
Полная версия
Управляющий последнего рода
— Или надеялся. Или боялся. Аркадий иногда писал себе приказы, когда не мог приказать обстоятельствам.
— Очень удобно. Для каждого слова можно найти три объяснения и ни одного ответа.
Снаружи Семён выругался. Гвоздь, судя по звуку, ушёл в пол. Павел сказал, что так тоже крепче, получил предложение самому спать поперёк двери и замолчал. Я снял полотенце. Кисть оставалась чужой, только у основания большого пальца появилась тупая боль — сообщение от нервов, дошедшее с опозданием.
— Ответа у меня нет, — сказал я. — Если хотите, могу придумать. Обычно людям становится легче минуты на две.
Вера положила лист. Не бросила, хотя хотела.
— Каким был Роман?
Вопрос застал меня хуже обвинения.
— Вы спрашиваете меня?
— Отец рассказывал о нём вам. Мне — нет. После исчезновения в доме стало нельзя произносить его имя слишком часто. Мама умерла раньше, Агафья Петровна помнит его мальчиком и потому вспоминает только, как он рвал штаны и воровал варенье. Герасим Фомич считает, что Роман был последним настоящим Белогорьевым, но при этом зовёт настоящими всех, кто умел держаться в седле. Я знаю брата лучше по чужому молчанию, чем по нему самому.
Она села, но не на стул рядом со мной, где работала ночью, а на подоконник. За стеклом двор приводил себя в порядок после драки: дождь смывал муку с сапожных следов, Дуня собирала щепки от косяка, Поля тащила обратно на кухню остывший чайник и оглядывалась на ворота так часто, что дважды наступила в одну лужу.
— Аркадий говорил, что Роман легко нравился людям, — ответил я. — Ему это не нравилось.
— Отцу?
— Аркадию не нравилось всё, что давалось без подготовки и приказа. Сын, кажется, относился к таким вещам. Он поступил в дипломатическую службу, потом числился при комиссии по делам великих домов. Ваш отец называл комиссию клубом людей, которые учатся улыбаться до того, как решат, сколько с вас взять.
— Роман тоже улыбался?
— На единственной фотографии, которую мне показывали.
— Вы с ним не встречались.
— Один раз. Вам было лет девять, ему семнадцать. Он приехал к отцу в лагерь на два дня, проиграл поручику Ставрову тридцать рублей, выиграл обратно лошадь и уехал, не расплатившись за постой. Аркадий потом месяц утверждал, что мальчик безнадёжен, а фотографию держал в полевом сейфе.
Вера отвернулась к окну. Угол рта у неё дрогнул — не улыбка, скорее боль наткнулась на что-то смешное и не решила, можно ли останавливаться.
— Он терпеть не мог лошадей, — сказала она. — После того случая его едва не сбросили в канаву.
— Значит, выиграл из принципа. Это семейное.
— И вы советуете ему не верить.
— Советует ваш отец. Я пока советую не превращать одну строку в живого человека. Особенно удобного: вернувшегося, виноватого или невиновного ровно настолько, насколько нам сейчас хочется.
Она открыла рот, но в стене за книжным шкафом что-то коротко царапнуло. Не мышь. Звук прошёл по штукатурке сверху вниз, остановился у плинтуса и повторился в другой стене. Вера соскочила с подоконника.
— Он зовёт.
— Дом?
— Не знаю. Здесь всё утро будто кто-то… — Она повела ладонью перед собой, подбирая не слово, а ощущение. — Тянет нитку и отпускает. После камня стало сильнее. Вы разве не чувствуете?
Я чувствовал несколько вещей: боль под лопаткой, холод от окна, перекошенную нагрузку в западной части дома и острую необходимость поспать хотя бы час. Последняя не имела магической природы, поэтому выглядела наименее опасной.
— Чувствую, куда уходит напряжение от белого камня.
— В башню.
— Да.
— Тогда идём.
— Сначала вы расскажете, что знаете о лестнице.
— Вы уже поднимались.
— Я уже пытался. Это разные занятия.
Она помолчала. В коридоре перестали стучать. Семён появился в двери с молотком за поясом и вырванным гвоздём в зубах. Губа у него распухла, рыжая борода с одного края была темнее от крови.
— Планка держит, — сообщил он, вынув гвоздь. — Если не открывать.
— Очень удобная дверь.
— За настоящую нужен дуб, железо и человек, которому заплатят. Мы нашли только гвозди. Что с рукой?
— Мешает симметрии.
Семён посмотрел на побелевшие пальцы, затем на меня. Шутку он услышал, но принимать отказался.
— В башню собрался?
— Почему решил?
— У тебя лицо стало служебное. Такое бывало перед мостом, который уже трещал, а начальство ещё выбирало эпитеты для донесения.
— Возьмёшь моток шнура, два фонаря, мел, маленькое зеркало и тот полевой съёмник.
— Съёмник зачем?
— Чтобы не оставлять в коридоре. У нас нижний засов временный, а люди Дружинина умеют возвращаться.
— Логично. Я с вами.
— До нижней площадки.
— Это расстояние или доверие?
— Оба.
Он провёл языком по разбитой губе и скривился.
— Руку ты не чувствуешь, лестница ходит кругом, барышня слышит дерево, а лишним оказался сапёр.
— Ты останешься у входа и будешь считать время. Если мы не вернёмся через четверть часа, тянешь шнур. Если шнур не идёт — зовёшь Степана, запираешь лестницу и не лезешь следом.
— Это против третьего правила. Я переспросил, ответа не понравилось.
— Тогда отказывайся.
Семён не ответил. Нагнулся, поднял с пола кусок щепы, попробовал его ногтем и выбросил во двор.
— Двадцать минут, — сказал он. — За четверть часа вы только выясните, что первый поворот ведёт к первому повороту.
— Восемнадцать.
— Девятнадцать. И беру лом.
— Договорились.
Вера следила за нами, нахмурившись.
— Вы всегда так исполняли приказы?
— Нет, — сказал Семён. — Раньше он был моложе и спорил дольше.
Агафья Петровна нашла нас возле кухни, когда Семён укладывал в ящик мел, шнур и ручное зеркало из комнаты Дуни. Зеркало было овальным, с тёмным пятном по краю и одной трещиной, которая делила отражение по подбородку. Дуня отдавала его неохотно и потребовала не смотреться всем сразу: серебрение после этого якобы осыпалось. Семён обещал смотреться по одному. Меня экономка осмотрела с тем выражением, какое оставляла для сырого мяса и непродуманных решений.
— Куда?
— Западная башня.
— Нет.
— Это не вопрос.
— Поэтому и ответ короткий. Вы после двери на ногах стоите из упрямства. Вера Аркадьевна не спала, Семён Ильич похож на человека, которого жевали, а наверху три месяца кто-то скребётся чужими голосами. Идите после завтрака.
— Сейчас половина шестого.
— После обеда тогда. Мне всё равно, как называется еда, которую вы пропускаете.
Вера взяла со стола ломоть хлеба, откусила и, не прожевав, посмотрела на экономку.
— Вот.
— Это не завтрак. Это неприличие.
— В башне личный архив отца.
Агафья перестала поправлять косынку Поле. Всего на секунду.
— Кто сказал?
— Дом.
— Дом много чего делает. На прошлой неделе он спрятал мои ножницы в сахарнице.
— Агафья Петровна, — тихо произнесла Вера.
Экономка подошла ближе, вытерла большим пальцем хлебную крошку у неё с губы и взяла нож. Отрезала ещё два ломтя, между ними положила холодное мясо, завернула в чистую салфетку и сунула свёрток Вере.
— Если он опять начнёт водить кругами, не слушайте, что скажет голос сверху. Даже если голос будет его.
— Вы слышали отца?
Нож лёг на доску чуть громче необходимого.
— Я слышала хозяина дома, который три недели как лежал на Смоленском кладбище. Он спросил, отчего на площадке сняли зеркало. Голос был его. Только Аркадий Михайлович никогда не говорил «отчего». Он говорил «какого чёрта».
В кухне никто не улыбнулся.
— Когда? — спросил я.
— После похорон. Один раз. Потом по ночам стучало.
— Почему не сказали?
Она уставилась на лист с первым правилом, прибитый возле двери. От дождя или сырости бумага завернулась по углам.
— Потому что вы тогда ещё не пришли со своими правилами, Матвей Сергеевич. А у нас хватало живых, которых надо было кормить.
Справедливый ответ редко бывает приятным. Я взял фонарь.
— Если услышите нас на кухне раньше, чем мы спустимся по лестнице, не отвечайте.
— А если попросите открыть?
— Особенно не отвечайте.
Поля перекрестилась. Агафья Петровна сняла со связки костяную бирку «ЗАП. БАШ.» вместе с ключом и отдала Вере, не мне.
— Отец дал его вам? — спросила та.
— Нет. Велел выбросить. Я не исполнила.
— Почему?
— Дорогая была бирка.
Экономка отвернулась к плите. Разговор закончился.
***У западной лестницы пахло влажным ковром, табаком и свежей мукой. Последнее осталось на наших сапогах после утренней драки и портило таинственность, что я счёл полезным.
Павел убрал заграждавший проход шкаф, но не утащил далеко. За нижней площадкой ждала обычная лестница: двенадцать ступеней до окна, тёмные перила, чистый прямоугольник на обоях, четыре крюка от большого зеркала. Выше поворот прятал третий этаж и дверь башенки. Если смотреть снизу, расстояние не обманывало. До двери требовалось ещё два пролёта, примерно тридцать пять ступеней. Вчера лестница вернула нас после двадцать третьей.
Семён привязал шнур к нижнему столбу и остался считать время. На первый крюк мы повесили маленькое Дунино зеркало. Большое, прежде висевшее здесь, было опечатано вместе с гостиной; без него лестница не помнила, где кончается путь. Маленькое отразило окно, Верино плечо и Семёна, стоявшего к нам спиной. Настоящий Семён смотрел вверх.
— Если зеркало заговорит, я увольняюсь, — сказал он.
— Сначала вернёшь его Дуне.
Мы поднялись до площадки. На двенадцатой ступени я пометил перила мелом. Шнур полз следом и честно шуршал по ковру, а отражённый Семён остался наверху, хотя зеркало висело внизу. Я снял его и положил стеклом к стене.
— Дом не хочет, чтобы мы шли, — сказала Вера. — Он боится.
— Нас?
— Не разберу. Здесь страх смешан с отцом.
Белый камень после удара тянул в эту сторону. Под моей ладонью нижний столб мелко дрожал, будто кто-то далеко перебирал натянутую струну. Я велел Вере не отделять память от того, что она слышит сейчас. Она раздражённо ответила, что это удобно советовать человеку, у которого нет Голоса Дома, и пошла выше.
После поворота я ставил мелом черту на каждой пятой ступени. На семнадцатой отметка с пятнадцатой оказалась над нашими головами, дверь башни приблизилась, но шнур ушёл не вниз, а в стену. Я велел Вере закрыть глаза и слушать то, что дом подсовывает вместо лестницы.
— Отец запирал кабинет и ходил внутри, — сказала она. — Я сидела снаружи.
— Что там неправильно?
Она нахмурилась. Шнур за нашей спиной лёг на ступени слишком тихо. Снизу больше не доносилось дыхание Семёна, хотя обычно его было слышно даже через стену.
— Дверь, — сказала Вера. — Отец запирал дверь, но звук шёл не из кабинета. Я думала, он ходит за ней. Он ходил рядом.
Я посмотрел не вверх, а на стену возле её плеча. Обои там были одинаковыми: выцветшие бурые цветы, стык полотнищ, царапина от мебели. Только нагрузка шла странно. Обычная стена принимала вес площадки сверху. Эта отдавала часть вбок, в пустоту шириной примерно три аршина.
Дар Меры отозвался болью раньше, чем я позволил ему раскрыться.
— Матвей Сергеевич?
— Стойте.
Линии проявились не глазами. Левая сторона мира потяжелела, как при сильном крене. Ступень под правой ногой держала нас, под левой — делала вид. За обоями не было кладки на всю ширину. Там начинался узкий карман пространства, прижатый к лестнице чужим усилием. Кто-то сдвинул не стену. Он переложил её износ и вес на соседние ступени, заставив дом считать помещение отсутствующим.
Я провёл мелом по стыку обоев. На середине рука ушла глубже, будто поверхность отступила на палец. Боль под лопаткой ударила в шею. Перед глазами поплыли тёмные точки.
— Здесь.
Вера открыла глаза.
— Здесь стена.
— Для нас.
— А для дома?
— Рана, которую велели не замечать.
Фраза прозвучала слишком уверенно. Я ещё не знал, рана это или повязка. Но Вера приложила ладонь к стыку, и дом под нами дёрнулся. Не вздрогнул — именно дёрнулся, коротко и сердито. Снизу донёсся голос Семёна:
— Девятнадцать минут!
Голос пришёл сверху.
Вера вскинула голову. Над нами, за поворотом, стоял Семён. Тот же котелок, разбитая губа, лом в правой руке. Шнур уходил от его пояса вверх, к двери башни.
— Вы долго, — сказал он. — Я поднялся.
Настоящий шнур лежал у моих ног и уходил вниз.
— Какой мост ты бросил? — спросил я.
Он усмехнулся.
— Опять начинаешь?
— Название.
— Не время.
— Вот и ответ.
Человек наверху шагнул к нам. Вера прижалась плечом к стене. Лица у него не менялось, но движения запаздывали: каблук ещё стоял, а тень уже легла на следующую ступень.
Я не стал проверять, что произойдёт, если оно подойдёт. Схватил Веру за запястье правой рукой и толкнул её ладонь в стык обоев.
— Скажите дому открыть.
— Он не слушает приказов.
— Тогда попросите как умеете.
Семён сверху спустился ещё на ступень. От него пахнуло не кровью и сыростью, а пылью закрытой комнаты.
Вера закрыла глаза. Пальцы у неё дрожали. Она не произнесла имени дома, не стала уговаривать. Прижалась лбом к обоям и сказала совсем тихо:
— Я всё равно узнаю. Но не отдам им.
Стена ушла у неё из-под ладони.
Мы провалились в темноту.
Мы упали на ковёр, сломали ящик с бумагами и погасили фонарь — приличная цена за вход. Когда Вера снова зажгла фитиль, за спиной уже стояла глухая деревянная панель. Шнур исчезал в ней без отверстия. Я подал условный сигнал; снаружи ответили так сильно, что волокна впились мне в ладонь. Настоящий Семён злился убедительно.
Комната занимала не больше четырёх аршин, не имела окна и всё же не помещалась между лестницей и наружной стеной. Шкафы с мелкими ящиками доходили до потолка. На стене висела исколотая булавками карта Петербурга, а широкий стол держал рабочую модель города: деревянные кварталы, мутное стекло, белые камни и медные жилы между маленькими коробочками домов. Часть жил оборвалась и торчала, как сухие корни.
— Кабинет отца, — сказала Вера, заметив ножевые зарубки в углу стола. Аркадий оставлял такие на полевой мебели, когда встречал сумму, рядом с которой нельзя было писать при ординарце.
Балки над нами шли поперёк настоящего дома. Эту комнату не построили в башне — её удерживали возле башни, словно карман с изнанки мундира. Кто-то платил за это износом лестницы.
На подлокотнике кресла лежала трубка Аркадия, а под ней — перечень из четырнадцати адресов. Дом Белогорьевых, рынок, пожарная часть, типография Гольд, мастерские и усадьбы. Возле каждого Аркадий записал долг, дату перехода закладной и состояние очага. Пометка «после передачи СКО» повторялась девять раз.
Адреса совпали с коробочками на модели. Из усадьбы Белогорьевых расходились четыре медные жилы; одна вела к рынку, другая к гавани. Белый камень в стене обозначался малой копией величиной с ноготь, но в модели осталось только пустое гнездо. Деталь вынули аккуратно, раскрутив скобы.
Поверх старых линий кто-то протянул чёрную нить от потемневших домов к пустому гнезду. Я коснулся её карандашом. Деревянный квартал рядом треснул, а нить посветлела.
— Перенос износа, — сказал я. — Нить разгрузили в дерево. С настоящими домами можно сделать то же, если есть связь.
В походах Дар переносил жар котла в плиту, усталость коней — в сбрую. Плита лопалась, ремни сгнивали. Долг подходил для связи лучше ремня: обе стороны признавали, что он существует, даже если одна не читала мелкий шрифт.
Перед глазами поплыли тёмные точки. Вера усадила меня в кресло, собрала рассыпанные бумаги и спросила, почему правило о скрытых поломках не касается моей руки. Ответить было нечем. Шнур тем временем заходил в панели ходуном: Семён исчерпал терпение.
Нижний ящик стола посерел и сгнил так, будто принял на себя старость всей комнаты. Верхние оставались крепкими. Я постучал по ручке; внутри звякнуло стекло.
— Комнату прячут за его счёт и за счёт лестницы.
— Отец это сделал?
— Может быть.
— Опять.
— Что?
— «Может быть», «не знаю», «проверим». Вы когда-нибудь отвечаете сразу?
— Когда уверен. В основном на вопрос, болит ли у меня спина.
На связке Веры нашёлся маленький плоский ключ без бирки. Он вошёл в сгнивший замок. Я попросил подождать, она напомнила про двадцать минут и повернула ключ. Ящик открылся с тяжёлым щелчком, от которого задребезжала модель.
Комната вспомнила.
Фонарь продолжал гореть, но свет из него исчез. Пахнуло морозом и дорогим одеколоном; кресло под рукой стало тёплым. В треснувшем стекле над моделью возникли два отражения. Аркадия я узнал по плечам и расстёгнутому левому рукаву. Напротив стоял высокий мужчина в светлом сюртуке. От него уцелели перстень, серебряная цепочка и воротник; лицо было стёрто мутным пятном.
— …называете восстановлением, — донёсся голос Аркадия не из комнаты, а из дерева под ногами. — Я называю выемкой. После каждой вашей закладной дом держится хуже, соседний — лучше. Ненадолго.
Ответ пришёл из шкафа:
— Соседний приносит пользу городу. Ваши старики держат пустые комнаты, пустые титулы и требуют благодарности за то, что стены ещё не упали.
— Вы переносите износ.
— Я распределяю нагрузку.
— На тех, кто не читал мелкий шрифт.
— Они читали сумму.
— Роман добрался до вашего реестра.
Второе отражение не двинулось. Только серебряная цепочка качнулась.
— Ваш сын погиб три года назад.
— Тогда вам нечего бояться.
— Мне? Нечего. А вам стоило бы подумать о дочери.
Аркадий ударил ладонью по столу.
— Не произносите её в этой комнате, Резанов.
Пламя снова стало жёлтым. На стекле остались мы с Верой, разрезанные трещинами. Маленький ключ вдавился ей в ладонь.
Я вытащил ящик до конца.
Внутри лежали три предмета: оплавленная измерительная пластинка, чёрная тетрадь и бархатный футляр с углублением для карманных часов. Часов не было. На светлой ткани отпечатался круг, возле заводной головки — тёмная полоска, похожая на след ожога. Под футляром лежала карточка:
«Полковнику А. М. Белогорьеву в знак согласия, которое ещё послужит городу. А. П. Р.»
— Подарок, — сказал я.
— Князь Резанов прислал отцу часы. После того разговора.
— Когда?
— Не знаю. В феврале. Или в конце января.
— Вера Аркадьевна?
Она положила ключ в ящик, промахнулась и попробовала снова.
— В ночь перед смертью отца дом разбудил меня.
— Не стуком, — продолжила она. — Я слышала… не слова. Вы всё время спрашиваете, что именно я слышу, а я не умею сказать. Будто все двери сразу поняли, что одну из них открыли не туда. В комнате отца били часы. Те самые. Они били без четверти четыре, потом четыре, потом опять без четверти. А стены… стены хотели, чтобы я вошла и забрала их.
— Вы видели часы?
— Днём. Отец носил их в жилетном кармане. Сказал, подарок примирения, ничего важного. Я ответила, что дом их не любит. Он рассердился. Спросил, недостаточно ли в доме одной женщины, которая слышит дурное от мебели. Он говорил о маме.
— Ночью я дошла до его двери. Внутри он ходил. Потом что-то упало. Дом кричал так, что у меня заболели зубы. Я могла позвать Агафью. Герасима. Доктора из соседнего дома. Могла войти. Но отец вечером посмотрел на меня как на больную, и я… вернулась к себе. Закрыла дверь. Утром его нашли в кабинете. Часы исчезли. Лев Борисович сказал, наверное, доктор взял, потом никто не спрашивал.
Я разозлился. Сначала на неё — живого всегда проще обвинить. Потом на Аркадия, которому хватило ума спрятать модель города, но не хватило терпения выслушать дочь.
— Скажите, что я не виновата, — произнесла Вера.
— Не скажу.
— Я не был в том коридоре. Не знаю, успел бы доктор. Не знаю, хотел ли дом предупредить об убийстве или уже чувствовал, что Аркадий умирает. Если я сейчас вас оправдаю, это будет такая же придуманная уверенность, за которую вы злитесь на меня с утра.
— Значит, я могла спасти его.
— Могли. И могли прибежать только затем, чтобы увидеть смерть раньше остальных.
— Для вас — большая разница, — сказал я. — Для того, что мы будем делать сейчас, меньше. Тогда вы испугались. Если спрячете это снова, страх уже не получится обвинить во всём.
Вера закрыла футляр, смяла угол карточки, выругалась шёпотом и долго расправляла картон ногтем.
— Я расскажу всё. Надзору, суду, кому потребуется.
— Сначала запишете. Собственными словами. Без Льва Борисовича.
— Лев собирал вещи после смерти, — напомнила она.
— Поэтому спросим его о часах. Не будем дарить ему готовое обвинение вместо ответа.
Семён ударил ломом. Шкафы ответили мелкой дрожью. Мы собрали чёрную тетрадь, футляр, список и две пачки писем; остальной архив пришлось оставить.
Вера прижала ладонь к панели, но дом не открыл. Я снова коснулся Дара. На этот раз боль свалила меня на колено. Комнату держал не только чужой перенос: Аркадий приучил Деда прятать архив от людей, которым не доверял. После его смерти привычка осталась без хозяина.
— Ладонь к пустому гнезду, вторую на стену, — сказал я.
— Что говорить?
— Что-нибудь ваше.
Вера втиснулась между столом и панелью.
— Дед. Отец умер, Роман пропал, я осталась. Бумаги нужны мне. Открой.
Тишина затянулась.
— Пожалуйста.
Под полом стукнули. Пустое гнездо нагрелось, ближайшая ступень за стеной треснула, а панель стала серой и прозрачной. За ней проступил настоящий Семён — злой, пыльный, с ломом в руках.
— Отойди, — повторил я.
— Уже отошёл.
— Ты стоишь внутри стены.
Он выругался и отступил. Сначала вышла Вера; булавка у её горла на миг вспыхнула белым. Потом мы протолкнули бумаги и сломанный ящик, в который согнали старость комнаты. Когда выбрался я, ступени просели и панель снова отвердела.
— Двадцать шесть минут, — сказал Семён. — Последние семь я бил человека в моих сапогах. Лом проходил насквозь. Неприятный собеседник.
На спуске лестница ещё раз попыталась вернуть нас к пустому прямоугольнику. Ящик зацепился за перила, Вера положила ладонь на стену и устало сказала: «Не надо». Дом подчинился. Внизу маленькое зеркало ничего не отражало, и Дуня немедленно объявила, что вычтет его с Семёна отдельным долгом. Из кухни звенела посуда — неровно, громко, по-человечески.
***Архив занял в кабинете весь пол, половину стола и один стул, на который никто не садился из уважения к неразобранным бумагам. Агафья принесла горячую воду для моей руки, потом увидела пустой футляр от часов и забыла сказать, что думает о повторном применении Дара. Это случалось с ней редко.
— Я видела их, — сказала она.
Вера стояла у окна. После лестницы она умылась и сменила порванную у колена юбку, но пыль осталась в волосах. Чёрную тетрадь держала прижатой к животу.
— Когда? — спросил я.
— За неделю до смерти Аркадия Михайловича. Серебряные, с крышкой. Он не любил карманные часы — говорил, у часов на цепочке человек сам на цепочке. Но эти носил. На крышке был герб.
— Чей?
— Не наш. Птица какая-то.
— Двуглавый орёл?
— Я государственный герб отличу, Матвей Сергеевич. Птица с длинным клювом, держала в лапах кольцо.
Родовой знак Резановых я знал по бумагам: цапля над разорванной цепью. Кольцо Агафья могла принять за звено.
— После смерти часы нашли?
— Нет. Я одевала его к погребению. Карманы были пустые. Лев Борисович собирал бумаги из кабинета раньше, чем меня впустили.
Вера повернулась.
— Вы не говорили.
— О часах? В тот день из дома вынесли врача, священника, вашего отца и половину белья в стирку. Я не считала подарок князя важнее тела.
— Лев знал, что это подарок?
— Всякий раз, когда в дом приезжала дорогая коробка, Лев Борисович первым находил для неё графу.
Я записал описание часов правой рукой. Буквы полезли одна на другую. Вера молча забрала карандаш и переписала разборчиво: серебро, крышка с цаплей, цепочка, получены в конце зимы, отсутствовали после смерти. Ни одного вывода. Она училась быстро, когда знала цену ошибки.
Семён тем временем разложил на подоконнике оплавленную измерительную пластинку и чёрную нить, которую мы отрезали от модели. Пластинка была армейского образца, только шкалу сточили. Он прогрел край над свечой, поднёс к нити. Металл покрылся изморозью.
— Перенос, — сказал он. — Не видел такой чистоты. Наша полевая работа грубее: разгрузить одну балку, добить другую, пока люди выйдут. Здесь можно месяцами тянуть понемногу.
— Сколько домов?
— По этой сопле не скажу. По модели — много. Там вся сеть поломана.
— Это не сеть дома, — сказала Вера. — Петербурга.
Семён потёр нос запястьем, оставив серую полосу.
— Всего Петербурга на одном столе не поместится.






