Хозяин Чёрного Улья
Хозяин Чёрного Улья

Полная версия

Хозяин Чёрного Улья

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Связь меняется. Рабочие расходятся от матки, занимают больше места. Одна выходит наружу, делает короткий круг и садится на край трещины, выставив голову к солнцу.

[Температура Сердца: повышается.]

[Запас: критический.]

[Доступная живая пыльца: не обнаружена.]

Вот и хорошая новость. Семья может умереть не от холода, а от голода. Выбор способа гибели обычно успокаивает.

Я смотрю на склон. Сухая трава, обгоревшие яблони, пепел. Ни одуванчиков, ни донника, ни клевера. У дальней межи зеленеет полоса кустов, но до неё метров триста и над ней всё ещё висят осы. Семнадцать рабочих в нормальной семье — незаметная потеря одного неудачного дня. Здесь каждая должна летать, греть, чистить и кормить матку. Если половина уйдёт на разведку и не вернётся, конец.

Лезу в мешок, достаю хлеб. Сахарного сиропа нет. Сам хлеб пчёлам бесполезен, соль — вредна. Можно размочить мякиш, но они не куры. На донышке фляги вода. Мёд мог остаться в старых ульях, однако запах, который я чувствовал, слабый и прогорклый. Кормить неизвестным мёдом семью — отличный способ передать ей всё, что убило предыдущие.

Я сижу на корточках, перебираю варианты и ловлю себя на желании спросить Систему, где найти пыльцу. Не спрашиваю. Если она умеет отвечать, пусть сначала научится говорить без табличек. Если не умеет, буду выглядеть идиотом даже без свидетелей.

Пчела на камне поднимается и летит к яме, из которой я вылез. Кружит над выброшенной землёй, опускается возле отпечатка моей головы. Там, в комке суглинка, торчит маленький цветок — четыре бледно-жёлтых лепестка, стебель прижат сапогом. Утром я его не заметил.

Пчела садится. Цветок почти не пахнет, но связь улавливает слабую тёплую нить. Живая пыльца. Рабочая долго возится между лепестками, счищает серый налёт передними лапками и только потом добирается до середины. Обножка на задних ногах получается крошечная, размером с песчинку. Она возвращается в улей.

[Живая пыльца обнаружена.]

[Качество: низкое.]

[Загрязнение: 31%.]

Тридцать один процент чего — не уточняется. Пчела ползёт внутрь, а серый налёт остаётся на её волосках. Рабочие встречают её у входа и начинают чистить. Серую пыль они не заносят к матке: скатывают в маленький комок и выталкивают наружу. Комок падает на камень, шипит и оставляет тёмную точку.

Я наклоняюсь ближе. Пахнет той же сладкой гнилью, которую приносил ветер от ос.

— Значит, вы не едите эту дрянь, — тихо говорю я. — Вы её отделяете.

Пчёлы не отвечают. Разведчица снова взлетает и идёт к единственному цветку.

Одним цветком семью не прокормишь. Но если он вырос здесь, рядом могут быть другие. Я отламываю ещё хлеба, запиваю водой и отправляюсь вдоль склона, не удаляясь от камня дальше, чем чувствую матку без усилия. Каждые десять шагов останавливаюсь. Ноги перестали дрожать, зато под левым ребром при вдохе будто поворачивается нож.

За первым рядом ульев нахожу ещё два жёлтых цветка. Один серый целиком, второй сохранил чистую середину. Дальше, в тени каменной стены, растёт низкий куст с фиолетовыми кистями. Пчёлы его игнорируют. Я растираю лист между пальцами — пахнет горечью и кошачьей мочой. Правильное решение, девочки. Под стеной лежит широкий.

Сначала я вижу сапоги. Потом кожаный фартук, изрезанный жвалами, и руку, зажатую между камнями. Сетка сорвана. Лица почти нет — не потому, что осы его съели, а потому, что оно распухло и стало бело-синим. На губах засохла пена. Грудь не движется.

Я стою над ним, опираясь на шест. Утром он ждал, когда меня начнут есть. Сейчас было бы удобно почувствовать удовлетворение. Не чувствую. Только усталость и раздражение: мёртвый человек превращается в работу, вопросы и запах, который снова приведёт ос.

На виске у него осталась медная бляха. Я осторожно снимаю её стамеской, не касаясь кожи. Бляха пришита к обрывку серебряной сетки, с обратной стороны углубление, заполненное белым воском. Тот же знак пчелы, что на жетоне.

Подношу к камню не ближе двух шагов. Чёрные рабочие у входа начинают метаться. Убираю бляху в отдельный край мешка.

У широкого нахожу нож в деревянных ножнах, кошель с шестью медными монетами, свисток и сложенную бумагу. Бумагу читать не получается. Знаки выглядят знакомо ровно до момента, когда пытаюсь сложить их в слова. Потом расползаются. Я различаю рисунок пасеки, чёрный круг возле каменного улья. Память тела узнаёт подпись: Восс. Остальное пока бессмысленно.

Нож беру. Кошель тоже. Свисток оставляю. Вдруг его звук зовёт ос, старосту или налоговую — в моём положении все три варианта одинаково неприятны.

Тело надо убрать от пасеки. Тащить его я не могу. Ноги широкого весят больше меня, а рёбра протестуют уже от попытки перевернуть. Приходится использовать петлю. Накидываю на лодыжки, пропускаю верёвку через развилку сухой яблони и тяну. Труп сдвигается по земле на ладонь. Второй рывок — ещё на пол-ладони.

Через десять минут я вымотан сильнее, чем после разгрузки двадцати магазинов. Зато тело лежит в старой канаве за стеной, прикрыто крышкой улья. Не могила, но запах уходит вниз по ветру.

Пока возился, солнце опустилось. Тень от стены накрыла каменный улей. Температура Сердца снова поползла вниз.

Я возвращаюсь, подбрасываю древесину в топку и устраиваюсь рядом. Спать нельзя: канал неизвестный, камень может перегреться. Да и осы никуда не исчезли. Они держатся над дальней межой, иногда отдельные точки проходят над склоном. В мешке у меня хлеба на день, воды меньше половины фляги. Завтра придётся идти к людям, если люди раньше не придут ко мне.

От этой мысли я почему-то вспоминаю бывшую жену. Не лицо — привычку ставить чашку на край стола, где я обязательно задевал её локтем. Она говорила, что я лучше понимаю матку с дефектным крылом, чем человека, который двадцать лет живёт рядом. Я отвечал, что матка хотя бы не требует догадаться, почему обиделась. Очень зрелый разговор двух взрослых людей. Закончился он тем, что чашка всё-таки упала, а через месяц я один перевозил ульи на новый участок. Теперь рядом семнадцать пчёл, и я снова делаю вид, будто этого достаточно.

***

Ночью температура падает резко. Земля ещё отдаёт дневное тепло, но ветер пробирается под ширму. Я поддерживаю маленький огонь в канале, прикладываю ладонь к разным сторонам камня, слежу, чтобы он не нагрелся неравномерно. Один раз засыпаю сидя. Просыпаюсь от того, что подбородок бьётся о грудь, а перед глазами висит предупреждение.

[Сердце: переохлаждение.]

Огонь погас. В топке остались красные точки.

Я бросаю щепу, дую, но пальцы не слушаются. Искра не цепляется за влажную траву. Внутри улья рабочие снова собрались в крошечный клуб. Матка в центре, её тепло слабеет.

Можно бежать за дровами. Нельзя оставлять топку. Можно разломать ширму. Тогда ветер добьёт огонь. Можно снова отдать своё тепло. Я прислоняюсь спиной к камню и устанавливаю связь.

На этот раз холод не обрушивается. Он приходит осторожно, будто кто-то открывает в груди маленький кран. Я ощущаю матку — тяжёлую, медленную. Ощущаю рабочих, которые дрожью мышц нагревают воздух. Не приказываю им двигаться. Просто держу направление тепла от себя к камню, пока другой рукой высекаю искру. Трава вспыхивает.

Я успеваю подбросить щепу и закрыть дверцу. Потом связь обрывается сама. Меня выворачивает на землю. Желудок почти пуст, выходит вода и горечь. Руки сводит так, что ногти впиваются в ладони. Я лежу возле топки, слушаю, как постепенно разгорается дерево, и матерюсь без изобретательности, зато долго. Когда могу поднять голову, строки перед глазами уже другие.

[Температура Сердца: допустимая.]

[Температура хранителя: критическая.]

— Да пошёл ты, — говорю Уставу.

Ответа нет. Возможно, это самое здоровое общение, которое у меня здесь сложилось.

***

Утром меня будит не погода и не героическое предчувствие. Кто-то наступает на медную палку. Она трещит белым, человек орёт, а я просыпаюсь уже с ножом в руке и совершенно не понимаю, откуда он там взялся.

Перед ширмой скачет бородатый мужик в домотканой куртке. На правом сапоге дымится подошва. Второй человек, помоложе, держит вилы. За ними стоит женщина в тёмно-зелёном платье и длинном сером переднике. Волосы убраны под косынку, через плечо перекинута кожаная сумка. Она единственная не смотрит на нож. Её интересует моя рука.

— Не двигайся, — говорит она.

— Это обычно советуют тому, на кого направили вилы.

Молодой крепче сжимает древко.

— Положи нож, убийца.

Я медленно кладу нож на землю, но не отталкиваю. Бородатый тем временем отпрыгивает от палки и начинает ругаться. Подошва у него цела, только край почернел.

— Я говорил, не трогать железо, — замечает женщина.

— Оно валялось!

— Так и ты когда-нибудь будешь валяться. Это не повод наступать.

Мне она начинает нравиться. Совсем немного и строго до первой попытки поджечь улей.

Такая попытка уже готовится. За спинами троицы стоят ещё четверо. Один тащит связку сухого хвороста, другой — глиняный горшок с крышкой. От горшка пахнет смолой. На тропе сидит худой, вчерашний зубастый. Лицо распухло, один глаз закрыт, руки замотаны тряпками. Увидев, что я смотрю, он вскакивает.

— Это он! Он чёрных выпустил! Рема сожрали!

— Рем лежит в канаве за стеной, — говорю я. — Если «сожрали» теперь значит «распух и умер», то да.

Люди переглядываются. Бородатый перестаёт тереть сапог.

Женщина приседает передо мной на расстоянии вытянутой руки. Глаза серые, внимательные, под левым — след бессонной ночи. Она не выглядит испуганной, но держит локоть близко к боку: там под передником угадывается рукоять короткого клинка.

— Я Мара Вельская. Травница Рябого Брода. Покажи ногу.

— Какую?

— Которую ужалила оса. Зубан говорит, ты получил жало и не умер.

Худого, значит, зовут Зубан. Иногда мир не тратит силы на выдумку.

— Царапнула. Не ужалила.

— Покажи.

Я подтягиваю штанину. На коже красная полоса, вокруг неё сероватое пятно. Мара наклоняется, не касаясь, нюхает. Потом достаёт из сумки стеклянную палочку, проводит по краю пятна. Кончик темнеет.

— Сажа, — говорит она.

— На осах такой же налёт.

— Ты успел рассмотреть?

— Они были близко.

Зубан с тропы выкрикивает:

— Он ими правил! Руку поднял, и они на нас!

— Я был закопан по подбородок, — отвечаю я. — Какую руку?

Кто-то из людей хмыкает. Молодой с вилами оглядывается на него и тут же снова делает суровое лицо.

Мара переводит взгляд на каменный улей. У входа сидят три чёрные рабочие. От утреннего тепла они оживились, чистят усики, готовятся к облёту.

— Значит, правда, — произносит бородатый. — Чёрная семья.

— Горсть, — говорю я. — Семьнадцать рабочих и матка. Мёда нет, расплода нет. Если вы собираетесь героически с ними воевать, советую позвать ещё войско.

— Чёрных не считают, — резко говорит мужчина с горшком. — Их жгут.

Он ставит смолу на землю, снимает крышку. Запах доходит до улья. Связь сразу сжимается: рабочие уходят внутрь, две остаются у трещины.

Я поднимаюсь. Ноги подкашиваются, приходится опереться ладонью о камень. Мара замечает это и делает движение ко мне, но останавливается.

— Почему жгут? — спрашиваю я.

— Потому что от них Роевая погибель пришла, — отвечает бородатый. — Они белые семьи режут, детей жалят, скотину с ума сводят.

— Эти семнадцать вчера сидели в камне, пока серые осы не начали жрать моё лицо. Потом ужалили одного человека, который ударил их огнём. Второго не тронули, пока тот не залил щёлоком землю. Страшная погибель. Особенно для идиотов.

Мужчина со смолой делает шаг. Молодые пчёлы у входа разворачиваются к нему.

— Стой, — говорит Мара.

— Мы за этим пришли.

— Я сказала — стой, Гран.

В её голосе нет угрозы. Просто человек, привыкший, что кипящий отвар не станет холоднее от чужого упрямства. Гран замирает, но горшок не закрывает.

Мара подходит к камню сбоку. Медленно снимает одну перчатку, показывает пустую ладонь и кладёт её на землю в шаге от входа. Пчёлы следят за движением. Ни одна не взлетает.

— Ближе не надо, — предупреждаю я. — Матка за этой стенкой. Они слабые, а слабая семья защищается иногда злее сильной.

— Ты ими управляешь?

— Нет.

— Зубан говорит другое.

— Зубан вчера с ведром щёлока управлял собственной судьбой. Получилось заметно.

Закрытый глаз Зубана дёргается. Он хочет ответить, но Мара поднимает два пальца, и тот замолкает.

— Почему они тебя не жалят?

— Проверили запах. Решили, что пока полезен.

— Пчёлы не решают.

— Эти тоже не устраивают совет. Я говорю проще.

Мара смотрит на меня долго, без попытки поймать на слове. Потом её внимание цепляется за жёлтый цветок возле ямы. На нём работает чёрная пчела. Цветок наполовину серый, но вокруг середины лепестки чистые.

— Она снимает налёт, — говорит Мара.

— Отделяет от пыльцы. Комки выносит наружу.

— Покажи.

— Я не могу приказать ей сходить за доказательством. Подождём.

Люди начинают переговариваться. Гран ворчит, что ждать возле чёрного улья — всё равно что держать ладонь над огнём и надеяться не обжечься. Бородатый возражает, что горшок смолы никуда не денется. Молодой с вилами садится на корточки, но оружие не выпускает. Мы ждём.

Пчела обходит цветок, набивает крошечные корзиночки и летит к камню. Никто не двигается. У входа её встречают две рабочие. Они чистят сборщицу, скатывают серый комок и выталкивают наружу. Комок падает возле босой ноги Мары.

Она подхватывает его стеклянной палочкой. Тот шипит, кончик чернеет сильнее, чем от моей раны.

— Это та же сажа, — говорит она. — Но в пыльце её меньше.

— Потому что остальное осталось снаружи.

Мара смотрит на цветок, потом на серых ос над межой.

— Белые пчёлы так не делают.

— А ты видела?

— Я пять лет проработала в маточном доме.

Первый личный факт, который она отдаёт, сразу превращается в новый вопрос. По лицам людей вижу: для них это не тайна, но и не тема для утреннего разговора. Гран закрывает горшок.

— До старосты, — говорит он. — Только до её слова. Если Рада скажет жечь, я вернусь.

— Возьми сухую смолу, — советую я. — Эта отсырела.

Он смотрит так, будто готов открыть горшок специально ради меня, но бородатый хлопает его по плечу и отводит назад. Мара остаётся. Она ждёт, пока остальные отойдут к тропе, затем достаёт из сумки маленькую бутыль.

— Сними рубаху.

— У вас знакомство всегда начинается с угрозы сжечь, потом сразу это?

— Если продолжишь болтать, начну с рёбер без обезболивания.

Снимаю. Ткань присохла к боку, приходится отрывать. Мара осматривает синяки, осторожно нажимает под левым ребром. Я втягиваю воздух и чуть не хватаю её за руку.

— Не сломано, — говорит она. — Трещина или сильный ушиб. Ляг.

— Возле улья?

— Возле улья ты уже лежал. Ничего нового.

Она промывает царапину на ноге. Жидкость пахнет мятой и уксусом. Серое пятно светлеет, но не исчезает. Затем берётся за запястье с клеймом.

Пальцы у неё тёплые. Связь с ульем почему-то отмечает это раньше меня.

Мара переворачивает руку. Лицо меняется не сильно — просто губы становятся тоньше.

— Ты знаешь, что это?

— Похоже на клеймо. Подробную инструкцию мне не выдали.

Она отпускает запястье, но не отстраняется.

— Знак кровного должника. Его ставят за убийство хозяина земли или смотрителя. Такое клеймо было только у одного человека в нашей долине.

Слова из чужой памяти снова поднимаются: должник, чернопчельник, убийца. Теперь у них появляется вес.

— Его звали Егор Сед, — продолжает Мара. — Он отравил чёрным мёдом Яна Керта, смотрителя этой пасеки. Ян умер три недели назад. Егора должны были судить, но Гильдия объявила, что он не переживёт дознание.

Она смотрит на моё лицо, будто пытается увидеть под кожей того человека.

— Я Егор, — говорю я. Это единственная часть правды, которую могу отдать без долгих объяснений. — Но Яна Керта я не помню.

— Удобно.

— Очень. Особенно яма понравилась.

Мара не улыбается. Берёт мою флягу, встряхивает, морщится от плеска на дне и протягивает свою. Я пью осторожно.

— Чёрный мёд считался исчезнувшим семьдесят лет, — говорит она. — Потом Ян умирает от него. Через три недели в мёртвом улье появляется живая чёрная матка, а обвинённый пасечник встаёт из ямы. Слишком много совпадений.

— Для меня — тоже.

— Рада даст тебе день. Может, два. Потом решит, что опаснее: оставить тебя или сжечь вместе с камнем.

— Камень плохо горит.

— У Белого Воска есть составы и для камня.

Она собирает инструменты, но перед тем как закрыть сумку, кладёт рядом со мной свёрток чистой ткани и маленький пакет сушёных листьев.

— Заваришь две щепоти. Не больше. От боли и жара.

— У меня нет котелка.

Мара оглядывает разгромленную пасеку.

— У Яна был дом ниже по склону. Если его ещё не разобрали, найдёшь посуду. И документы. Может быть, даже память, которую так удобно потерять.

Она уходит к людям. Зубан пропускает её вперёд и плюёт в мою сторону, но не приближается. Гран несёт смолу под мышкой. Бородатый оборачивается последним, кивает на канаву, где лежит Рем.

— К вечеру заберём тело.

— Заберите. И спросите у Зубана, кто велел им ждать ос.

Зубан ускоряет шаг. Когда люди скрываются за межой, я сажусь у камня. Чёрная рабочая возвращается с цветка, и у входа снова появляется серый комок. Рядом на земле лежит белый восковой жетон, который я достал из мешка, пока Мара перевязывала бок. Пчёлы держатся от него подальше.

Я кладу жетон на ладонь. На обратной стороне три цифры складываются в число, но знак под ними по-прежнему не читается. Восс велел дождаться ос. Белый Воск заранее отметил каменный улей. Ян умер от мёда, которого якобы не существует. Тело Егора отравили и выбросили, не довезя до суда.

Голова предлагает простой вывод: бежать. У меня есть молодой организм, нож, шесть монет и удивительная способность находить неприятности в любой вселенной. Но стоит представить, что я ухожу, связь с маткой натягивается тонкой холодной нитью. Каменный улей не перенести. Семнадцать рабочих не проживут без корма. А люди со смолой вернутся. Я убираю жетон в мешок и подбрасываю дрова в топку.

Похоже, покойный Егор Сед оставил мне не жизнь. Он оставил спор, который не успел закончить.

Глава 3. Чужой долг

Дом Яна находится не ниже по склону, а почти под ним. Дорога делает два поворота между террасами, проходит мимо высохшего колодца и упирается в крышу, заросшую мхом. Сверху кажется, что строение вкопали в землю для маскировки. Вблизи выясняется: его просто много лет не ремонтировали.

Я спускаюсь медленно. Медную палку оставил возле каменного улья под доской — таскать незнакомое оружие в дом покойника не вижу смысла. Мешок за плечом, нож у пояса, стамеска в руке. Матка ощущается слабой тёплой точкой за спиной. На середине дороги связь истончается, но не исчезает. Дальше идти не хочется. Не из нежности: если возле улья появятся люди со смолой, я узнаю слишком поздно.

Дверь дома открыта. Замок висит на одной петле, древесина возле скобы свежая. Значит, сюда уже заходили после смерти Яна и не просили ключа.

Внутри прохладно. Слева печь, справа стол, дальше узкая лежанка и стеллажи. Запах такой, какой бывает в старой пасечной после зимы: воск, мыши, сухая трава, немного плесени. Только поверх всего лежит горькая металлическая нота. Та же, что шла от дыма в разграбленных ульях.

Я стою на пороге, пока глаза привыкают. Дом не просто обыскали. Его раздели. Ящики выдвинуты, матрас вспорот, доски возле печи подняты. С полок забрали банки, оставив круглые следы в пыли. На полу валяется глиняная кружка без ручки и разбитое сито.

— Документы, значит, — бормочу я. — Конечно. Они лежат сверху, подписаны и ждут убийцу с потерей памяти.

В ответ в стене скребётся мышь. Первым делом ищу котелок. Нахожу медный ковш под печью, весь в саже, зато без дыр. Потом две деревянные миски, ложку и кувшин с засохшим дном. В бочке у дальней стены вода пахнет тиной. Для питья не годится, для мытья — после кипячения.

На крюке висит старая пасечная куртка. Подкладка выдрана, рукава целы. Я надеваю её поверх своей рваной рубахи. Куртка велика новому телу, что само по себе приятно: впервые за день мне досталось что-то с запасом.

В нижнем ящике стола лежат инструменты. Скребок, щипцы, моток проволоки, нож для распечатки сот, деревянная форма и три странных пластины из тёмного стекла. Рука Егора Седа узнаёт предметы раньше меня. Скребок — обычный. Щипцы нагревают, чтобы вытягивать испорченные ячейки. Форма для… память запинается, даёт вспышку рук Яна, которые прижимают к доске тонкий лист чёрного воска.

— Давай, — говорю я чужой памяти. — Не стесняйся.

Ничего. Зато в стенке ящика замечаю царапины. Они идут полукругом вокруг одного сучка. Нажимаю. Дно поднимается. Под ним нет завещания и признания Восса, только плоский свёрток промасленной ткани. Внутри — кусок старого сота размером с ладонь.

Он почти чёрный, но цвет не естественный. Старые соты темнеют от коконов и прополиса равномерно, а здесь ячейки покрыты пятнами, словно их окунали краем в чернила. Посередине проходит белёсая полоса. Запах металлический, с полынью.

Я не касаюсь воска голой рукой. Беру щипцами, подношу к окну. В ячейках засохли крупинки серого порошка. Такой же налёт был на осах, но здесь он спёкся, стал жирным.

Чужая память отвечает болью. Ян стоит у этого стола — сухой старик с седой бородой, ругается, потому что руки дрожат. Я, тот другой Егор, держу рамку. Ян говорит: «Не наша дрянь. Слышишь? Не наша. Чёрные чистят, а это их заставляет жрать». Потом стук в дверь. Ян мгновенно заворачивает сот, толкает меня к заднему выходу. Вспышка гаснет.

Я остаюсь у окна со щипцами в руке. Сердце бьётся часто, но не из-за слабости. Первый настоящий кусок прошлого — и он не похож на воспоминание убийцы. Похож на работу двух людей, которые нашли проблему и не успели договорить.

В промасленной ткани есть ещё что-то: тонкая восковая пластина, исписанная знаками. Я различаю отдельные цифры, слова уплывают. Зато внизу отпечаток знакомой белой пчелы перечёркнут ножом.

Складываю находку обратно и прячу во внутренний карман куртки. Если люди Восса вернутся, под половицей искать будут в первую очередь. На себе надёжнее, пока не раздели.

Котелок и бочковую воду уношу наверх. Дорога даётся хуже, чем спуск. На каждом повороте останавливаюсь, прижимаю локоть к рёбрам. Молодое тело старается, но его до меня травили, били и морили голодом. Я не получил новую жизнь в подарочной упаковке. Мне выдали чужой инструмент после плохого хозяина и забыли приложить гарантию.

У каменного улья всё спокойно. Пять рабочих летают к жёлтым цветкам, остальные остаются внутри. Я кипячу воду на маленьком костре, бросаю две щепоти листьев Мары. Отвар пахнет горькой мятой. Пью половину, вторую оставляю. Боль в рёбрах не исчезает, но становится тупее.

Затем раскладываю инструменты. В доме Яна нашлась маленькая деревянная кормушка с узкой прорезью. Если поставить в неё сладкий раствор, рабочие смогут брать понемногу. Сладкого у меня нет. Серый хлеб почти не содержит того, что им нужно. В одной из пустых банок на стеллаже оставался засахаренный след, но запах затхлый, неизвестный. Система настойчиво показывает «запас: критический», будто я способен накормить семью самой формулировкой.

Я растираю между пальцами крошку хлеба, пробую на язык. Кислый, чуть сладковатый. Можно вымыть растворимые сахара тёплой водой, процедить через ткань. Получится слабая подкормка, хуже сиропа, но лучше пустоты. Дрожжи и соль в улей не должны попасть.

Размачиваю мякиш в ковше, долго мну ложкой, потом процеживаю через чистый край ткани, которую дала Мара. Жидкость мутная, пахнет хлебом. Я ставлю кормушку возле трещины, не внутрь, и жду.

Первая пчела выходит через минуту. Пробует край, отступает, чистит усики. Потом снова подходит. Берёт каплю. Связь передаёт не удовольствие — простую смену состояния: источник найден. Ещё две рабочие выбираются следом.

[Доступный корм: низкое качество.]

[Риск брожения: высокий.]

— До вечера уберу, — обещаю я. — Не командуй.

Табличка исчезает. К середине дня на пасеку возвращаются за Ремом. Бородатого зовут Терен. Это выясняется, когда он кричит молодому с вилами:

— Терен, значит, держит ноги, а ты, Мал, за красивое лицо отвечаешь?

— У него лица нет, — отвечает Мал.

— Тогда тебе повезло. Бери плечи.

Они заворачивают тело в грубую ткань. Зубана с ними нет. Гран тоже не пришёл. Вместо них на дороге ждёт телега, а возле неё стоит низкая седая женщина в чёрном платке. Она опирается на посох, но не из слабости — просто удобнее указывать им, кому и что делать.

На страницу:
2 из 5