Была деревня Соколовка
Была деревня Соколовка

Полная версия

Была деревня Соколовка

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Взяли с собой все, что сват обещал, да «тозовку», да двустволку на всякий случай, да еще кума взяли и шурина моего. Приехали к вечеру на место. Погода хорошая была, тепло, сухо, вроде как не осень. Развели костер, по рюмочке, да по второй, до песен дошло под гармонь. Гуляли до полночи. Хорошо! Только не знали мы, что нас завтра ожидает.

Утром повел я их в лес. «Волгу» оставили на мостке старом, что через реку Ургульку поставлен – путь теперь там заброшен, никто не ездит туда. Так машину со всех сторон видно было. Все ценное в машину закрыли, и ружье с «тозовкой», значит, оставили – подумали, что не сгодится, и после гулянки с собой таскать лишнее железо тяжело. Во всяком случае, так сват рассудил, ему после гулянки тяжко было, мы согласились.

Ушли. Набрали по мешку орехов, и захотелось свату к стану идти. Видно, похмелиться ему было невтерпеж. Сманил всех.

Не дошли до мостика малость, слышим, будто кто железом по стеклу водит. Остановились, переглянулись. Тут сват мешок да топор как бросит, да бегом к мостику. Мы – за ним. Слышим сватов голос, аж со слезами: «Кыш, проклятый!» - будто на птицу какую. Сват уже криком исходит: «Пшшел вон!» Выбежали. Смотрим, у «Волги» кто-то в шубе возится. Разглядели, а это сам Михаил Иванович! На нас оглянулся, да когтищами как деранет по капоту. Скрежет, рев. Рев Михал Иваныча, но пуще него сват ревет. Он, бедняга, голос сорвал, криком изойдя, с кулаками было на медведя бросился, но одумался. Орет опять: «Кыш, кыш, проклятущий!» И смех, и грех. Заорали в один голос. А Миша нас нисколько не испугался. Зашел с другой стороны, и – когтями по кабине, краска так и полетела. Сват чуть в обморок от этого не брякнулся.

Вспомнили, что надо пошуметь железом. Ведро-то у меня в руках, а ударить, как на грех, нечем. Кум побег за топором, что сват бросил. А медведь зашел тем временем сбоку «Волги», и давай ее раскачивать, в речку норовит сбросить. Ладно, сват на скорости и ручнике оставил. Мостик ходуном ходит, вот-вот рухнет. Миша все делает не торопясь, нас будто не замечает, знает – стрельнуть нам нечем.

Прибежал кум с топором, ударили по ведру, загремели. Ушел, наконец, медведь – нехотя и с оглядкой. Сват сразу – к машине. Краска изодрана полосами, заднее стекло треснуло, на кабине и капоте вмятины. Видно, в наше отсутствие Михал Иваныч даже поплясал на ней. Не совсем для меня понятно, почему Миша так себя повел, уходить не хотел, к тому же…

Ушел медведь. Сват бегает вокруг машины, краску ладонями приглаживает, что-то шепчет, будто помешенный. Кое-как успокоили его, рюмку хорошую ему налили, сели поесть. Немного погодя куму взбрело в голову – медведю отомстить. Взял он топор, шурин «тозовку», а я ружье, и пошли. Свату – не до того, у машины остался. А мы ломимся через кусты наугад. Я поотстал. Вдруг слышу: мчится кто-то на меня. Щелк – «тозовка» стрельнула. Рев, топот. Вырывается из чащобы навстречу мне кум да шурин, а за ними – косолапый. Мать честная! Я и про ружье забыл. Бежим. Хватились – кума нет. Мы – назад. Смотрим – кум лежит без движения, а медведь уже когтями замахивается. Заорали, мое ружье неизвестно куда из обоих стволов выстрелило. Шурин «тозовкой», как дубиной, над головой размахивает. Видно, мы и правда страшные были с перепугу, что медведь кинулся от нас прочь.

Подбежали к куму, а он, кажись, холодный, и топор в руке зажат мертвой хваткой. Крови на нем нету. Подняли, а он не распрямляется, и топор из руки высвободить не можем. Так с топором в руке, согнутого, и принесли на стан. Пульс, однако, бьется. Отлили его водой холодной. Пришел в себя, стонет: «Ох, помру сейчас. Ох… радикулит проклятый…» Сват уже малость смирился со своим горем, только приговаривает: «Что я теперь Марье-то своей скажу? Разве она мне поверит? А, мужики?»

В городе сдали кума в больницу так и согнутого, с топором в руке. Две недели он там пролежал, выпрямили его там, и топор рука его выпустила. Из больницы сам принес. Радикулит, говорит он. Но я думаю – от страха это у него. Сват Марье, супруге, то есть, пытался говорить, как дело было, та и слушать не стала. До сих пор думает, что «Волгу» пьяный разбил. Я тоже ей говорил, она выслушивает вежливо, но ухмыляется так, себе на уме – говори, мол, говори, так я и поверила. Не верит… Во… какая. Ну, а кум! Кто знает, что между ними произошло, только с того раза он пить перестал совсем. Никому до сих пор об этом не рассказывали.

И еще я думаю, что, наверное, мы не на того медведя в кустах напоролись. Тот убежал наверняка далеко, а этот лакомился себе малиной, пока мы с криком да с ревом на него выломились. «Отомстили, называется. А все произошло оттого, что очень уж неаккуратно мы в лесу себя вели. Природу надо уважать, и с нею считаться.

Октябрь 1984 г.


СТАРИК И БОГ

Он был крепок и стар. Косматая седая борода веником, сутуловатые плечи, большие узловатые руки, длинная синяя в белый горошек рубаха, подпоясанная пояском с кисточками – все делало его похожим на Льва Толстого. Серые его глаза смотрели из-под косматых бровей не по-стариковски пытливо, с каким-то вызовом. Что Гаврилыч был стариком добрым, я понял только спустя годы, но…

Бывало, мы, мальчишки, облепим его забор, смотрим на него, как на чудо, а он, вдруг взмахнув своим посохом, грозно крикнет: «Ге-е-еть!» - тряхнув бородой; нас словно ветром сдувало.

Жил старик со старухой и малолетними внуками, моими приятелями. Внуки, мальчики примерно моего возраста, были сиротами, детьми не то его многочисленных дочерей, не то племянниц, почему-то умиравших в молодом возрасте. Когда я заходил к ним в дом и проходил в горницу, то неизменно видел свечу, теплившуюся возле многочисленных икон.

Сам Гаврилыч был потомком староверов, каким-то образом смирившихся с миром. Единственный его сын, дядя Ваня, пришел с фронта на протезах и костылях. Но даже в таком незавидном положении было видно, что это был крепкий волевой человек, лихо играл на гармони, а на протезы умудрялся надевать сияющие как солнце, начищенные хромовые сапоги, и впоследствии выучился ходить на протезах без костылей. Прожил он недолго, но его яркая личность даже сейчас, сквозь годы, помнится мне отчетливо.

И дядя Ваня, и сам Гаврилыч были как-то в дружбе с моими родителями. Гаврилыч был великий мастер плести корзины, и вся округа пользовалась этими его великолепными изделиями. Имелись его корзины и у нас в доме. Кроме того, Гаврилыч был также отличным плотником и столяром, умел красиво городить плетнем. Чего только не умел делать старик!

Он появился у нас в доме неожиданно, тогда-то я поближе познакомился с ним. Было мне тогда лет шесть. Поставив посох в угол, пригладив ладонью бороду, он широко перекрестился двумя перстами на передний угол, поклонился слегка отцу, матери, и, кажется, мне. Суров и дивен был старик обликом, и я, не сводя с него глаз, был готов в любую минуту чесануть в дверь.

В этот день я работал с дедом – ладил он на нашем огороде свой великолепный плетень. Я подавал ему прутья тальника, которые он укладывал и заплетал очень искусно вокруг и между вбитых в землю кольев. Получалось очень красиво и прочно, и, казалось, даже ветерок не проникал через такую изгородь. Гаврилыч работал без отдыха, отложив свой посох, и я едва успевал за ним. А если мне случалось замешкаться, он сердито вскрикивал: «Ге-еть!» Я пугался, вздрагивал, но дед мне был не особенно страшен – я был теперь его помощник.

День выдался жаркий, длинная его рубаха взмокла на спине от пота. Гаврилыч утирался рукавом, но не отдыхал. Я тогда еще, будучи мальцом, был очень удивлен – чем-то не немощным, не старческим веяло от его сутулой фигуры.

Но вот подошло время обеда. Работу мы с дедом закончили, мама позвала нас за стол. Дед вытер рукавом лоб, разогнулся, умылся оставшейся водой из крынки, что оставила нам для питья мать, утерся подолом своей рубахи, несмотря на то, что под рукой было чистое полотенце, припасенное для этого. Потом он осмотрел свою работу, довольно крякнул, взял посох и тут же опять показался мне старым и даже немощным.

Дома на правах взрослого меня посадили за общий стол. Вместе с небогатой, но здоровой деревенской снедью мать выставила на стол четушку, налила в стаканы отцу и деду и, сказав: «Чем богаты, тем и рады», отошла, прислонилась спиной к большой русской печи, сложив руки на груди. Дед перекрестился в угол и, не обращая ни на кого внимания, стал не спеша и степенно есть. К стакану с водкой он так и не притронулся. Ел с аппетитом, но не жадно. Размеренно и медленно шевелилась его седая борода. Я во все глаза разглядывал деда, забыв про еду. Пища исчезала где-то в бороде, ни зубов, ни губ я так и не увидел. В такт шевеления бороды на суровом шнурке на его могучей шее, заросшей седым волосом, раскачивался нательный медный крестик. Насытившись, Гаврилыч степенно отодвинул посуду, давая понять, что настала очередь пить чай. Так же медленно и не спеша он долго пил чай со смородиновым вареньем и пирогами.

И вот чаепитие закончилось, дед отодвинул кружку, повернулся на табурете, достал из кармана штанов кожаный засаленный кисет с рубленым самосадом, долго набивал им старую черную трубку, и, наконец, задымил ею. От крепкого табачного дыма я, не сводивший с деда глаз, неожиданно закашлялся, слезы так и брызнули из глаз моих. Чувствую вдруг на своей щеке мягкое, щекочущее прикосновение дедовой бороды, медленно, ласково ложится мне на голову широкая, жесткая, пахнущая табаком дедова ладонь. Я вздрогнул, замер, даже кашлять перестал. Дедова ладонь сильней прижалась к моей макушке, съехала на затылок, потом несколько раз осторожно пошлепала по моей костлявой спине. Слышу дедово ласково-довольное: «Хе-хе-хе!» Поднимаю глаза. Передо мною, моим носом дедова борода, волосатый широкий рот открыт в довольной улыбке. Вижу крепкие, слегка пожелтевшие зубы. Серые, широкие, с лукавинкой, добрые глаза – веселые и ласковые.

После этого я чаще бывал у деда в доме, приходил к его внукам по своим ребячьим делам. Но дед был суров и, казалось, не замечал меня. С внуками своими он был суров необычайно, кричал на них, замахивался посохом, но никого никогда не бил. Он всегда был занят плетением корзин, иногда уходил в лес за прутьями, либо с лукошком собственного изготовления, дымя трубкой, медленно, но споро шел за грибами или ягодами.

Иногда нападала на деда какая-то хворь. Он по несколько дней лежал на кровати, не курил, вставал лишь попить воды или выйти во двор. Тогда он был зол, даже свиреп, иногда, не обращая на нас никакого внимания, проходил мимо в горницу и, став на колени перед иконами, долго молился, сгорбив свою могучую спину, отбивая бесчисленные поклоны перед образами. Мы тогда или уходили из дома, иногда наблюдая за ним в окно, или замолкали, слушая его шепот, так и не выяснив, что за разговор с Богом ведет Гаврилыч. Кончив молиться, дед опять валился на лежанку и смотрел в потолок молча и отрешенно. Клочковатая его борода торчала неподвижно. В такие дни его старуха Алена старалась чаще бывать у соседей, а внуки по дому ходили на цыпочках, хотя это было отчаянные парнишки.

Поговаривали, что у деда к смерти была припасена крепкая домовина, которая была им изготовлена собственноручно и хранилась не то на чердаке, не то в сарае. Говорили в деревне, что Гаврилыч был еще набожнее, был уравновешен и даже кроток, суровость и хворь приобрел он после смерти любимой дочери Аглаи. А следом – смерть сына Ивана совсем вышибла старика из колеи жизни. Тогда же, будто, сразу после похорон дяди Вани сработал он для себя крепкую домовину и стал ждать своей смерти. Но смерть не то забыла про Гаврилыча, не то не хотела к нему идти. Так это или не так, но молва шла, что это именно так, и что Гаврилыч в молитвах просит у Бога для себя смерти.

Шло время. И вот газеты принесли в деревню весть, что совершил в космос полет молодой летчик Юрий Гагарин. Мы тогда еще не знали, что это значит. Слетал первым наш летчик туда, где еще никто не был, и это – очень хорошо. Так понимали люди, гордились этим. Двенадцатое апреля этого года было и вправду праздничным и светлым, сибирская весна только вступала в свои права, и солнце грело тепло и светло, как знаменитая гагаринская улыбка. У Гаврилыча тогда был день депрессии, но, кажется, он знал о случившемся. В тот день мне случилось быть у деда. Старик лежал неподвижно и, казалось, не дышал. Вдруг он сел, закряхтел и обратился к старшему из внуков: «Тольке, а Тольке, подай газету, что я надысь принес!» Расторопный Толька мигом вручил деду газету. Гаврилыч, всматриваясь в портрет Гагарина на первой странице газеты, спросил: «Как, говоришь, летчика-то кличут?» - «Юрой, Юрием зовут», - поторопился с ответом лобастый Толька. Деду что-то не понравилось в ответе: «Зовут зовуткой, сами знаем-то». Мы притихли. Мальчики потянули меня за рукав в горницу, но нам там не игралось. Было слышно, как Гаврилыч лег на лежанку, как время от времени шелестела газета, и Гаврилыч не то шептал что-то, не то читал газету. Затем какое-то время не было ничего слышно, и вдруг сдавленный голос старика: «Сын-н-на, Вань-тя-я-я!» Мы и совсем замерли. Но новый с надрывом протяжный стон-вопль поднял нас на ноги: «Ванюха-а-а!» Мы молча уставились друг на друга. Хлопнула дверь. Мы бросились в переднюю. Гаврилыча на лежанке не было. Аккуратно сложенная газета лежала на подушке. С портрета улыбался Гагарин.

Вдруг со двора послышались крики, удары чем-то тяжелым и хруст ломаемого дерева. Мы бросились во двор. Там старик тяжелым колуном крушил березовый гроб, крепкий, добротно сработанный им для себя несколько лет назад. Борода растрепалась, волосатый рот раскрыт, глаза безумные. Мы отпрянули назад, следом за нами откуда-то с воплем кинулась к иконам старуха: «Не дам, супостат!» - кричала она, а следом за ней с матерщиной вконец рассвирепевший и растрепанный Гаврилыч. Мы бросились из дома вон, откуда слышались отчаянные вопли старухи, перепрыгивая в ограде через обломки гроба.

Через несколько дней, узнав, что в деревне ничего не произошло, я вновь пошел к дедовым внукам. Опасливо переступил порог, поздоровался, снял шапку. Вся семья – дед, бабушка, внуки – сидела за столом. На столе самовар, всякая стряпня, которой на всю деревню славилась Алена. Мирно и дружно пьют чай, едят пироги. Зовут к столу меня. Дед лицом светел, причесан, большая борода подрезана по краям. Глаза молодые и лукавые. Бос, седые волосы перехвачены ремешком вокруг головы. Большими узловатыми пальцами подвигает мне стакан с чаем, смотрит на меня и, кажется, подмигивает: «Не дрейфь». Осмелел я, Гаврилыч следом протягивает мне пирог с клюквой добро и душевно. Следом бабушка Алена пододвигает мне тарелку с бубликами и сахарницу. Я смущаюсь от такого внимания, молча пью чай. Смотрю в горницу. Иконы на месте, только на самой большой нет стекла, а что она была застеклена, точно знаю. После чая Гаврилыч откуда-то из-за икон достал небольшую новую книжицу. Протянул мне и приказал: «Чти!» Что я был лучший грамотей среди сверстников, Гаврилыч знал. Я взял книжицу, положил себе на колени и, водя пальцем, медленно, но уверенно прочел: «Инструкция к радиоприемнику «Новь». «Молодец, - хвалит меня дед, - чти дальше». Боясь сбиться, читаю дальше. Дед подбадривает меня, хвалит, все слушают. Осилил инструкцию. Старик показывает на картонную коробку в углу и говорит: «Скоро слушать будем!» На небольшой картонной коробке крупными буквами написано «Радиоприемник «Новь».

Через несколько дней над домом старика появилась растянутая на двух длинных шестах радиоантенна. Захожу в дом. Парнишки чинно сидят рядком на скамейке, в комнате какой-то треск, писк, пощелкивание, над столом склонился Гаврилыч, чем-то занят, копошится, и вдруг раздается музыка. Дед разгибается, разглаживает бороду. Слушаем музыку, которая льется из небольшого черного цвета ящичка с желто-золотой полосой вдоль передней стеночки. Читаю поверх нее: «Новь». Озираю всех. Старик теперь передвигается без посоха, выцветшая рубаха так же перепоясана пояском, чисто выстирана. Оглядываю горницу. На коробке с батареями питания внаклон стоят рядом две фотографии. Первую узнаю сразу – дядя Ваня, вторую тоже узнаю по улыбке - Гагарин, вырезка из газеты, подклеенная на картонку. Оба молодые, оба в военной форме.

Прошли годы. Выросли дедовы внуки, разъехались. Сначала умерла бабушка Алена. Старик, несмотря на уговоры дочери Варвары переселиться к ней, долгое время жил в своем доме. Стал взрослым и я. Теперь уже и деревни нет – объявили почему-то «неперспективной». Нет уже и моих родителей. Но тянет в родные места. Выкроив немного времени, я езжу туда, сижу на берегу реки, думаю. Вспоминаю маму, отца, сестренок, сверстников, соседей и, конечно, Гаврилыча. Представляю его то плетущим свои корзины, то лихо, не по-стариковски, косящим траву. Молод он был в любой работе, мелькает его борода-веник сквозь густую высокую траву, а вот бредет Гаврилыч босой по росе, сгорбившись, с посохом в одной руке и корзиной в другой в лес ранним утром. Солнце едва просматривает сквозь густой утренний туман, играет на росистой траве, красит в розовое его могучую бороду, сутулую фигуру. Или вспоминается опять Гаврилыч, плетущий корзину, и с болью в голосе не то нам, ребятне, не то себе говорящий: «Ноне-то непорядок в лесе. Городня (городские) грибовницу (грибницу) рушат, пупята грибные с ноготь гребут. А как же? Тоже в корзину. Клюкву, так ишшо зеленую хапают, какой с такой прок, боле вытопчут».

Помолчав, посопев потухшей трубкой, продолжает: «Али (или) вот ишшо, понаедут по осени тут всякие с ружьями, лупят всякую дичину без разбору, обвешается, да идет перед миром героем, не стыдно ему, что половина птиц ишшо голопузы, бракодеры (браконьеры), волки, язви их… А он на моциклете, да на легковушке, да на лодке с ружжом. Как от него убежишь, куда начальство смотрит… Я бы ружжа-то поотбирал, да и топором бы не давал баловать. Гляко-ся, вон энти-то, что у магазина водку хлещут, теребень вонючая, как только земля таких носит, прости мою душу грешную, и за руль с пьяными гляделками… Понарубили с жадности берез на пару машин, а одну надыть, заехали в молодняк, подавили сколько… Тьфу!» - смачно плюет Гаврилыч, вынув изо рта трубку. В безнадежной горести машет старикан рукой в сторону деревенского магазина, где действительно у реки стоит груженая бревнами автомашина, а у самой воды шофер-горожанин с двумя товарищами пьют прямо из бутылки, шумно закусывают.

«Им-то чо, напакостят – и в город, а завтра чо? Половину бревен бросили - напилили толстых, а грузить тяжело, давай пилить тоньше, а эти кому? Сгниют таперича, а имя-то – хоть трава не расти…»

Мне кажется, что Гаврилыч вот-вот заплачет. Но Гаврилыч не плачет, но во взгляде, во всем выражении лица – такое горе! Далее он для нас, или, опять же, для себя, ведает, как его тятя, Гаврил Ерофеич, «поучил его малость» в детстве – обломал об него грабли за то, что он не догадался обкосить гнездо перепелки, а потом ради любопытства взял да разбил одно яйцо. Вздыхает Гаврилыч, смотрит куда-то поверх наших ребячьих голов затуманенным своим взглядом, то ли в небеса, то ли в здешние дали, в поля и леса, где это все происходило давным-давно. Мы молчим. Мне жалко Гаврилыча…

Еще несколько лет назад, когда я приезжал в родную деревню, отживавшую свой век без поддержки и заботы, заходил в гости к дочери Гаврилыча, тоже уже старушке. Сообщила она, что Гаврилыч умер десяток лет назад на сто шестом году жизни. До самой смерти был в добром сознании, плел корзины, ходил в лес за грибами-ягодами и целебными травами, лихо парился в баньке и после парилки с блаженством валялся на снегу. Силы и разум как-то покинули его одновременно, но перед этим попросил для себя жарко истопить баньку. Оттуда пришел распаренный, помолодевший, довольный, но с разумом пятилетнего ребенка. Переодетый по его просьбе во все чистое, помолился, но молился молча, с выражением на лице человека что-то очень важное позабывшего и пытающегося вспомнить. Но старческое сознание, вдруг упавшее до уровня разума пятилетнего ребенка, не позволяло ему вернуть тот драгоценный бисер словес молитвы, нанизанный на суровую нитку разума. Из всего этого нашелся всего лишь коротенький обрывок той ниточки с последним словом молитвы. «Аминь!» - произнес удивленно-радостно Гаврилыч с просветленным лицом, трижды осенив себя крестом. С тем и покинул этот мир добрый старик, унося с собой печали и редкие радости из прожитого, и, наверное, заботу о всех нас, оставшихся на грешной земле…

Старушка показала мне иконы, что взяла в доме старика после смерти. Одну из них, большую, я сразу же узнал, она была в окладе из бумажных цветов, но теперь опять под стеклом. Потемневший ликом Бог смотрел на меня сурово, но, кажется, мы узнали друг друга. Подозреваю, что у Гаврилыча иногда с Богом отношения были натянутыми. До сих пор мне хочется узнать, о чем же старик так подолгу разговаривал с ним, о чем просил его, и за что хотел разбить икону в тот весенний день, когда он с таким ожесточением разбил в щепы гроб, припасенный для себя, перестал тогда носить нательный крестик, а портреты Гагарина и искалеченного на войне, оттого и рано умершего, сына поставил рядом. Но молчал Бог, не хотел раскрывать своих сложных отношений со стариком, прощающее смотрел на меня, помня разгневанного Гаврилыча, старого русского человека, который сквозь дымку прошедших лет до сих пор мне кажется могучим и мудрым богом.

Август 1985 г.


УРОК ДЛЯ ВОРА

Однажды сестренка принесла от подруги крохотного котеночка. Сначала он едва мог лакать молоко из блюдца, но потихоньку стал расти, и оказался очень озорным и веселым. Забаву он себе находил во всем: в клубочке пряжи, мячике, бумажке, соломинке. Когда он подрос, я стал брать его с собой на рыбалку. Сначала к рыбной ловле он не проявлял должного внимания, но когда усвоил вкус свежей, только что снятой с крючка, рыбы, стал заядлым рыболовом. Достаточно было сказать: «Антон, пойдем на рыбалку». Он тут же вставал с лежанки, потягивался, щурил зеленые глаза и степенно шел за мной к реке. Потом, когда он превратился в здоровенного кота, он уже без приглашения шел за мной на рыбалку. Теперь он уже не ожидал приглашения отведать свежей рыбки. Едва только поплавок начинал дрожать, кот начинал нетерпеливо облизываться, не сводя с него глаз, он – весь внимание. Как только вытащишь рыбешку на берег, он тут же, подпрыгнув, самым нахальным образом срывал ее с крючка, и был таков с добычей, шмыгнув по-воровски в заросли крапивы под берегом, откуда потом слышалось чавканье да урчание.

Расправившись с рыбой, он, понимая, что все же виноват, осторожно выглядывал из крапивы, тихонько и жалобно начинал мяукать, как бы выпрашивая прощения. Если очередная рыба на берегу срывалась с крючка, и если ты приподнимал ее на удочке над берегом недостаточно высоко, то все повторялось. Наконец, мое терпение лопнуло. Как-то я вытащил на берег хорошего карася, и он сорвался возле самой кошачьей морды. Все повторилось, как всегда, только на этот раз после трапезы из крапивы кот не выглянул, а предпочел удалиться домой, где я нашел его уже дремавшим с туго набитым животом.

После этого у Антона рыбацкий азарт несколько поостыл. Но, как видимо, по своей натуре кот был разбойником, и вскорости с ним произошла довольно неприятная история.

В крутом глинистом берегу реки, недалеко от места рыбалки, жили стрижи, весь берег испещрен их норками. В одну из наших рыбалок, когда рыба совсем не клевала, коту надоело ждать, и отправился усатый к обрыву, там, кажется, он совершил какое-то черное дело, скорее всего, выгреб лапой гнездо с птенцами. Об этом можно было только судить, но я видел, как бросился Антон со всех ног к спасительным зарослям крапивы, преследуемый десятком юрких стрижей, а из крапивы он уже не высунулся. Покружив и попищав в отчаянии, птицы улетели. Домой кот вернулся только к вечеру, нисколько не испытывая угрызений совести, терся у ног матери, цедившей молоко. Ласковый и вежливый – сама невиновность.

Но в следующий раз коту не повезло. Придя на рыбалку, я сразу увидел, что крапиву кто-то скосил. Не клевало. Антон, не дождавшись рыбешки, тяжело ведь ждать неизвестно чего, когда нашелся другой промысел, тихонечко ушел к обрыву, где раньше он разорял стрижей.

Я услышал в птичьем городке переполох, сначала не очень громкий – сначала птиц было мало. Оглянувшись, я увидел то, что и предполагал: усатый разбойник, чувствуя свою безнаказанность, нахально шарил лапой в ближайшей пещерке. На писк и атаки двух-трех птиц он только крутил усатой мордой, но грабежа не прекращал – мол, клюйте, клюйте, не очень-то и больно. Но вот количество стрижей увеличилось сразу раз в десять. Рядом были другие колонии птиц, и тут уж разбойному коту стало не до шуток. Он попробовал отмахнуться когтистой лапой, да не тут-то было. Стрижи дружно налетали, другие пикировали свысока, удары сыпались градом. Взвыв от боли и подняв хвост трубой, он кинулся к спасительной крапиве, а крапива-то – скошена. Не поняв, в чем дело, он сделал несколько кругов в поисках убежища. Но тщетно, берег был ровный, крапива скошена, а стрижи тучей гонялись за ним, нанося меткие удары.

На страницу:
4 из 6