрямь на самом деле явно оказался никак не готов к той войне?
И ответ на него, вопреки всей той чисто прежней напускной сложности, оказывается уж предельно так прост и логически ясен.
62
План Барбаросса во всех своих тактических подробностях еще уж изначально был направлен не только против СССР — той до чего огромной державы, каковой он и впрямь тогда ведь являлся.
Нет, прежде всего, он был обращен против сталинского режима — жесткой и бесчеловечной системы, чья внутренняя несостоятельность вскоре и проявилась во всей свой широчайшей полноте.
Именно данный крайне же самоуверенный конгломерат сущей бездеятельности, лжи и управленческой тупости оказался вовсе никак не готов к трагическим обстоятельствам 1941 года.
Однако официальная версия, как и прежде, беззастенчиво перекладывала всю эту вполне очевидную неподготовленность на плечи простого народа.
Причем именно подобное перекладывание вины — с больной головы на здоровую — было самым привычным же приемом всей той советской идеологической машины.
И именно потому сколь так совсем оно неудивительно, что весьма многочисленные, тщательно иллюстрированные труды о тех событиях оказывались, попросту вот пронизаны показной, почти стерильной «праведностью» — идеологически выверенной и потому столь глубоко недостоверной.
63
Да и сами те его до чего только воинственные деятели, считай еще вчерашние «красные», сегодня без труда перекрасились в «желтых» капиталистов, не изменив, впрочем, ни старых до чего вредных привычек, ни способов весьма так сурового самооправдания.
Они и теперь, словно тяжеловесный колосс, стоят на прежних позициях, продолжая извергать потоки «священной» лжи — ради поддержания ореола собственной безгрешности.
И по сей день, явно находятся люди, так ведь и пребывающие в самой непробиваемой уверенности, будто за все заслуги перед отечеством следует благодарить исключительно «правую» центральную власть.
Ну а в особенности в те адски же тяжелые годы Великой Отечественной войны людям сколь еще сурово внушали, что народ и партия абсолютно так едины.
Однако данное единство существовало разве что в вовсе так совсем уж обезличенных воззваниях.
Во вполне реальной, повседневной жизни партийная «аристократия пролетариата» до чего откровенно восседала на народе — как наездник на норовистом жеребце.
64
И уж само как оно есть более чем полноценное разграничение между повседневным положением простого народа и вознесенными над ним правителями в условиях этого крайне разжиревшего тоталитаризма оказалось фактически уж попросту совершенно безграничным — а потому и почти так совсем вот абсолютным.
Эта самонареченная таковой «народная» власть думала, прежде всего, о собственной многоголовой машине власти, тогда как всякий простой народ более чем неизменно оставался для нее одним лишь производственным сырьем — материалом для тех или иных очередных идеологических построений.
Причем истинно важным тут было одно: чтобы этот «материал» не иссякал — чтобы он и далее оплачивался кровью тех, кто осмеливался мыслить иначе, и никогда уж не высыхал под ярким светом простых, трезвых истин.
А между тем внешний мир вовсе не был ни слеп, ни глух.
Он видел происходящее — и делал свои исключительно верные выводы.
А потому и оказалось, что ту самую «красную» власть все-таки можно было вполне так застать врасплох.
И в том июне 1941 года она действительно дала весьма суровый сбой.
И речь тут идет о самом начале Великой Отечественной войны — моменте, когда расчет на контролируемое развитие событий и впрямь оказался сущей иллюзией.
А между тем большевиками тогда ожидались совсем вот иные последствия — выверенные, выгодные, и до чего еще запросто ими до чего только загодя управляемые.
Однако реальность развернулась в совсем так вовсе иную сторону.
И именно тогда данная система, совсем же захлебнувшись в собственных никак не здравых расчетах, вскоре так предпочла не признать за собой просчет, а сколь откровенно переложить ответственность за последствия на сам же народ.
То есть тот самый народ, который и был ведь в хаосе первых месяцев войны начисто брошен на произвол судьбы и оказался в конечном итоге объявлен вовсе так ни к чему неподготовлен, не организован, а потому и оказался во всем так до чего исключительно «виновным».
А именно так и сформировалась вполне вот кому-то удобная версия: наиболее основная ответственность сугубо вниз, суровое оправдание на самый верх.
65
А между тем вся история европейских войн явно говорит как раз об обратном.
Именно Россия надломила хребет армии доселе никем непобедимого Наполеона.
И это как раз об этом безо всякой лишней риторики, предельно ясно пишет Лев Толстой в романе Война и мир:
«Прямым следствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой Смоленской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель наполеоновской Франции…»
Именно так.
Российская армия не раз подтверждала свою силу — если не лучшей армии Европы, то, по крайней мере, одной из самых устойчивых.
И дело вовсе не в легкости, с которой ее можно бросить в бой.
Ее сила — в выносливости, в способности переносить тяжелейшие испытания и сохранять боеспособность там, где другие ломаются.
66
Да и командиры в этой армии нередко были людьми довольно сметливыми и опытными.
Но даже они вовсе так не могли увидеть всю картину целиком.
И вот как раз об этом яснее ясного написал Виктор Астафьев, прошедший войну рядовым солдатом.
Комбриг воевал на передовой — но рядом с ним неизменно находился комиссар, приставленный «в помощь» мозоли на нёбе себе натирающий сколь еще тщательно следя за самым неукоснительным исполнением указаний сверху.
И ясное дело этот «верный партиец» до чего беспрестанно изматывал командование самыми бесконечными упреками в самой недостаточной расторопности, а между тем идущие сверху приказы требовали своего исполнения абсолютно любой ценой.
И это притом, что в штабах сколь неизменно жили совсем так иной реальностью, чем та было на передовой.
Там вечно же воевали с бумагами — директивами, донесениями, отчетами, — куда реже сталкиваясь с тем, с чем до чего ежедневно имели дело в огне лобового столкновения с противником.
Причем именно в связи истерикой самых первых попросту немыслимых поражений сам вот разрыв между приказом и реальностью лишь только еще разве что неимоверно же нарастал.
67
И главное именно этакое чрезвычайно всесильное штабное начальство, нередко же отличавшееся поразительной умственной бездеятельностью, и требовало чудес героизма от тех, кому подчас приходилось расплачиваться собственной жизнью.
И делалось это далеко не всегда ради вполне реального военного результата, а зачастую — ради отчетной отметки: населенный пункт взят, задача выполнена.
Цена при этом во внимание никак так не принималась.
И, разумеется, речь тут не идет обо всех штабных офицерах.
Но сама система неизбежно порождала слой людей, для которых карьера и показная исполнительность становились явно важнее всякого реального положения дел.
В такой среде наверх поднимались не столько компетентные, сколько удобные — склонные поддакивать, выполнять и требовать того же от других.
И потому в критические моменты звучало одно: «вперед», «немедленно», «любой ценой».
Попытки говорить об обороне, о перегруппировке, о необходимости сберечь людей нередко при этом встречались грубо и резко.
В итоге в действие шел не продуманный расчет, а давление — приказ, подкрепленный страхом и привычкой к самому так безусловному и совершенно слепому исполнению чужих приказов.
И это особенно же остро проявлялось в тяжелые месяцы начала Великой Отечественной войны, когда суровая реальность до чего резко расходилась со всеми теми восторженно радостными ожиданиями.
Причем о том, с чем реально сталкивались бойцы на передовой, как раз и писал Василь Быков в его повести Карьер:
«В первых же стычках с немцами Агеев понял, что главная их сила в огне…
Их минометы засыпали поля осколками, пулеметы и автоматы сжигали свинцом…
От танков не было спасения ни на дорогах, ни в поле, ни в городе».
68
Но и Василь Быков, верно оценивая тогдашнюю обстановку, смотрит на нее истинно так сквозь пелену собственного, почти невыразимого ужаса — ужаса, рожденного катастрофой незабываемого 1941 года.
Этот страх, охвативший тело и душу смелого человека, твердо при этом соединялся с острейшим ощущением собственного полного бессилия перед всем тем ныне происходящим.
Однако дело тут явно было вовсе не в том, что противник сам по себе оказался весьма так несоизмеримо сильнее.
Раз дело тут было в чем-то ведь вовсе другом: у него попросту все же работало слаженно, последовательно и чисто так по-военному профессионально.
Без дикого вороха абстрактных догматов, склеенных бравой пропагандой.
Без веры в чудесную победу агитации над всяким вообще здравым смыслом.
А здравый смысл в советской системе был давно уж более чем конкретно загнан в тот еще самый дальний угол.
Ему дозволялось разве что изредка и почти беззвучно подавать голос — да и то лишь тогда, когда на это находилась чья-нибудь «барская» пролетарская воля.








