
Полная версия
Молчаливый сговор
Спать она и пробовать не стала.
Лежала, слушала, как затихает крыло — по коридору ещё долго ходили, хлопали двери, кто-то шептался через порог, — и считала. Считать было её всегдашним спасением: выходы, монеты, шаги. Только сейчас счёт выходил один и тот же, короткий, и никак не желал меняться: их было двое. Стало — один.
Ир. В снегу.
После полуночи она поднялась, оделась в тёмное и вышла. Наука её на такие дела была твёрдая: на место, где случилось, не возвращаются. Место после беды — что капкан со взведённой пружиной, туда ходят дураки и виноватые. Айра шла и утешала себя тем, что уж она-то ни в чём не виновата.
Утешение не работало. Совсем.
Двор лежал синий, простроченный жёлтым под фонарями. Луна работала вполсилы, из труб тянуло редким ночным дымом — академия спала или прикидывалась. У западной стены место огородили: колья, верёвка, на верёвке казённая бирка. Поодаль горела жаровня, при жаровне грелся страж — и стоял он не как греются, а как стоят при начальстве: столбом, утопив подбородок в воротник.
Мертвеца уже убрали, а на его месте теперь красовался кое-кто другой.
Ректор Архонтии сидел на корточках у мёртвой цепочки следов, сняв перчатку, и держал пальцы над снегом — над самым отпечатком, не касаясь. Будто боялся прикоснуться. Ну или ждал, что из снега что-нибудь выпрыгнет и заскочит ему прямо в раскрытую ладонь. Не выпрыгнуло. Он опустил руку и коснулся следов.
Пальцы дрожали.
Айра следила из тени поленницы, дыша в рукав, и сперва решила: замёрз. Живой всё-таки человек, хоть и ректор, а мороз к ночи озверел окончательно — такой голую руку наказывает сам, без всякого устава. Но он поднялся — и руку в перчатку не убрал. Так и пошёл вдоль цепочки с голой рукой, будто мороза ему этой ночью не завезли.
А пальцы всё равно дрожали.
Шёл он, к слову, грамотно: рядом со следами, ни разу не наступив, — как скупщик вдоль чужого прилавка. Смотреть смотри, руками не трожь. У вмятины — единственного, что снег сохранил от человека, — он простоял дольше всего. Ничего не делал. Просто стоял, как стоят в доме, который только что обнесли вчистую.
Где это ректоров учат читать следы?
Потом резко развернулся и ушёл, не оглядываясь. Страж проводил его взглядом, выдохнул и осел обратно в человека, которому просто не повезло с вахтой.
Через четверть часа он уже дремал, сидя у жаровни, честно и по-солдатски: вполглаза, вполуха. Айра выждала ещё — щедро, с запасом, как учит улица, — и пошла.
Двор она перешла по тени, с носка, как учили, — снег под ней молчал. Мороз пах калёным железом и дымком жаровни, ноздри слипались на вдохе. У цепочки следов она присела с другой стороны, так, чтобы следы легли между ней и огнём. Старый приём: свет в лоб делает след плоским, а в косом свете след рассказывает о себе всё, что знает.
— Ну и что ты мне расскажешь? — спросила она у цепочки. Шёпотом.
Цепочка оказалась весьма болтливой.
Сперва — общее: вся картинка, потом уже пальцы. Шла цепочка от угла двора наискось к стене, шагов на семьдесят, и начиналась не у дверей крыла и не с дорожки, а с утоптанного пятака, где за день следы сбились в сплошное месиво. Значит, там покойник и стоял, прежде чем пойти к стене. Стоял и, похоже, ждал.
Вдоль самой цепочки уже наследили свои — стража, лекарь, те, кто нёс: топтались по обе стороны, не глядя под ноги. Ей это было на руку. Где натоптали свои, чужого следа не спросят.
Дальше — шаг. Айра приложила ладонь к промежутку между следами: раз, другой, пятый. Промежуток был один и тот же, до пальца. Живой человек так ночью не ходит: по чужому двору либо спешат, либо крадутся. Этот шёл, как ходят днём по знакомой улице — легко, мерно, без единого пятна, где топчутся и решают. Он не решал. Ни одного сбитого шага, ни одной оглядки.
Так идут за человеком, который позвал.
Его привели. Он шёл сам — за кем-то, кого здесь уже не было.
Она пошла вдоль цепочки, пригнувшись, шаг за шагом. Колени скоро задеревенели от холода, пальцы в рукавах пришлось отогревать по очереди. На третьем десятке следов цепочка рассказала второе. Отпечатки лежали глубже, чем положено: Айра поставила свой сапог рядом, надавила, сравнила лунки — её вышла мельче. А хозяина цепочки она знала — семестр в одной шестёрке: щуплый, на полголовы её ниже. Близнецы были одной мерки. Так не бывает. Лёгкие люди глубоких следов не оставляют.
А на двух поворотах, где цепочка брала в сторону, край следа двоился: узкий второй оттиск, сдвинутый на палец, как бывает, когда в один след ступают дважды — и во второй раз носком не туда.
Вот и разгадка глубины: в эти следы ступали не один раз. Кто-то прошёл по цепочке после него, положив свой вес поверх чужого шага. Туда — след в след. И обратно — след в след, спина к спине с покойным.
Айра присела на пятки и послушала, как в ушах стучит собственная кровь.
Водить человека ночью через двор — так, чтобы он шёл сам, легко, в охотку, за кем-то, кого нет, — это не студенческий морок с кувшином. Она вчера видела, как такое вяжется, — медленно, узел за узлом, напоказ. Ночью, на ходу, без единого сбитого шага у ведомого — это работа того сорта, за которую в её прежнем мире платили бы годовое жалованье стражи. Она прикинула, у скольких в этих стенах рука набита на такое.
Пальцев выходило — на одну ладонь.
Оставалось место у стены. К нему Айра подошла в последнюю очередь — потому что меньше всего хотела подходить.
Вмятина от тела уже подёрнулась свежим снежком, и для всякого честного глаза это была вмятина как вмятина. Крови нет, раны нет: замёрз человек, сердце встало, бывает. Так, наверное, и запишут.
Айра оглянулась на жаровню. Страж дремал по-солдатски, вполглаза, и в ближайшую четверть часа ему было не до неё.
Она присела на пятки, положила ладони на колени и закрыла глаза.
Ну. Иди сюда. Один раз.
Оно помедлило — оно вообще ничего не делало по первому слову, с ним всегда договаривались дольше, чем ей хотелось.
Потом мир ушёл.
Двор встал за стеклом. Мороз перестал щипать, снег перестал скрипеть, и осталась сухая выстуженная тишина, в которой слышно было только собственную кровь. Камень сделался очертанием. Стена сделалась очертанием. У жаровни тёплым пятном лежал страж, и от пятна вверх шла тонкая нитка — дыхание.
А там, где лежал человек, не было ничего.
Не темнота: темнотой тут было всё. Пустое место, с которого нечего взять, — так стоит в лесу выжженный пень посреди живого. Снег вокруг отвечал хоть чем-то, слабо, по-снежному. Это место не отвечало вовсе. Был полный карман — стал вывернутый.
Она подержала, сколько сумела. Вдоха на два.
Мороз вернулся весь сразу, и снег под коленом опять скрипнул. В затылке набухло и потянуло, во рту сделалось железно.
Дорого. За два вдоха — непозволительно дорого.
Объяснить это страже она не смогла бы. Показать — тем более: смотреть сюда так, как посмотрела она, здесь было некому.
Уходила она, как учили: по своим же следам, шаг в шаг, спиной вперёд до самой тени — чтобы утром никто не спросил, кто тут топтался ночью.
На середине отхода она и споткнулась. Замерла с занесённой ногой, глядя на собственный след, в который собиралась ступить второй раз.
Одна школа. У неё и у того ночного мастера, выходит, была одна школа.
К себе она вернулась тем же краем тени и уже у крыла, сама не зная зачем, посмотрела вверх, на знакомое окно.
Окно было тёмное.
Ир. В снегу.
* * *К завтраку академия гудела — низко, вполголоса, как гудит улей, в который постучали. В таком полугуле ложки звякали о миски неприлично громко. В обычное утро их не было слышно вовсе — и непривычнее всего было именно это.
Овсянка была горячая, с маслом, и есть её было странно: ложка работала, а вкуса не было.
Вокруг торговали версиями, и Айра слушала, как слушают торг у чужого прилавка: кто сколько даст.
— На спор полез, — давали дёшево с края стола. — На стену, ночью. Сорвался, ну и всё.
— А спорил-то с кем?
Спорщика не нашлось — ни за этим столом, ни за соседними. Цену никто не поддержал, и её сняли.
— Белые деревья, — давали дороже, шёпотом и наискосок. — Он в рощу ходил, мне пятикурсник говорил. А кто белое дерево тронет, за тем оно само...
— Да иди ты со своими деревьями!
— А чего тогда ни раны, ни крови? — Голос был совсем молодой и сам не рад своему вопросу. — И лицо, говорят, спокойное. Лежал, будто спит.
Вот это на торге не пошло. Дорогой товар, неудобный: все посмотрели в свои миски, и разговор сам собой перескочил на пересдачи.
Старшие в торг не входили вовсе: молчали и берегли вопросы.
— Ир — который? — спрашивали через стол у знающих. — Дайн? Кейра?
— А кто их разберёт? Их живых-то не разбирали. Тихие, говорят, были — что один, что другая.
Тут не соврали.
— Замёрз, — повторил Юст в третий раз. Ему никто не возражал, и это его, кажется, беспокоило больше всего. — Ночью. Так говорят.
Замёрз. Конечно, в десяти шагах от корпуса.
Тевр молчал всерьёз: короб стоял у ног забытый, а хлеб он с утра носил на дальние столы просто так, без записи. Потом всё-таки открыл тетрадку, отыскал страницу и стал вычёркивать строчку — долго, старательно, в несколько черт, хотя строчка была короткая.
Айра не спросила. Тевр сказал сам, не поднимая головы:
— Свечи. Он третьего дня заказывал свечи, потемнее. Говорит, у сестры от светлых глаза устают, а она же читает по полночи... — Тевр закрыл тетрадку и посмотрел в стол. — И кому теперь эти свечи.
Ответа не было. Не водилось тут такого ответа.
Дайн. Дайн — в снегу.
Имя встало на место, как ключ в чужой замок: с усилием и до конца.
— Кто-нибудь видел Кейру? — спросила Тай.
Никто не ответил.
Кейра нашлась после завтрака, в нижней галерее.
Живая. Это Айра увидела первым. Остальное пришло следом: Кейру вели в сторону лекарской — впереди стражник, за плечом — Виерна. Декан держалась на полшага сзади, как ходят не начальники, а провожатые, и у двери, не дожидаясь стражника, сама открыла перед Кейрой створку.
Кейра шла прямо, точно, глядя перед собой. Они с братом были близнецы, один человек в двух экземплярах, — и теперь этот человек шёл по галерее. Один.
Айра стояла у стены, пока они не прошли, и молчала со всеми вместе. Ей было что сказать — но некому: стража спросит «откуда знаете, адептка», и правильно сделает, что спросит.
Молчать она умела. Просто впервые за долгое время это умение было ей противно.
А занятий никто не отменял. Академия вообще, похоже, не умела отменяться: колокол бил своё, двери хлопали. Вполглаза, вполуха — а на посту. Вся в того ночного стража у жаровни.
* * *Запись на пересдачи открыли в полдень, у дверей учебной части, и очередь встала раньше записи: первый в ней стоял со вчерашнего вечера.
Тот самый, с одеялом. За ночь он оброс узелком, кружкой и почтением соседей и теперь выглядел так, будто жизнь удалась. Очередь за ним тянулась вдоль стены до поворота: сессия собирала свою дань со всех трёх факультетов, и в хвосте уже спали по очереди — двое спят у стены, третий держит места, потом сменяются. Уклад очередей был старый и сбоев не давал.
Подошёл кто-то с Клинка, спросил, за чем стоим. Ему сказали: на пересдачи. Он подумал, сказал «а» — и остался: из хорошей очереди не уходят, раз стоят — значит, дают.
Айра встала в хвост и приготовилась стоять долго. По ногам из-под дверей тянуло сквозняком, от чужих полушубков пахло мокрой шерстью, стена за спиной забирала тепло, как умеет только зимний камень. Стоять она умела — это тоже наука, уличная: не переминаться, не вздыхать, дать глазам работу. Глаза работали сами. Через одного человека от неё, у стены, стоял парень — и что-то в нём было неправильное на тот особый лад, от которого у неё чесались лопатки.
Стоял он хорошо. Слишком хорошо. Никто не умеет так стоять в очереди — без скуки, без нетерпения, с тихим достоинством. Спешить ему было некуда — и чувствовалось, что давно. И одет он был не по сезону: в осеннее, лёгкое, без шапки. И иней на плечах у него не таял.
Впереди возникло движение: Ним. Она шла вдоль очереди от дверей, и губы у неё шевелились. У хвоста она остановилась, закончила счёт и объявила — никому и всем, тоном итоговой описи:
— Нас тут четырнадцать. А стоит — пятнадцать.
Очередь зашевелилась и пересчиталась. Очередь была согласна на четырнадцать. Пятнадцатого начали искать глазами — и найти не могли, потому что глаза у людей устроены милосердно.
Ним нашла. Подошла к парню в осеннем и посмотрела на него снизу вверх, сурово, как ревизор на недостачу.
— Вас тут не стояло.
Парень поглядел на неё без обиды.
— Я занимал, — сказал он тихо.
— Когда?
— Осенью.
Очередь притихла. Осенью запись была: её открыли, набрали и отменили в один день — инспекции стало не до зачётов. Списки сожгли или подшили — поди знай. Очередь тогда разошлась.
Вся, выходит, да не вся.
Стоялец. На экзаменах таких Отт разгонял узлом, как голубей с карниза, — но те воровали чужие места. Этот своё выстоял.
— Осенняя запись недействительна, — сказали от дверей.
Куратор Отт подошёл неспешно, с ведомостью под мышкой, и оглядел парня в осеннем без всякого удивления — как оглядывают прохудившийся жёлоб: опять. Парень выдержал его взгляд с достоинством. Достоинства у него было с запасом.
— Запись новая, — сообщил Отт. — Осенняя очередь расформирована. Претензии не принимаются, вопросы, к слову, тоже.
Парень в осеннем подумал. Думал он основательно, как думают о главном.
— Тогда я за ней, — решил он наконец и кивнул на девицу с Архива в конце хвоста. И встал. В смысле — переместился: только что был у стены, а теперь стоял за девицей, и иней на плечах как лежал, так и лежал.
Девица с Архива побледнела и очень вежливо сказала, что можно и перед ней.
Отт открыл ведомость, посмотрел в неё, подумал и ничего не записал. Есть вещи, которых казённая графа не предусматривает.
Вот у кого со смирением всё в порядке. Тай бы взяла у него пару уроков.
Шутка пришла и легла, как ложатся краденые вещи, — чужая. Носить её было некуда.
Дайн. В снегу.
Ним прошла обратно вдоль очереди, ни на кого не глядя, но по спине её было видно: она всех предупреждала. Всех. Всегда. Пересчитывать надо всё, и вот вам, пожалуйста.
Поравнявшись с Айрой, она всё же приостановилась.
— Видела? — Без торжества, с усталым удовлетворением: веру её наконец вознаградили. — Восемь заначек, говорили они. Смешно ей, говорили они.
— Никто не говорил «смешно», Ним.
— Все думали. — Ним поправила платок и пошла к дверям, бросив через плечо: — Мысли я тоже считаю.
Смеялись в очереди в тот день вполголоса: беда прошла не по ним, но прошла близко, и все это помнили. Однако смеялись. Живые вообще смешливые — этим и держатся, думала Айра, выводя свою фамилию в новой записи. Перо у писаря было привязано к конторке бечёвкой: от людей, у которых сессия.
Стоялец дождался своей записи со всеми. Писарь, не дрогнув, вывел в графе: «Занимал с осени». Порядок есть порядок.
Уходя, Айра оглянулась. Стоялец стоял за девицей с Архива — довольный: у него снова была очередь. Иней на плечах у него так и не таял, и очередь уже привыкла об этом не думать.
* * *Ещё до вечера её нашла Тай — сама, без стука, с двумя пирожками и кружкой, от которой шёл пар.
— Ты со вчера смурная, — постановила она, выставляя всё это на стол. — Не спрашиваю. Ешь.
— Я не...
— Ешь. Спрашивать буду, когда прожуёшь. — Тай уселась рядом и привалилась плечом, горячим, как печной бок. — А может, и не буду. Захочешь — сама скажешь. Я умею ждать. Ну, почти умею. День продержусь. Может, два.
Пирожки были с пылу с жару, пахли ливером и луком, в кружке оказался сбитень. Айра ела и думала, что вот так — с этим плечом под боком — жить дальше уже можно. Даже в такие дни.
Особенно в такие.
— Оба съешь, — сказала Тай уже от двери. — Я по глазам вижу: один ты решила отложить на чёрный день. Так вот, у пирожков чёрных дней не бывает. Не доживают.
Дайн. В снегу.
* * *В семь, как заведено, она была в приёмной.
Подоконник был пуст. Дисциплина куда-то делась, и без неё приёмная сделалась голая, как в первый день. Журнал лежал на своём месте, перо при нём, — а вот дверь кабинета была закрыта. Не приоткрыта на ладонь — закрыта совсем.
Айра вписала себя в графу «явка». Хвостик у росписи не вышел.
— Зайдите, — сказали из-за двери.
В кабинете горели все свечи разом — светло, слишком светло, по-рабочему. Пахло воском и свежим сургучом. Ректор стоял у окна, спиной к тёмному стеклу, и на столе перед ним лежала одна-единственная бумага. Ни стопок, ни перьев в работе — один лист, уже дописанный.
Пауз не было. Вот что она отметила раньше всего, по привычке мерить чужие паузы: он заговорил сразу, без своей отмеренной секунды, — так читают по написанному.
— Адептка Сол. Соберите вещи. Вы переводитесь: архивная практика, Харентол. Бессрочно.
Секунду длилось честное недоумение — она успела подумать, что ослышалась, и понять, что не ослышалась, и что «бессрочно» в казённом языке значит именно то, что значит.
— Харентол — это что? — спросила она. Голос вышел спокойный. Она была им довольна.
— Северный филиал Архонтии. Архивное отделение. Три дня пути.
— Мои зачёты?
— Перезачтут.
— Резерв? Пункт сорок третий?
— Снимается переводом.
— Практикумы? Декан Виерна...
— Декан поставлена в известность.
Ответы падали, как печати: коротко, сверху вниз, в положенное место. Она поискала в его лице хоть что-нибудь — заготовленную паузу, сухую колкость, всё, к чему привыкла за эти месяцы, — и не нашла. Лицо было закрыто, как эта дверь: совсем, без ладони.
— Когда? — спросила она.
— Подвода послезавтра, в шесть утра. Предписание получите завтра в канцелярии. — Он тронул лист и выровнял его по краю столешницы, хотя выравнивать там было нечего. — Это всё, адептка Сол.
Соберите вещи.
Вчера за ужином Верен называл цену: девятнадцать человек за пять лет, и ни одного письма после. Все они, надо думать, тоже собирали вещи. Вещи потом год лежали в кладовой.
Она кивнула — пресно, по всей форме, не дешевле и не дороже — и двинулась к выходу. У порога на вдох замедлилась: по вчерашней ещё привычке ждать, что в спину догонит «адептка».
Не догнало.
Она вышла, тихо прикрыв за собой дверь. Как учили: уходя, не хлопай — хлопок запоминают.
В приёмной было пусто, на подоконнике лежал холодный прямоугольник лунного света.
— Явка засчитана, — сообщила Айра пустой приёмной. Тем самым тоном, каким ей вчера желали спокойной ночи.
Никто не возразил. Никто и не пересчитал её на выходе.
Глава 7. Харентол
Предписание ей выдали утром, под расписку. В этом ведомстве держали слово: если здесь обещали неприятность, неприятность приходила день в день, без опозданий. Опаздывало тут только хорошее — и то, подозревала Айра, не само: его придерживали на входе.
Писарь в канцелярии был немолодой, с жёлтыми от сургуча пальцами, и читал вслух всё, что выдавал, — привычка человека, которого слишком часто переспрашивали.
— Сол. Архивная практика. Харентол, — прочитал он и подвинул ей лист. — Распишитесь в получении.
Айра расписалась. Хвостик вышел отлично — назло.
Харентол. Она попробовала слово на зуб, как монету. Звона не было. А она привыкла, что имена звенят: у каждой улицы, у каждой лавки, у каждой тюрьмы её города имя имело голос — ласковый, сальный, глухой, какой угодно. Это молчало. Имя как рукавица, потерянная в снегу.
— А где это? — спросила она. Просто так. Вдруг.
Писарь заглянул в журнал, будто там могла найтись приписка на такой случай. Приписки не нашлось.
— На севере отсюда, несколько дней пути. — Он подумал и добавил, понизив голос, как добавляют от себя: — Почту туда возят раз в месяц. Летом.
Раз в месяц. Летом. Щедро.
Она сложила предписание вдвое и убрала за пазуху — туда, где ещё на днях лежали бумаги поприятнее. Подвода, если верить написанному, уходила завтра в шесть. По её науке против печати не спорят: печать — стена, а под стену копают. Она поднялась по лестнице копать.
Ну, или хлопнуть дверью так, чтобы петли отлетели в лоб какому-нибудь ректору. По обстоятельствам.
* * *Подоконник в приёмной был снова занят: Дисциплина спала, свернувшись, спиной ко всему ведомству разом. Хоть что-то в этом крыле вернулось на место.
Дверь кабинета была закрыта, как вчера, — совсем, без ладони. Айра постучала и вошла, не дожидаясь ответа: в конце концов, ссыльным положены поблажки.
— Адептка Сол. — Ректор поднял голову от бумаг. Пауза перед словом снова была при нём — отмеренная, как всегда. За ночь вернулась. — Предписание получают в канцелярии.
— Получила. — Она положила лист на стол, перед ним. — Пришла вернуть. Не подошло.
— Это так не работает.
— Тогда объясните, как это работает. — Она держала голос низко, по-деловому: кричат, плюются и кидаются с кулаками проигравшие. — «Архивная практика» для первокурсницы. Бессрочная. Я искала такой пункт в уставе — у вас, к слову, скучная библиотека — и не нашла. Его нет. Это не практика. Это ссылка с вежливым именем.
— Это перевод.
— Посреди сессии.
— Сессию вам перезачтут.
— Мне не надо «перезачтут». Я сдам сама. — Она наклонилась и упёрлась ладонями в край его стола. — Я не дело, чтобы сдавать меня в архив.
Он закрыл чернильницу. Аккуратно, до щелчка — как закрывают разговор.
— Подвода завтра в шесть, адептка Сол.
— Вы не смеете.
— Смею. Подпись моя.
Сказано было без нажима, буднично — как сообщают погоду. И вот это оказалось хуже всего: с ним нельзя было даже поругаться. Стены не ругаются. Стены стоят.
Дверь открылась без стука.
Декан Виерна вошла, как входила в собственный практикум: не быстро и не медленно, а так, что всем сразу делалось ясно — теперь порядок вещей здесь она. Под локтем у неё была ведомость, и несла она её не как бумагу, а как инструмент.
— Ректор. — Кивок. — Адептка. — Второй кивок, короче на треть.
— Декан Виерна. — Пауза. — Я занят.
— Вижу. — Виерна положила свою ведомость поверх его бумаг, небрежно, краем на край — у него дёрнулась бровь: в его хозяйстве бумаги так не лежали. — Мне переслали приказ о переводе первокурсницы Сол. Учебная часть обязана его заверить.
— Обязана, — согласился ректор.
— Не заверит. — Виерна выпрямилась. — Перевод первокурсницы посреди сессии — четыре подписи, ректор. Моей не будет. Пересдача — в четверг.
Стало тихо. Айра стояла очень смирно, как стоят у чужой драки, когда бьют в твою пользу: не дыши, не сглазь.
Ректор смотрел на декана. Пауза тянулась дольше отмеренной — впервые на её памяти он полез за словом и не нашёл его на привычной полке. Полка, судя по лицу, была пуста вся.
— Устав допускает перевод волей ректора, — сказал он наконец.
— Допускает, — не стала спорить Виерна. — По завершении текущих аттестаций. Раздел шестой.
Я начинаю чувствовать себя куском мяса, за который сцепились двое волков. И один устав. Надеюсь, устав победит.
Ректор перевёл взгляд с декана на неё. Что он там увидел, по лицу было не прочесть: лицо было закрытое, вчерашнее. Потом он взял её предписание и положил влево — туда, где у него, насколько она успела изучить этот стол, лежало отложенное, но не отменённое.
— До конца сессии. По её завершении перевод вступает в силу. Это всё, декан.
— Это всё, — согласилась Виерна и забрала свою ведомость.
Он согласился слишком быстро. Мысль была неудобная, как камешек в сапоге: человек, который вчера подписывал «бессрочно» голосом казённой печати, сегодня отдал три недели за одну реплику про четыре подписи. Так не торгуются. Так делают вид, что торгуются. Айра не знала, куда положить эту мысль, и положила туда, где у неё копилось всё непонятное про ректора. Полка прогибалась.
— Пункт сорок третий остаётся в силе, — добавил он ей вслед, не поднимая головы. — В семь. Ежедневно.
Ну разумеется. Бессмертный пункт. Меня можно сослать хоть за край света — пункт сорок третий поедет следом и потребует явку.
В коридоре Виерна не замедлила шага, и Айра догнала её сама.
— Декан. Я...
— В четверг, адептка. — Виерна не обернулась. — Подготовьтесь прилично.
Прилично. По её шкале — почти объятие.
У поворота декан всё же приостановилась. Посмотрела не на Айру — сквозь, тем самым взглядом, которым на практикумах снимала с иллюзий всё лишнее.
— Три недели — это много. Если не тратить их на разговоры в коридорах.








