
Полная версия
Мышление. Том I. Прикладная философия
Таким образом, неспособность науки ответить на вопрос «что такое мышление?» не является временной трудностью, связанной с недостатком данных или несовершенством теорий. Это фундаментальное ограничение, вытекающее из самих принципов научного метода. Объективность, позиция внешнего наблюдателя, устранение субъекта, редукционизм и объектное понимание мышления — все это в совокупности делает науку принципиально неспособной схватить мышление в его сущности.
Из этого следует, что искомая теория мышления должна с самого начала отказаться от попытки быть «научной» в традиционном смысле. Она должна исходить из первичности субъекта, из позиции первого лица, из понимания мышления как деятельности, а не как объекта. Это и есть переход от научного подхода к гуманитарному.
Глава 2. Основные подходы и их границы
2.1. Ассоцианизм
Ассоцианизм является исторически первым направлением в психологии, попытавшимся дать научное объяснение мышления. Его исходная идея проста и на первый взгляд убедительна: все содержание ума состоит из ощущений и их копий — представлений, а связь между ними устанавливается по определенным законам ассоциации. Мышление с этой точки зрения есть не что иное, как поток ассоциаций — последовательность представлений, связанных смежностью в пространстве и времени, сходством или контрастом.
Корни ассоцианизма уходят в античность: уже Аристотель в трактате «О памяти» сформулировал принципы, по которым одна мысль вызывает другую. Однако в качестве развернутой психологической теории ассоцианизм оформился в XVII–XIX веках в трудах Гоббса, Локка, Юма, Гартли, Джеймса Милля и Джона Стюарта Милля. Именно они превратили ассоциацию из философского наблюдения в объяснительный принцип, претендующий на универсальность [26].
Согласно классической формуле, законы ассоциации таковы: представления связываются, если они были даны в опыте одновременно или последовательно (смежность), если они похожи (сходство), если они противоположны (контраст). Частота повторения усиливает связь, отсутствие повторения ослабляет. Из этих простых принципов ассоцианизм стремился вывести все богатство умственной жизни — от памяти до научного творчества [27].
Сильной стороной ассоцианизма было стремление объяснить мышление без обращения к врожденным идеям, трансцендентным сущностям или мистическим силам. Ассоцианизм предлагал естественное, механистическое объяснение, вполне соответствовавшее духу науки Нового времени. Если законы физики управляют движением тел, то законы ассоциации управляют движением мыслей — таков был замысел.
Однако при попытке применить этот замысел к реальному мышлению обнаружились непреодолимые трудности. Первая и главная состоит в том, что ассоцианизм описывает лишь связи между уже готовыми элементами сознания, но не объясняет происхождение самих этих элементов и — что еще важнее — не объясняет целенаправленности мышления. Поток ассоциаций по определению случаен: он течет туда, куда его направляют прошлые связи. Но реальное мышление — не случайный поток. Оно направлено на решение задачи, на достижение цели, на получение ответа. Даже в сновидениях и грезах, где ассоциативная модель кажется наиболее уместной, присутствует своя логика, пусть и не совпадающая с логикой бодрствования [28].
Вторая трудность заключается в том, что ассоцианизм не может объяснить творческое, продуктивное мышление — то есть появление нового, того, чего не было в прошлом опыте. Если всякая мысль есть лишь комбинация следов прошлых ощущений, то новое есть лишь перекомпоновка старого. Но тогда непонятно, как возможны открытия, создающие то, чего никогда не было в опыте — неевклидова геометрия, теория относительности, симфония или поэма. Ассоцианист сказал бы, что это комбинации старых элементов, но комбинация комбинаций тоже должна подчиняться законам ассоциации, а они не объясняют, почему из бесконечного числа возможных комбинаций выбирается именно эта, осмысленная и ценная [29].
Третья трудность обнаружилась в экспериментах Вюрцбургской школы в начале XX века. Освальд Кюльпе и его ученики показали, что мышление может протекать без наглядных представлений, то есть без тех самых чувственных элементов, ассоциация которых должна была, по теории, составлять его ткань. Испытуемые сообщали о «безобразных мыслях» — состояниях сознания, в которых есть знание, понимание, усмотрение отношений, но нет ни образа, ни слова. Это открытие нанесло ассоцианизму удар, от которого он не оправился: если существуют безобразные мысли, то ощущения и представления не являются единственным содержанием ума, и ассоциация между ними не может быть единственным механизмом мышления [30].
Наконец, четвертая трудность имеет прямое отношение к теме данной книги. Ассоцианизм принципиально не различает субъекта и поток ассоциаций. Юм, наиболее последовательный из ассоцианистов, прямо утверждал, что «я» — это всего лишь пучок восприятий, связанных ассоциацией. Но если это так, то кто же наблюдает этот пучок? Кто задает вопрос «что я сделал?», когда ассоциативный поток прерывается? Ассоцианизм не может ответить на этот вопрос, потому что для него нет того, кто спрашивает, — есть только сами ассоциации. Но мышление без мыслящего, как мы уже видели в предыдущей главе, — это contradictio in adjecto (лат.) — противоречие в определении) [31].
Таким образом, ассоцианизм как теория мышления потерпел крушение по четырем причинам: он не объяснял целенаправленность мышления, не мог объяснить появление нового, был опровергнут экспериментально открытием безобразного мышления и устранял субъекта, без которого само понятие мышления теряет смысл.
Однако важно отметить, что ассоцианизм не был просто заблуждением. Он верно указал на то, что мышление всегда опирается на прошлый опыт и что в нем есть элемент связывания. Ошибка состояла в том, что связывание было принято за сущность мышления, тогда как оно является лишь его материалом. Мышление не сводится к ассоциации, но использует ее как один из инструментов — в частности, на сокращенных, эвристических путях зашивания разрывов, о которых говорилось ранее.
2.2. Бихевиоризм
Бихевиоризм возник в начале XX века как радикальная попытка преодолеть кризис психологии, превратив ее в строгую естественную науку. Если ассоцианизм еще сохранял связь с интроспекцией и говорил о содержаниях сознания, то бихевиоризм объявил само сознание фикцией, а его изучение — ненаучным занятием. Основатель направления Джон Уотсон сформулировал кредо бихевиоризма с предельной ясностью: психология должна изучать только то, что можно наблюдать извне и измерять объективно, а именно — поведение. Мышление, с этой точки зрения, есть не что иное, как скрытое, редуцированное поведение — беззвучная речь, субвокальные движения голосовых связок, микродвижения мышц [32].
Сила бихевиоризма была именно в его методологической чистоте. Он предложил программу, которая не требовала никаких допущений о «внутреннем мире» субъекта. Есть стимул (S) и есть реакция (R). Задача психологии — установить законы связи между ними. Все, что лежит между стимулом и реакцией, — «черный ящик», который не может быть предметом научного изучения, а все разговоры о «мыслях» и «чувствах» — пережитки донаучной эпохи. Эта программа обещала сделать психологию столь же точной, как физика, и столь же практичной, как инженерия [33].
В рамках этой программы мышление было переопределено как «научение». Человек мыслит — значит, он научился определенным образом реагировать на определенные стимулы. Решение задачи — это выбор правильной реакции из набора усвоенных ранее. Творчество — это новая комбинация старых реакций. Даже самые абстрактные понятия — это всего лишь обобщенные навыки реагирования на классы сходных стимулов. Так, понятие «стул» — это навык садиться на предметы определенной формы, понятие «справедливость» — навык определенного социального поведения, закрепленный поощрениями и наказаниями [34].
Однако довольно скоро обнаружились границы этого подхода. Первая и главная проблема состояла в том, что между стимулом и реакцией нет однозначного соответствия. Один и тот же стимул может вызывать разные реакции у разных людей и даже у одного человека в разное время. Напротив, одна и та же реакция может быть вызвана разными стимулами. Чтобы объяснить это в рамках бихевиоризма, приходилось вводить «промежуточные переменные» — ненаблюдаемые факторы внутри организма, которые влияют на связь S–R. Эдвард Толмен, один из лидеров необихевиоризма, ввел понятие «когнитивных карт» — внутренних репрезентаций среды, которые направляют поведение. Но это был уже шаг за пределы ортодоксального бихевиоризма, шаг в сторону признания внутреннего плана [35].
Вторая проблема обнаружилась при попытке объяснить речевое поведение. Б.Ф. Скиннер, самый влиятельный бихевиорист середины XX века, предложил рассматривать речь как форму поведения, управляемого подкреплениями: ребенок произносит звуки, некоторые из них поощряются взрослыми, закрепляются и складываются в слова, затем в предложения. Ноум Хомский в своей знаменитой критике книги Скиннера «Вербальное поведение» показал, что такое объяснение не работает. Ребенок порождает предложения, которых никогда не слышал и которые никем не подкреплялись. Более того, он способен понять и построить бесконечное число осмысленных высказываний, имея конечный опыт. Это требует допущения внутренней структуры, правил порождения, которые не выводимы из схемы «стимул — реакция — подкрепление» [36].
Третья проблема — бихевиоризм принципиально не может объяснить, почему поведение вообще существует, то есть какова его внутренняя цель. Бихевиорист сказал бы: поведение существует, потому что оно подкрепляется. Но это объяснение через последствия, а не через причину. Подкрепление работает с уже существующим поведением, оно закрепляет его, но не порождает. Почему организм вообще начинает что-то делать, до того как его действия были подкреплены? Почему крыса в лабиринте начинает исследовать его, еще не зная, где лежит пища? Бихевиоризм не дает ответа на этот вопрос, кроме ссылки на «исследовательский драйв» — понятие столь же туманное, как и отвергнутое им «сознание» [37].
Наконец, четвертая проблема имеет прямое отношение к теме данной книги. Бихевиоризм, как и ассоцианизм до него, устраняет субъекта. Для бихевиориста нет «я», которое мыслит, — есть организм, который реагирует. Но мышление, как мы пытаемся показать в этой книге, есть именно деятельность субъекта, которая принципиально не наблюдаема извне — она существует только для самого субъекта, в первом лице. Бихевиоризм, запретивший первое лицо, запретил и саму возможность увидеть мышление [38].
Таким образом, бихевиоризм разделил судьбу ассоцианизма. Он дал психологии мощный методологический импульс, научил ее строгости и объективности, но не смог ответить на главный вопрос — что такое мышление. Он описал условия, в которых мышление проявляется, и формы, в которых оно выражается, но саму мысль он объявил несуществующей — и тем самым вывел себя за пределы дискуссии о ее природе.
2.3. Гештальтпсихология
Гештальтпсихология возникла в Германии в 1910-х годах как прямой противник ассоцианизма и как альтернатива бихевиоризму. Ее основатели — Макс Вертгеймер, Курт Коффка и Вольфганг Кёлер — выдвинули принцип, радикально отличный от обоих направлений: целое не сводится к сумме частей, и психическая жизнь состоит не из элементов, связываемых ассоциацией или обусловливанием, а из целостных структур — гештальтов. Восприятие, а затем и мышление были переосмыслены как процессы организации, структурирования поля, в которых свойства целого определяют свойства частей, а не наоборот [39].
Исходным пунктом гештальтпсихологии послужили исследования восприятия, в особенности феномен фи-движения — иллюзии перемещения света между двумя неподвижными источниками. Ни в одном из источников движения нет, в сумме элементов движения тоже нет, но наблюдатель видит именно движение. Это означало, что восприятие не складывается из ощущений, а организовано по собственным законам. Гештальтпсихологи распространили этот принцип на мышление: мысль — это тоже гештальт, целостная структура, которая не собирается из кусочков, а возникает как единое целое [40].
Центральным понятием гештальтпсихологии мышления стал инсайт — внезапное усмотрение структуры проблемной ситуации. Кёлер в знаменитых опытах на Тенерифе показал, что шимпанзе способны решать задачи не методом проб и ошибок, как предсказывал бихевиоризм, а через переструктурирование поля: пауза, обозрение ситуации в целом, и затем — внезапное правильное действие. Животное не «научается» постепенно, а «понимает», схватывает отношение между элементами задачи. Это схватывание и есть инсайт [41].
Вертгеймер применил этот подход к человеческому мышлению, прежде всего к продуктивному, творческому. В его посмертно опубликованной книге «Продуктивное мышление» он показал на множестве примеров — от решения геометрических задач детьми до открытий Галилея и Эйнштейна — что подлинное мышление всегда есть переход от плохого гештальта к хорошему. Плохой гештальт — это видение ситуации, в котором есть пробел, напряжение, незавершенность. Хороший гештальт — это видение, в котором все части встали на свои места, напряжение разрешилось, структура стала «прегнантной» — ясной, простой, завершенной [42].
Сила гештальтпсихологии по сравнению с ассоцианизмом и бихевиоризмом очевидна. Во-первых, она вернула мышлению его целостность и осмысленность. Мысль — не цепочка ассоциаций и не условный рефлекс, а акт понимания, схватывания сути. Во-вторых, она смогла объяснить продуктивность мышления — появление нового. Новое возникает не как перекомбинация старого, а как переструктурирование, как смена принципа организации целого. В-третьих, она объяснила, почему решение часто приходит внезапно: потому что переструктурирование — это скачок, переход от одного гештальта к другому, а не постепенное накопление [43].
Однако у гештальтпсихологии обнаружились и серьезные ограничения. Первое из них — описательность. Гештальтпсихология прекрасно описывает, как выглядит мышление в момент инсайта и что значит «хороший гештальт», но она не объясняет, что именно заставляет мышление перестраивать структуру. Почему один человек видит хороший гештальт, а другой нет? Почему переструктурирование происходит в один момент, а не в другой? Что является движущей силой перехода от плохого гештальта к хорошему? На эти вопросы гештальтпсихология отвечает ссылкой на имманентные законы организации поля, которые, в сущности, столь же загадочны, как и объясняемый ими феномен [44].
Второе ограничение связано с тем, что гештальтпсихология, как и ассоцианизм до нее, не проводит четкого различия между восприятием и мышлением. Законы гештальта едины для зрительного поля и для мыслительного поля. Но мышление — не восприятие. Восприятие имеет дело с наличным, данным в органах чувств; мышление — с отсутствующим, возможным, идеальным. Сведение мышления к переструктурированию перцептивного поля оставляет за скобками понятийное, абстрактное мышление, которое оперирует не образами, а символами и категориями [45].
Третье ограничение имеет прямое отношение к теме данной книги. Гештальтпсихология, как и все рассмотренные ранее направления, не ставит вопроса о субъекте мышления. Она говорит о «феноменальном поле», о «динамике гештальтов», о «переструктурировании», но не спрашивает: кому принадлежит это поле? Кто совершает акт переструктурирования? Субъект в гештальтпсихологии растворен в поле — он является частью феноменального мира, а не его автором. Но мышление, как мы пытаемся показать, есть именно авторское действие [46].
Тем не менее вклад гештальтпсихологии в понимание мышления трудно переоценить. Она верно указала на целостный характер мысли, на роль инсайта, на продуктивность как сущностную черту мышления. Ее язык — язык структуры, поля, переструктурирования — оказался гораздо более адекватным предмету, чем язык элементов и ассоциаций. Не случайно многие идеи гештальтпсихологии были впоследствии ассимилированы когнитивной психологией и продолжают жить в современных исследованиях. Но ответ на вопрос «что такое мышление?» требовал выхода за пределы феноменального поля — к субъекту, который это поле наблюдает и преобразует.
2.4. Когнитивная психология
Когнитивная психология оформилась в 1950–1960-х годах как реакция на кризис бихевиоризма и как прямое следствие возникновения вычислительной техники. Если бихевиоризм запрещал говорить о внутренних процессах, то когнитивная психология сделала именно эти процессы своим главным предметом. Но изучать она их стала не интроспективно, как старая психология сознания, а по аналогии с работой компьютера. Так родилась компьютерная метафора: мышление есть переработка информации, мозг — аппаратное обеспечение, ум — программное обеспечение [47].
Эта метафора определила программу исследований на десятилетия вперед. Мышление было разложено на блоки и процессы: восприятие кодирует входные сигналы, внимание отбирает релевантную информацию, кратковременная память удерживает ее для текущей работы, долговременная память хранит знания, центральный процессор принимает решения и управляет выполнением. Все эти блоки можно описывать на языке блок-схем, моделировать в компьютерных программах, проверять в эксперименте. Мышление перестало быть загадочной «душевной деятельностью» и стало вычислительным процессом, доступным строгому научному анализу [48].
Сила этого подхода проявилась в конкретных исследованиях. Были открыты закономерности работы памяти — объем кратковременной памяти (знаменитое число 7 ± 2), эффекты первичности и недавности, интерференция. Были построены модели внимания — фильтр Бродбента, модель Трейсман, теория Дойча и Дойча. Были экспериментально выявлены стратегии решения задач — эвристики, изученные Тверски и Канеманом. Все это составило внушительный корпус знаний о том, как человек работает с информацией [49, 50].
Однако со временем стали очевидны и принципиальные ограничения компьютерной метафоры. Первое из них — это отсутствие субъекта. Компьютер обрабатывает информацию, но он не знает, что он ее обрабатывает. Для него нет разницы между осмысленным текстом и случайным набором символов — он манипулирует синтаксисом, не имея доступа к семантике. Джон Серль в своем знаменитом аргументе «Китайской комнаты» показал это с предельной ясностью: человек, не знающий китайского языка, может по инструкции манипулировать иероглифами так, что внешний наблюдатель сочтет его носителем языка, но сам манипулятор не понимает ни слова. Компьютерная метафора описывает именно такую, лишенную понимания, «переработку», тогда как мышление всегда есть понимание [51].
Второе ограничение — компьютерная метафора описывает мышление как реактивный процесс. Компьютер ждет ввода, обрабатывает его и выдает вывод. Но человек не ждет стимула, чтобы начать мыслить. Мозг, как показали нейробиологические исследования, активен постоянно, он генерирует собственные ритмы, строит прогнозы, проигрывает сценарии. Мышление не реактивно — оно спонтанно и самодеятельно. Даже когда внешние стимулы отсутствуют, мышление продолжается: человек вспоминает, планирует, мечтает. Компьютерная метафора не может объяснить эту внутреннюю активность, потому что компьютер без ввода бездействует [52].
Третье ограничение касается целей и мотивации. Компьютер решает задачи, поставленные программистом. Он не ставит задачи сам. Но человек сам определяет, что для него является проблемой, что требует решения, а что нет. Мышление всегда направляется интересом, потребностью, желанием. Без этого движущего начала оно не запускается. Компьютерная метафора, описывая когнитивные процессы как последовательность операций над символами, ничего не говорит о том, почему эти операции вообще начинаются и почему они направлены на одно, а не на другое [53].
Четвертое ограничение имеет прямое отношение к теме данной книги. Когнитивная психология изучает, как человек обрабатывает информацию, но не задает вопроса: зачем? Какова конечная цель этой обработки? Ответ, который напрашивается — «чтобы решить задачу», — неудовлетворителен, потому что, как уже говорилось, сама задача должна быть кем-то поставлена и осознана как задача. Обработка информации — лишь средство на этом пути, но не сам путь [54].
Таким образом, когнитивная психология, как и предшествовавшие ей направления, внесла значительный вклад в понимание механизмов мышления, но не смогла ответить на вопрос о его сущности. Она заменила субъекта информационным процессором, цель — задачей, понимание — манипуляцией символами. Это позволило построить строгие экспериментальные модели, но ценой утраты самого предмета исследования — мышления как живого, субъективного, целенаправленного акта.
2.5. Культурно-историческая психология
Культурно-историческая психология, созданная Л.С. Выготским и развитая его учениками — А.Н. Леонтьевым, А.Р. Лурией, П.Я. Гальпериным и другими, — представляет собой наиболее глубокую и разработанную в отечественной науке попытку понять природу человеческого мышления. В отличие от всех рассмотренных ранее направлений, она с самого начала исходила из того, что мышление не является ни врожденной способностью, ни простым продуктом созревания мозга, ни результатом ассоциативного научения. Мышление имеет культурно-историческую природу: оно возникает в процессе общения и совместной деятельности ребенка со взрослым и лишь затем становится внутренней психической функцией [55].
Центральным понятием этой теории является интериоризация — переход внешнего, социального действия во внутренний план сознания. Выготский сформулировал знаменитый закон: всякая высшая психическая функция появляется в развитии дважды — сначала как интерпсихическая (между людьми), затем как интрапсихическая (внутри человека). Указательный жест первоначально является неудавшимся хватанием, которому мать придает значение указания; затем ребенок сам начинает использовать его как указание. Слово первоначально является средством общения между взрослым и ребенком; затем оно становится средством мышления — внутренней речью. Так же формируются понятия, логические операции, произвольное внимание — все они имеют своим источником социальное взаимодействие [56].
Сила этого подхода очевидна. Во-первых, он объясняет, откуда берется специфически человеческое в мышлении — не из биологии, а из культуры. Во-вторых, он преодолевает разрыв между внешним и внутренним: внутреннее есть интериоризированное внешнее. В-третьих, он дает ключ к пониманию развития: мышление не просто растет, как растение, а формируется через присвоение культурных средств — знаков, орудий, способов действия [57].
Леонтьев развил этот подход, введя категорию деятельности как единицы анализа. Мышление есть особая деятельность — внутренняя, но сохраняющая ту же структуру, что и внешняя: мотив, цель, операции. Интериоризация понимается не как механическое перенесение внешнего вовнутрь, а как формирование внутреннего плана деятельности в процессе освоения общественно-исторического опыта. Ребенок, действуя с предметами под руководством взрослого, усваивает общественно выработанные способы действия, которые затем становятся его собственными умственными операциями [58].
Гальперин создал на этой основе теорию поэтапного формирования умственных действий. Он показал, что умственное действие формируется через ряд этапов: от развернутого материального действия через громкую речь и речь «про себя» к собственно умственному, свернутому действию. Это была не просто теоретическая модель, а практически работающая педагогическая технология, что подтверждало правильность исходных посылок культурно-исторической психологии [59].
Однако при всех своих достоинствах культурно-историческая психология оставляет нерешенным один фундаментальный вопрос: почему интериоризация вообще возможна и почему она происходит? Она описывает, как внешнее становится внутренним, но не объясняет, что заставляет ребенка присваивать действия взрослого. Указательный жест становится знаком, потому что мать придает ему значение. Но почему ребенок принимает это значение? Почему он вообще включен в этот процесс? Культурно-историческая психология отвечает: потому что такова логика развития, потому что психика социальна по своей природе. Но это не объяснение, а констатация [60].
Иными словами, культурно-историческая психология описывает интериоризацию как механизм — как работает процесс перехода внешнего во внутреннее. Но она не дает ответа на вопрос о причине: ради чего работает этот механизм? Какова внутренняя задача, которую решает ребенок, присваивая действие взрослого? Почему он не остается на уровне внешнего подражания, а переводит действие во внутренний план? Движущая сила интериоризации остается нераскрытой [61].









