Песнь наковальни
Песнь наковальни

Полная версия

Песнь наковальни

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 14

— Ты странный, человек, — сказал Тарлин, и в его голосе исчезла угроза — осталось только любопытство, такое же древнее, как лес, и такое же холодное, как его костёр, но в этом любопытстве было что-то живое, что-то, что не умерло в нём за пятьсот лет, и это что-то было похоже на надежду — маленькую, хрупкую, как первый подснежник после долгой зимы, когда снег ещё не сошёл, но цветок уже пробивается сквозь него, потому что не может ждать, когда станет теплее, и рискует замёрзнуть, но всё равно растёт, потому что расти — это единственное, что он умеет. — Я не знаю, дурак ты или гений, трус или герой, святой или грешник. Но ты не боишься меня. А это уже что-то. Эльфов боятся даже короли, даже драконы, даже гномы, у которых нет страха, кроме страха остаться без работы. А ты не боишься. Ты смотришь на меня, как на равного. Может быть, ты и есть равный. Может быть, я ошибся, когда подумал, что люди — просто мясо, которое кричит, когда его режут. Может быть, среди этого мяса иногда попадаются кости. Твёрдые. Такие, что не сломать даже эльфийской стрелой.

Он протянул руку — ладонью вверх, как протягивают руку, когда просят мира, или когда предлагают помощь, или когда просто хотят показать, что в этой руке нет оружия, и ты можешь пожать её, не боясь, что тебя ударят ножом, потому что ножи у эльфов всегда спрятаны, и ты никогда не знаешь, где они, пока не почувствуешь лезвие у своего горла, но в этой руке, открытой, пустой, с длинными тонкими пальцами, на каждом из которых был надет серебряный перстень с руной, означающей «мир», — оружия не было. Я пожал его руку — холодную, твёрдую, пахнущую мхом и ещё чем-то, чего я не мог узнать, но что чувствовал всем телом: древностью, тысячелетиями, памятью о тех временах, когда люди ещё не умели говорить, а эльфы уже строили города в ветвях гигантских деревьев, которые потом вырубили люди, чтобы построить свои корабли и поплыть завоевывать новые земли, потому что людям всегда мало того, что у них есть, — им нужно больше, ещё больше, ещё, пока они не лопнут, и тогда из их лопнувших животов вылезают демоны и пожирают всё, что осталось, и начинается новый круг, и эльфы снова строят города в ветвях, и люди снова рубят деревья, чтобы построить корабли, и так до бесконечности, пока кто-то не скажет: «Хватит».

— Добро пожаловать в наш лагерь, — сказал Тарлин, и в его голосе не было тепла — было что-то другое, что я не мог назвать, что-то похожее на уважение, но не совсем, потому что эльфы не уважают людей — они их терпят, пока люди полезны, а когда люди перестают быть полезными, эльфы уходят в лес и делают вид, что людей никогда не существовало, что они приснились, что это был просто страшный сон, от которого нужно проснуться, и тогда всё станет хорошо, и лес снова будет зелёным, и звери снова будут петь, и птицы снова будут говорить на языке, который эльфы понимают без слов. — Может быть, ты и правда убьёшь демона. Убьёшь железом, без молитв, без магии, без эльфийской помощи — просто силой рук и упрямством, которого даже у гномов бывает меньше, чем у тебя, потому что гномы упрямы в работе, а ты упрям в жизни, и это разные вещи, и я не знаю, что опаснее. А если не убьёшь — мы хотя бы посмеёмся над твоей смертью. Не зло, не насмешливо — эльфы не смеются над смертью, смерть для нас — это смена сезона, и в ней нет ничего смешного, только грусть, которую мы лечим песнями, которые поём на ветвях старых дубов, когда никто не слышит. Но мы пошутим. По-своему. По-эльфийски. Ты всё равно не поймёшь, потому что для этого надо родиться в лесу и прожить пятьсот лет и научиться слышать то, что не слышат люди — шорох корней, шепот листьев, плач деревьев, которые рубят на дрова.

— Справедливо, — ответил я, и я улыбнулся — впервые за этот долгий, страшный день, когда я шёл по лесу, чувствовал на себе взгляды эльфов, боялся звезды в груди и думал о том, что, возможно, завтра я умру, а сегодня — сегодня я жив, и я стою среди эльфов, и один из них пожал мне руку, и это уже что-то, это уже победа, маленькая, крошечная, почти незаметная, но победа, и я запомню её, даже если завтра умру, потому что победы, даже самые маленькие, остаются с тобой навсегда, они не исчезают вместе с телом, они перетекают в твои кости, в твою кровь, в ту звезду, которая пульсирует в груди и ждёт, когда я совершу ошибку, чтобы взорваться, но я не совершу ошибку, я не дам ей взорваться, потому что я — кузнец, и я умею держать удар, даже когда удар идёт изнутри, и его не видно, и ты не знаешь, когда он придёт, но ты знаешь, что он придёт, и ты готовишься, и ждёшь, и веришь, что выдержишь, потому что если не выдержишь — умрёшь, а умирать не хочется, когда ты только что нашёл в себе силы пожать руку эльфу и услышать в ответ не угрозу, а нечто похожее на признание.

Изабель смотрела на меня из-за плеча Тарлина, и в её глазах — серых, усталых, с золотыми искрами магии, которая потихоньку превращала её в дракона, — было что-то новое. Не уважение — уважение она уже проявляла, когда я согласился стать заложником. Не благодарность — благодарность она выражала, когда я прижёг рану Эллане, и её голос дрожал, и я видел, что ей стоило больших усилий не расплакаться, потому что королевы не плачут, даже когда внутри у них всё горит и кажется, что сердце сейчас выпрыгнет из груди и убежит в лес, к эльфам, которые умеют плакать без стыда, потому что для эльфов слёзы — это вода, и вода не стыдно, вода — это жизнь, и когда эльф плачет, он поливает корни, и корни пьют его слёзы и становятся сильнее. В её глазах было любопытство — такое же, какое я видел у бабушки, когда она рассказывала мне сказки и ждала, что я скажу: «А дальше? А что было дальше? А почему дракон не съел принцессу, ведь принцессы такие вкусные?»

Она не понимала, как я это делаю — как обычный кузнец, сын кузнеца, внук кузнеца, человек, который всю жизнь прожил в деревне и никогда не видел ничего дальше трёх холмов от своего дома, заставляет эльфов улыбаться, гномов уважать, а королев — смотреть на него с любопытством, как на загадку, которую надо разгадать, и если не разгадать — то хотя бы запомнить, потому что такие загадки встречаются раз в жизни, а может быть, и раз в тысячу лет, и если ты их упускаешь, ты потом всю жизнь жалеешь, что не спросил: «Как ты это делаешь?» — а упустил момент, и момент ушёл, и человек, который был загадкой, умер или превратился в дракона, или ушёл в лес и стал деревом, и ты стоишь перед деревом, гладишь его кору и думаешь: «Может быть, это он? Может быть, его душа переселилась в это дерево, и оно помнит меня, но не может сказать, потому что деревья не говорят, даже на языке эльфов, они только шелестят ветвями и роняют листья, и в этом шелесте — ответ, но ты не понимаешь его, потому что не научился слышать, а научиться уже некогда, потому что ты тоже скоро умрёшь, и то, что не успел узнать, останется тайной навсегда».

Я не знал, как это делаю. Я просто говорил то, что думал, и делал то, что считал правильным. И, наверное, в этом и был секрет — в том, чтобы не думать, а делать. Не размышлять, а ударить. Не бояться, а идти вперёд, даже когда страшно, даже когда ноги не идут, даже когда звезда в груди пульсирует так быстро, что кажется, вот-вот взорвётся, и ты умрёшь от собственного страха, даже не встретившись с врагом.

Звезда в моей груди стала теплее — не горячее, нет, а именно теплее, как будто она тоже чувствовала, что я делаю что-то правильно, и одобряла это, и давала мне немного тепла, чтобы я не замёрз в этом холодном, чужом лесу, где даже воздух был другим, не таким, как в моей деревне, где ветер пах рожью и дымом, а здесь ветер пах мхом, прелыми листьями и чем-то ещё — чем-то древним, тёмным, что жило в лесу задолго до того, как эльфы пришли в этот мир, и, наверное, останется здесь и после того, как эльфы уйдут, превратившись в деревья, которые будут стоять и ждать, когда кто-то придёт и срубит их, или когда они сами упадут от старости, или когда демоны сожгут их дотла, и тогда от леса останется только пепел, и в этом пепле, копошась, будут рождаться новые демоны, более страшные, чем те, которые пришли из Бездны, потому что эти — из пепла, из того, что остаётся после полного уничтожения, и их нельзя убить железом, потому что железо плавится в пепле, и водой, потому что вода превращается в пар, и даже молитвой, потому что боги не слышат тех, кто сгорел дотла и рассыпался в прах, не оставив даже костей, которые можно было бы положить в стену, как делают гномы с черепами своих врагов, чтобы те служили им вечно, хотя на самом деле они не служат, просто лежат и смотрят пустыми глазницами на тех, кто придёт после, и думают: «А вы — такие же, как мы. Тоже умрёте. Тоже станете черепами. Тоже будете лежать в стене и смотреть. Ничего не изменилось».

Ночью случилось то, чего никто не ожидал — ни эльфы, которые считали, что чуют опасность за версту и могут предсказать нападение по шёпоту корней, ни гномы, которые полагались на свои каменные големы и огнестрелы, ни Изабель, которая пережила столько битв, что уже не верила в спокойные ночи, ни я, который просто старался уснуть, чтобы набраться сил перед завтрашним днём, но сон не шёл, потому что звезда в груди пульсировала и мешала расслабиться, и я лежал в шатре, смотрел в потолок, сплетённый из живых веток, и думал о том, что когда-то, в другой жизни, я спал на сене, в тепле, под крышей, которую чинил каждую весну, и эта крыша никогда не протекала, потому что я был хорошим кузнецом и сделал для неё хорошие гвозди, которые держали доски крепко, и дождь не проникал внутрь, и ветер не задувал, и я был счастлив, как может быть счастлив человек, который не знает, что завтра демоны сожгут его деревню, убьют его брата, пропадёт его отец, а он сам будет лежать на сырой земле с запёкшимися губами, а какая-то женщина плюнет ему в лицо, чтобы он снова мог говорить, и этот плевок станет началом новой жизни, в которой нет места сену, и крыше, и гвоздям, которые держат доски крепко, потому что новая жизнь — это война, и в ней нет ничего крепкого, кроме ненависти и надежды.

Я проснулся от крика — не человеческого, не эльфийского, не гномьего — демонического, того самого, который я слышал в ту ночь, когда сгорела моя деревня, и который теперь снился мне каждую ночь, но никогда не был таким громким, таким реальным, таким близким, как сейчас. Я выскочил из шатра, сжимая молот — тяжёлый, холодный, с прилипшими к рукояти чёрными волосами того первого демона, которого я убил, и эти волосы, казалось, шевелились в темноте, как живые, и я чувствовал их прикосновение к своей руке, и это прикосновение было липким, противным, но я не выпускал молот, потому что если я выпущу его, у меня не будет ничего, кроме страха, а со страхом, как я уже понял, не убьёшь даже муху, не то что демона.

Костёр погас — голубые кристаллы, которые горели без дыма и без тепла, просто давая свет, погасли все сразу, как будто кто-то дунул на них, и от этого дуновения свет исчез, и осталась только темнота — не та темнота, которая бывает ночью, когда месяц ещё не взошёл и звёзды спрятались за тучами, а та, которая живёт внутри, в сердце каждого человека, и которую выпускают наружу только в самые страшные моменты, когда кажется, что света больше не будет никогда, потому что тьма победила, и она — везде, и ты в ней, и ты сам стал частью тьмы, и нет выхода, нет лучика, нет даже надежды на то, что когда-нибудь станет светло, потому что тьма не кончается, она только сгущается, становится плотнее, тяжелее, и ты тонешь в ней, как в болоте, и чем больше барахтаешься, тем быстрее уходишь на дно, а на дне — черви, которые ждут, когда ты упадёшь, чтобы сожрать тебя заживо, потому что черви тоже голодны, и они не разбирают, кто ты — человек, эльф, гном, демон — для них все вы просто еда, и чем свежее, тем лучше, а ты — свежий, ты только что проснулся, и твоя кровь ещё горячая и быстрая, и черви уже чувствуют её запах и тянутся к тебе из темноты, чтобы впиться, вгрызться, выпить тебя до последней капли.

Вокруг — движение, быстрое, рваное, неправильное, как будто кто-то рвал ткань мира на куски, и эти куски двигались сами по себе, не подчиняясь ни законам физики, ни магии, ни здравому смыслу.

— Нападение! — закричал кто-то — кажется, Тарлин, его голос я узнал по той особенной эльфийской певучести, которая сохранялась даже в крике, даже в панике, даже когда смерть смотрит в лицо и не отводит взгляда, потому что эльфы не могут кричать по-человечески — их гортань устроена иначе, и звуки, которые они издают, всегда похожи на музыку, даже если эта музыка — песнь смерти, и в ней слышится не страх, а что-то другое, что-то, что люди называют «роком», а эльфы — «мелодией, которую нельзя изменить, можно только сыграть до конца, не фальшивя».

Я увидел их — пятерых, а может, шестерых, а может, и больше, потому что в темноте трудно считать, когда тени движутся, и ты не понимаешь, где тень, а где тело, и где демон, а где его отражение в чьих-то испуганных глазах, которые видят то, чего нет, и не видят то, что есть, и ты надеешься, что их меньше, чем кажется, и что они слабее, чем тебя пугали, и что ты сможешь их убить так же, как убил того, первого, кочергой, хотя сейчас у тебя в руках не кочерга, а молот, и он тяжелее, и с ним труднее попасть в глаз, потому что глаз — маленькая цель, и демон вертится, и ты боишься промахнуться, потому что если промахнёшься, то следующий удар нанесут они, и ты не знаешь, куда они ударят — в лицо, в грудь, в живот, и будешь ли ты жив после этого удара, и если будешь жив, то сможешь ли ты ударить в ответ, или твои руки откажутся служить, или ноги подкосятся, или просто сознание покинет тебя, и ты упадёшь в темноту, и уже не встанешь, как не встают те, кто боится промахнуться и промахивается, потому что страх делает руку тяжёлой, а удар — медленным, и демон успевает увернуться, и ты бьёшь в пустоту, а демон смеётся и бьёт тебя в ответ, и его удар — быстрее ветра, и ты не успеваешь даже вскрикнуть, потому что вскрик застревает в горле, и ты чувствуешь, как что-то острое входит тебе в живот, и это что-то — холодное, чужое, живое — начинает ворочаться внутри, разрывая тебя изнутри, и ты понимаешь, что это конец, и единственное, что ты можешь сделать — это упасть и не мешать другим сражаться, потому что мёртвые не должны мешать живым, они должны лежать тихо и ждать, когда их похоронят, или сожгут, или оставят гнить, в зависимости от обычаев того народа, который победит в этой войне, если кто-нибудь вообще победит.

Демоны с серпами вместо рук — такие же, как тот, который сжёг мою деревню, как тот, которого я убил кочергой, как те, которых мы рубили в Лисьих Норах, — возникали из ниоткуда: из теней, из чёрной травы, которая росла только там, где прошла Бездна, из воздуха, который становился плотным и тяжёлым, как перед грозой, и в этой плотности я чувствовал их запах — серы, горелого мяса и той сладковатой гнили, которая бывает только у демонов, потому что у людей, даже мёртвых, запах другой — более солёный, более влажный, более... человеческий, что ли. Люди пахнут страхом и смертью, а демоны пахнут победой, и в этом запахе — их сила, их уверенность, их знание того, что они победят, потому что они уже победили в тысяче миров, и этот мир будет следующим, и нет такой силы, которая могла бы их остановить, потому что они — Бездна, а Бездна всё поглощает, даже свет, даже время, даже память о том, что когда-то существовало что-то кроме тьмы.

Тарлин выпустил стрелу — я видел, как тетива дрогнула, как стрела сорвалась с неё, как полетела в темноту, рассекая воздух с тонким, певучим свистом, и этот свист был похож на песню — короткую, красивую, смертельную, — и стрела вонзилась в грудь демона, пробила чёрную, блестящую, как смола, шкуру, и демон зашатался, но не упал, не умер, не исчез, как исчезают демоны в легендах, когда в них попадает волшебная стрела, выкованная эльфами на заре времён. Он вырвал стрелу из своей груди — медленно, с хрустом, как вырывают занозу, которая засела глубоко под кожей, — и бросил её обратно, не целясь, просто швырнул, как швыряют камень, когда хотят попасть в окно, и стрела полетела обратно, быстрее, чем летела туда, и Тарлин не успел увернуться — стрела вошла ему в плечо, пробила эльфийскую кольчугу, которая была сплетена из серебряных нитей и считалась непробиваемой, и вышла с другой стороны, обагрённая кровью — красной, как у людей, и я удивился, потому что думал, что у эльфов кровь другого цвета, зелёная или голубая, но нет, у эльфов кровь красная, как у всех, кто дышит воздухом и ходит по земле, и в этой крови — та же жизнь, та же боль, та же смерть, что и у нас, и от этого осознания мне стало почему-то легче, как будто я нашёл в эльфах что-то человеческое, что-то общее, что-то, что делало их не чужими, а просто другими, но не настолько другими, чтобы не пожалеть их, когда они умирают.

— Назад! — крикнул я, бросаясь вперёд, и мой голос прозвучал громко, так громко, что, наверное, его услышали даже демоны, потому что один из них — тот, который только что бросил стрелу в Тарлина, — повернулся ко мне, и в его глазах, жёлтых, как сера, горящих, как угли, я увидел не удивление, а узнавание. Он знал меня. Не как личность — демоны не различают людей, для них все люди одинаковы, как для людей одинаковы муравьи, когда они бегут по своим муравьиным делам, и ты не можешь отличить одного муравья от другого, но давишь их всех одинаково, не задумываясь, кто из них был строителем, а кто солдатом, а кто просто нёс лист, который был больше его самого. Он знал во мне того, кто убил его сородича. Того, кто посмел поднять руку на порождение Бездны. Того, кто не молился, не крестился, не просил пощады — просто ударил. И в этом узнавании была ненависть — такая чистая, такая древняя, такая абсолютная, что я почувствовал, как она обжигает моё лицо, как удар, как огонь, как пощёчина.

Я ударил молотом — не в глаз, этот был слишком далеко, и я не достал бы, даже если бы прыгнул, а в колено, потому что колено — это сустав, а суставы у демонов такие же уязвимые, как у людей, просто защищены толще, и бить надо сильнее, и я бил — со всей силы, со всей злости, со всей той болью, которая накопилась во мне за эти дни, когда я видел смерть, когда я чувствовал звезду в груди, когда я думал о том, что, возможно, никогда больше не увижу свою кузницу, свой горн, свою наковальню, которая помнила руки моего отца, моего деда, моего прадеда, и которая, наверное, уже переплавлена демонами на что-то другое, на оружие, которое убьёт ещё больше людей, и никто из тех, кто будет убит этим оружием, не узнает, что когда-то эта сталь была частью моей жизни, моей семьи, моей истории.

Демон взвыл — так воют волки, когда попадают в капкан, и знают, что спастись нельзя, можно только выть и ждать, когда придёт охотник и добьёт их, или когда капкан раздавит кость, и боль станет невыносимой, и тогда они сами перегрызут себе лапу, чтобы убежать, хромая, истекая кровью, но жить, потому что жизнь для волка — это всё, даже если она — хромота и боль, и страх, и бесконечная охота на то, что может убежать, и бегство от того, что может догнать. Он рухнул — тяжело, гулко, как падает мешок с углём, когда его сбрасывают с телеги, и я ударил ещё раз — по голове, по той самой голове, которая треснула, как яйцо, и из трещины потекло что-то чёрное и горячее, и это что-то попало мне на лицо, на руки, на грудь, и я почувствовал, как оно жжётся, как кислота, как святой воды, которую льют на раны, чтобы очистить их от скверны, но эта жидкость была не святой — она была демонской, и она жгла не тело, а душу, и я зажмурился, потому что боялся, что она попадёт в глаза, и глаза выжжет, и я останусь слепым, а слепой кузнец — это не кузнец, это просто человек с молотом, который не видит, куда бьёт, и может ударить по другу, а не по врагу, и тогда друг упадёт, и его кровь будет на твоём молоте, и эта кровь будет кричать: «Зачем ты меня убил? Я же был с тобой!»

— Слева! — закричала Эллана, и я услышал её голос как сквозь вату — глухо, далеко, как будто она кричала не рядом, а с другого конца мира, и я повернулся, не успев даже вытереть лицо от чёрной, горячей жидкости, которая заливала глаза, и увидел второго демона — с серпом, занесённым для удара, и его серп был так близко, что я видел царапины на лезвии, и ржавчину, и тёмные пятна, похожие на засохшую кровь, которая была здесь, на этом серпе, ещё до того, как он пришёл в этот мир, потому что демоны не моют оружие — им нравится, когда на их клинках засыхает кровь жертв, и они специально оставляют её, чтобы напоминать себе и другим: «Мы убивали, убиваем и будем убивать, и нет такой силы, которая заставит нас остановиться, потому что убийство — это наша природа, и мы не можем изменить её, как не можете изменить свою природу вы, люди, когда пытаетесь быть добрыми, но внутри вас всегда сидит зверь, и вы только и ждёте, когда он вырвется наружу и покажет, кто вы на самом деле».

Я не успевал поднять молот — рука затекла, молот казался тяжёлым, как глыба, которую не сдвинуть с места, и я смотрел на серп, который летел к моей шее, и думал: «Вот и всё. Сейчас он ударит. И я умру. И звезда в груди, наверное, взорвётся от моего страха, и от меня не останется даже пятна, которое дождь смоет через три дня, потому что взрыв испепелит всё — и тело, и кровь, и кости, и даже память обо мне, которую я пытался сохранить, когда говорил с эльфами, когда жал руку Тарлину, когда смотрел в глаза Изабель и обещал, что выживу».

Эллана прыгнула между мной и демоном — я не понял, откуда она взялась, как она успела, зачем она это сделала, потому что эльфы не прыгают под удары за людей — эльфы спасают свою шкуру, это у них в крови, в их древней, тысячелетней мудрости, которая учит их: «Не лезь туда, где можешь погибнуть, потому что если ты погибнешь, лес потеряет тебя, а лес не должен терять своих детей, детей мало, а лесов много, и каждый эльф ценен, как дерево, которое растёт сто лет, и если его срубить, на его месте вырастет другое, но это будет уже другое дерево, не помнящее того, что помнило первое». Но она прыгнула, и серп, который летел в мою шею, вонзился ей в бок — в то самое место, где она носила свою эльфийскую броню, которая не выдержала, потому что броня гномов крепка, и руны на ней сильны, но серп Бездны режет даже руны, потому что Бездна не признаёт магии Порядка — для неё вся магия — это просто игра, и правила игры она устанавливает сама, и её правила таковы: «Я убиваю всё, что движется, а что не движется — убиваю во второй раз, чтобы убедиться, что оно действительно мертво».

Эллана вскрикнула — коротко, сдавленно, как будто подавилась воздухом, и упала на колени, и её зелёное платье стало чёрным от крови, и я увидел, как из раны течёт кровь — красная, человеческая, такая же, как у Тарлина, и такая же, как у меня, и эта кровь пахла не мёдом и не лесом, а железом и солью, как пахнет кровь у всех, кто дышит воздухом и ходит по земле, независимо от того, эльф ты, человек или гном.

— НЕТ! — заорал я, и в этом крике было столько ярости, столько отчаяния, столько боли, что звезда в моей груди, наверное, испугалась и перестала пульсировать, замерла, как замирает сердце, когда понимает, что сейчас случится что-то страшное, и лучше не биться, а сжаться в комок и ждать, когда боль пройдёт, но боль не проходила, и я не помню, что было дальше — помню только, что молот в моих руках стал лёгким, слишком лёгким, как будто он потерял вес и превратился в перо, и я бил им как одержимый — по головам, по рукам, по спинам, по тем местам, куда попадал, не разбирая, куда бью, лишь бы бить, лишь бы они падали, лишь бы они не вставали, и демоны падали, и я поднимал их и бил снова, и снова, и снова, пока от них не оставалось просто мясо — чёрное, дымящееся, вонючее, и это мясо лежало на земле, и из него вытекала та же чёрная, горячая жидкость, которая жгла мою кожу, и я стоял посреди этого месива и тяжело дышал, и мои руки тряслись, и лицо было мокрым — я не знал, от пота, от крови или от слёз, и мне было всё равно, потому что Эллана лежала на земле, и она не двигалась, и я думал: «Всё. Я не успел. Она умерла. Она закрыла меня от демона, и я не успел её спасти. И теперь её смерть на мне. На моих руках. На моём молоте. И я никогда не смогу этого исправить, потому что мёртвых не воскресить, даже если ты самый лучший кузнец в мире, даже если ты умеешь ковать сталь так, что она поёт под молотом, даже если Звезда Торгаля не взорвалась от твоей злости, потому что злость — это не сомнение, злость — это уверенность, а звезда не боится уверенности, она боится слабости, а я сейчас был не слаб, я был силён, так силён, что мог бы убить ещё десяток демонов, но Эллана от этого не ожила бы, и я упал на колени рядом с ней, и мои колени утонули в чёрной, липкой грязи, и я взял её за руку — холодную, тонкую, с длинными пальцами, на каждом из которых был серебряный перстень, и я подумал: «Наверное, эти перстени что-то значат. Наверное, они защищают её от магии. Но не защитили от серпа. Потому что серп сильнее. Или потому, что она прыгнула слишком быстро, и перстени не успели сработать, а может быть, они сработали, но не помогли, потому что Бездна всегда сильнее, чем защита от неё, и всё, что мы делаем, чтобы защититься, — это просто отсрочка, и рано или поздно Бездна пробьёт любую защиту, и тогда наступит конец».

На страницу:
9 из 14