
Полная версия
Вельяминовы. Начало пути. Том первый
Башкин достал из кисы рукописные грамоты.
–Это на латынский переложить, боярыня, чтоб понятно было.
– Ты сие писал, Матвей Семенович?
– Куда мне! Человек, про коего говорил я вчера, сие его рука…, – объяснил Башкин.
– Что за человек—то? – Феодосия расправила измятые, криво исписанные клочки бумаги:
–Все расплылось…, – она прищурилась, вглядываясь в неразборчивые каракули.
– В подвале при свече единой чисто не напишешь…, – резко бросил ей боярин.
– Матвей Семенович, ты того человека вызволить располагаешь?
Пройдясь по горнице, Башкин остановился перед иконами.
–Доске крашеной поклоняемся, свечи перед ней ставим, ладаном курим, а потом последнюю рубашку с ближнего снимаем. Христиане называемся. На языке одно, а руки иное творят…, – горько пробормотал он.
Феодосия молчала.
– Ежели поймают его, мы все на дыбу и костер пойдем…, – повернулся к ней Башкин: «Бежать ему надо, покуда жив он и покуда мы можем ему помочь».
– Куда бежать—то? – Феодосия взглянула на окно терема, где сверкало лазурью московское небо.
– Туда, где услышат его…, – Башкин смотрел вдаль, словно и вправду силился увидеть свободу.
Коротки летние ночи на Москве. Не успеешь оглянуться, как заря с зарей смыкается, розовеет небо на востоке, перекликаются ранние птицы. Город просыпается, скрипит ставнями, стучит босыми ногами по пыльным улицам.
Неприметную лодку спрятали в густых зарослях ивняка на правом берегу Яузы. Пригнал ее вниз по течению темноволосый парень. Примотав челн веревкой к колышку, он нырнул в кусты. Место вокруг лежало глухое. Напротив белых монастырских стен паслись коровы. К вечеру, повинуясь рожку пастуха, стадо потянулось по домам, в слободу.
Двое на низких коняшках, вроде купцы поплоше, заглянули на пустошь к вечеру. Немного покрутившись, заблудившиеся гости первопрестольной уехали.
Давешний темноволосый паренек появился, когда сторожа в слободе забили колотушками. Сев с удилищем под монастырскими стенами, он принялся таскать карасей.
Ночь нависла над городом, полная луна виднелась в разрывах легких облаков. Затихла Москва, только изредка взбрехнет на дворе собака, запоют ворота, пропуская подгулявшего хозяина, да плеснет хвостом саженная рыбина, уходя на глубину.
С другого берега раздался свист. Прислушавшись, парень посвистел в ответ. Бросив удилище, метнувшись к стене, он принял сброшенную сверху веревочную лестницу.
Человек спускался медленно. Парень, держащий лестницу, оглядывался. Хоша и стояла обитель в глухом месте, но на Яузу мог забрести случайный пропойца али тать. На руки ему рухнул истощенный мужичок в монашеской рясе, с избитым лицом. Парень дотащил его до лодки, где поджидал один из заезжавших на пустошь купцов.
– Не оскользнись только…, – велел он: «Услышат, дак несдобровать нам».
– Погоди, – монах оперся на плечо провожатого: «Ногу ломали клещами, ребра тако же, дышать и то больно».
– Потерпи, положим тебя на дно, тряпьем прикроем, дак придешь в себя.
– Шибче давайте, Степан, – донесся из лодки голос: «До свету надо вверх по реке подняться, сколь возможно».
– Нога у его сломана, – Степан Воронцов укрыл монаха припасенной ветошью.
– Давай на весла, греби что есть силы. Выдюжишь, Степа?
Парень только кивнул. Ловко выведя лодку на середину Яузы, купец направил ее вниз по течению. Оба гребца молчали, пока не оказались в темном просторе Москвы—реки.
– Много отстегнуть пришлось? – поинтересовался Степан.
– Есть один отец келарь, – сплюнул за борт купец: «Рожа алчная, поперек себя шире, ряса на загривке трескается».
– Нектарий сие, – прошелестел со дна лодки слабый голос: «Он велел меня соленой рыбой кормить, а воды не давать. Он приходил в узилище—то с кувшином и пил у меня на глазах, а я в дерьме лежал, черви в ранах ползали».
– Тихо ты, – шикнул купец: «Ветерок свежий, дыши лучше. Как к берегу пристанем, там возок ждет. Отвезем тебя в тайное место, полечишься».
Степан испытующе посмотрел него.
– Могли бы сами—то за весла и не садиться, – мягко укорил он: «Мало нас, молодых, что ли. Да и опасно вам, узнают еще».
– Вас много, Степушка, только надежных мало…, – сварливо отозвался купец:
–Тебя или меня на дыбу вздернут, мы молчать будем, сам знаешь почему. Как другие под пытками себя поведут, сие неведомо. Головы покатятся и не только наши…, – говоривший вдохнул полной грудью ночной ветер:
–Хорошо, Степушка, на реке—то. Ты не был под Казанью, зелен еще, а там Волга не чета Москве. С одного берега другого не видно. Так бы и плыл по ней до моря Хвалынского, а там и дальше.
Вздохнув, Степан приналег на весла.
Перед рассветом лодка пристала к заброшенной пристани у крутого косогора. В сосновом лесу распевались птицы, тихонько ржали кони. Выбравшись на берег, старший гребец сильно оттолкнул лодку.
– Пущай плывет. Свое отслужила.
Ожидавший их невысокий человек бросился помогать. Монаха устроили на дне возка, окружив его подушками да перинами.
– Вы со Степаном в возок садитесь, – велел старший: «Ты, боярин, не в обиду будь сказано, человек книжный, а Степан неопытен еще с тройкой управляться, тем паче по таким дорогам».
– Ты сам—то не устал, десять верст отгреб и сейчас еще двадцать по колдобинам трястись?
– Ничего, я здоровый уродился…, – весело отозвался купец:
–Давайте по коням, ино светает. Если остановят, скажите, сродственника больного везем на излечение к чудотворной иконе. Ты, – повернулся он к монаху, – потерпи, дороги не гладкие, а кони сии у меня хоша невидные, да резвые. Зато мигом доедем.
Несмотря на ухабы и рытвины монах быстро забылся сном. Башкин и Воронцов долгое время молчали.
– Скажи мне, Матвей Семенович, сколь не уговаривали тебя бежать вместе с ним, – Степан кивнул на монаха, – ты отказываешься. Сейчас государь с богомолья вернется и суд твой соборный не пощадит тебя. Пока есть время, уходи в Литву али Ливонию. Зачем тебе гнить в тюрьме монастырской, али на костре гореть?
Башкин покачал головой.
– Не понять тебе сего, Степа. Небось сам бежать хочешь куда подальше?
– И убегу…, – буркнул Степан:
–Родителей жалко, кабы не они, давно бы убежал. Ты, Матвей Семенович, наверное, думаешь, поиграется молодой боярин, разгонит кровь и вернется в усадьбу холопов пороть да девок сенных портить? Не нужно мне сего…, – юноша вскинул голову:
–Слыхал я, в Европе наблюдают ход светил небесных, движение их исчисляют, строят корабли, и на них в заморские страны плавают, а у нас что? Не страна, а гноище, погрязли мы в невежестве. Никакого богатства не хочу! Мне лишь бы море увидеть, как по нему на кораблях ходят и самому научиться сему искусству.
–Может и увидишь…,– задумчиво отозвался Башкин:
–Раньше я хотел убежать отсюда, куда глаза глядят, а теперь не боюсь на суд идти. Скажу, что думаю, да и делу конец. Может, кто услышит и усомнится. Ежели хоть одна живая душа после спросит себя, все ли истинно, что попы говорят, дак и не зря все было…, – он помолчал: «Мне умирать не страшно».
– Как так? – удивился Степан: «Любому человеку помирать боязно».
– Тому, кто не любил, боязно…, – вздохнул Башкин: «Кто любовь изведал, хоша и безответную, тому не страшно. Истинно, как апостол Павел говорил: «Если имею всю веру, так, что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто».
Возок остановился, тяжелые ворота со скрипом растворились. Ежась от рассветного холодка, седоки помогли монаху выбраться на двор.
– Мы на месте, здесь отдохнешь, – улыбнулся Башкин.
– Не опасно ли? – забеспокоился монах: «Усадьба—то богатая, сразу видно, что боярская. Я бы в избе у кого отлежался».
–Зачем в избе, коли терем есть, – возница потянулся: «Твоя правда, Матвей Семенович, староват я для таких дел, плечи все разломило. Федосью разбужу, пусть и меня попользует и гостя нашего».
– Кто он? – монах проводил глазами богатырскую спину.
–Федор Вельяминов, ближний боярин царя Ивана Васильевича. Он вызволил тебя из тюрьмы монастырской.
Схватившись за грудь, монах осел на траву. Окликать в голос Вельяминова было нельзя, Башкин рванулся следом.
–Федор Васильевич, зови скорей Федосью Никитичну. У него, кажись, рана открылась.
– К попам не приходите, молебнов не творите, молитвы их не требовати, не кайтесь, не причащайтесь…, Записала?
– Записала, – Феодосия взглянула на своего тезку. В ярком свете летнего утра, в просторной горнице под крышей терема, на богато вышитых подушках, Феодосий Косой казался особенно изможденным.
Синяки и ссадины зажили, но лицо его по—прежнему покрывала мертвенная бледность. Узник провел в монастырском подвале почти год. Двигаться Косому было тяжело. Раны, хоть и подлеченные Феодосией, продолжали его тревожить. Писать он пока не мог. Игумен Свято—Андрониковского монастыря, найдя в его клетке грамоты, велел переломать Косому пальцы на правой руке.
Кости срослись неправильно. Даже несколько минут письма доставляли Феодосию невыносимую боль. Кривясь, он, все равно, сжимал в кулаке перо. Боярыня велела ему, сколь возможно, шевелить пальцами и учиться писать левой рукой, на всякий случай.
– У батюшки моего так по молодости случилось, – Феодосия рассматривала его изувеченную руку.
–Шли они в караване лодей на Ладоге, и грянул шторм. Батюшка бросился к парусу. Ветром мачту повалило и руку ему прижало. Кости ему раздробило, как тебе. Батюшка мой кормщик знатный, куда ему без руки лодьей править. Сделали лубок, а как кости срослись, он руку упражнял, как ты сейчас. Сначала немного, а потом больше и больше. Еще песок речной в печи грел, насыпал в мешочек холщовый, и к руке прикладывал. Дак через год он опять лодьи водил. Надо и мне тебя песком полечить. Еще бы спосылать в Русу, что у нас в земле Новгородской. Там целебная грязь есть, коя поможет тебе.
– Как это грязью лечиться? Той, что под ногами? – удивился Феодосий.
– Сие грязь особая, – отозвалась боярыня, – ее в озерах да болотах собирают, а на Белом море с берега промышляют. Поморы от всех болезней ей лечатся.
– Отдохнул я, давай дальше писать, – попросил Феодосий: «Мыслей у меня в голове много, успеть бы все сказать. Еще бы рука заработала, а то ты, боярыня, хозяйство забросила, пока за мной ухаживала».
– Хозяйство что, – отмахнулась Феодосия, – оно у меня налаженное, ровно по колее катится, а твои слова не каждый день услышишь.
–Темиамом не кадитеся, на погребении от епископов и попов не поминатися, ибо есть они жрецы идольские и учителя ложные…
Перо заскрипело по бумаге.
Выйдя из подвала, где дьяк Иван Федоров налаживал печатный стан, Федор Вельяминов вдохнул полуденный городской воздух.
– Хорошо у нас! – потянулся боярин: «Думаешь, Степа, может, за морем и лучше, однако, как оглянешься, дак поймешь, нету места краше Москвы».
Степан вытирал испачканные руки. С разрешения дьяка излазил он весь печатный стан, разбираясь в его устройстве.
–Знаю, знаю, – хлопнул его по плечу Федор: «Свадьбу отгуляем, ты дружка, куда без тебя, и отправишься к моему тестю, Судакову Никите Григорьевичу, в Новгород. С отцом твоим я говорил, он не против».
– Правда? – восторженно, еще по—детски, спросил Степан.
– Не навсегда, – рассмеялся Вельяминов: «Ежели в Новгороде девицу какую приглядишь, придется ее на Москву везти. Ты наследник, усадьбы ваши здесь, не получится у тебя на север переехать».
–Дак не за девицами я, – покраснел юноша: «Мне б на лодьях походить, понять, как делается сие. Может, Никита Григорьевич меня и на Белое море отправит. На севере, говорят, поморы к норвегам на настоящих морских судах ходят».
– Ежели тебе какая красавица тамошняя встретится, дак не робей…, – Вельяминов вскочил на коня, – новгородки, хоша и упрямые, да лучше них, как по мне, нет никого.
– Федор Васильевич, – спросил Степан, когда они сворачивали на Рождественку,– а когда книги можно будет в руках подержать?
–Дак смотри, – Вельяминов загибал пальцы, – сегодня вы с дьяком стан наладили. Завтра он пробные листы напечатает, а со следующей недели начнет Евангелие и Псалтырь набирать. Пока обрежут, пока переплетут, сие недели две еще. К возвращению государя поспеем.
– Долго как…, – протянул Степан.
Федор застучал рукоятью плети в ворота.
– Разбаловался ты, племянник. Давно ли Евангелие месяц сидели, переписывали, а Псалтырь и того дольше, а ты две недели потерпеть не можешь.
– Дак если царь через две недели возвращается…
– Без тебя знаю…, – отрезал Федор: «Ладно, дома не след об сем говорить».
С крыльца усадьбы кубарем скатилась Марфа. За девочкой ковылял толстый, еще молочный щенок.
– Тятя, тятя! Петруше дядя Михайло щеночка подарил! Я тоже хочу!
Ловко подхватив троюродную сестру, Степан посадил ее впереди себя на седло.
– У тебя, Марфуша, Черныш есть, забыла? Он, небось, скучает по тебе.
– Черныш далече, – погрустнела девочка: «Тятя, а когда мы к маменьке поедем?»
–Как выздоровеет она, – Федор нахмурился: «Нехорошо лгать, да еще и дитяти своему, но и правды сказать нельзя. Марфу не оставишь в имении, когда там отлеживается беглец из—под государева суда».
– Как Федосья—то? – Прасковья вышла на крыльцо терема.
–Получше, гонца спосылала, что через неделю, али дней десять можно Марфу к ней отправить…, —сестре Вельяминов тоже до поры решил ничего не рассказывать. Спешившись, взяв у Степана Марфу, он устроил дочь на плечах.
– Не съездить ли нам, боярышня, после трапезы на реку на конях прогуляться?
– Да! Да! – подскочила Марфа.
– Ты, Федор, осторожней, – заметила Прасковья: «Трехлетнее дитя на жеребца сажаешь. Он у тебя горячий, понесет еще, упаси Господь».
– Матвея я в седло отправил, как он ходить только начал.
– Дак то мальчик, а здесь девица. Хотя одно название, что девица, как есть чистый сорванец. Михайло хоть щенка принес, они с Петрушей при деле. Пойдем трапезничать—то.
За обедом говорили о свадьбе. Марья к столу вышла, но почти ничего не ела. Щипая хлеб, девушка украдкой перечитывала женихову грамотцу, доставленную утром из Кириллова монастыря.
– Что Матвей отписывает? – невзначай спросил Вельяминов.
– Недели через две тронутся они на Москву…, – Марья подняла черноволосую голову.
Дядя и племянник переглянулись.
–Еще пишет, что государь Иван Васильевич в добром здравии, тако же и царица, и царевич Дмитрий…, – добавила девушка.
– Храни их Господь…, – Федор размашисто перекрестился на красный угол.
Феодосий уже ходил по светелке, когда в подмосковную приехал Матвей Башкин.
– Все ли перевела, боярыня?
Феодосия протянула аккуратно переплетенный томик.
– Удобно, книжка маленькая, спрятать легко.
– Что ты за Феодосием записывала, все ли сожгла? – Башкин полистал книгу: «Знать бы языки, сколько всего прочитать можно было бы…».
– На рассвете еще сожгла, – Феодосия погрустнела: «Жалко жечь—то было, слово каждое ровно камень драгоценный».
– Не печалься, боярыня, – повернулся стоявший у окна монах: «Сие все у меня в голове осталось, да и более того. Божьей волей, если жив буду, то сам запишу. Рука—то, благодаря тебе, двигаться зачала».
– Пойду соберу поесть…, – захлопотала Феодосия: «Ты, Матвей Семенович, ранним утром выехал, должно, проголодался».
Башкин проводил ее тоскливыми глазами.
–Грех это, – напомнил себе боярин. Опустившись на лавку, он посмотрел на Феодосия. Тот подумал, что даже в подземной темнице не видел такого взгляда, отчаянного, безнадежного.
– Как же сие, Феодосий? Ты умный человек, пастырь наш…– начал Башкин.
–Не пастырь я, Матвей, упаси Господи, – резко прервал его монах: «Человек, как остальные люди».
– Дак ответь мне, как человек человеку, разве не грех любовь моя? Разве не сказано в Писании, что кто смотрел на жену ближнего своего и желал ее, пусть и в мыслях, тот все равно, что прелюбодействовал с ней? – Башкин закрыл лицо руками.
Феодосий присел рядом.
– Я почему в монахи ушел? Был я холопом боярским, не человек вовсе. Думал я, что в монастыре жизнь другая. Как постриг принял, дак понял, что и за монастырскими стенами свободы нет. Свобода, она здесь только, – Феодосий указал на сердце, – в душе человека. Как можно душу—то убивать? Богом она не для сего нам дадена!
– Дак как я мог! – покачал головой Башкин: «Вчера я Писание читал. Помнишь, что говорено про царя Соломона и Вирсавию, да про мужа ее, и как Всевышний после сего Соломона наказал».
– Ты себя с царем Соломоном, Матвей Семенович, не ровняй, – усмехнулся Косой: «Не потому, что не мудр ты, ибо мудр, а потому, что зная о Соломоне, не поступишь ты так».
– Дак что мне делать—то, Феодосий? – горестно отозвался Башкин:
–Я потому и на суд хочу пойти, а хоша и на смерть, что без нее нет мне жизни. Как вижу ее, дак все вокруг ровно солнцем залито, как нет ее рядом, дак и жить не стоит. Но сколь я перед ее мужем виноват, дак сего и не измеришь, и еще тяжелей мне, как я о сем думаю.
– Думается мне, Матвей…, – решительно сказал монах, – человек не по словам и помышлениям, а по делам судится. Ежели бы сделал ты что позорное, тогда и надо было бы каяться, и то не передо мной, или кем другим, а только лишь перед Богом. А ты и не делал ничего.
Феодосий помолчал:
–Но сказать ей об сем надо. Не след ближнего своего в неведении держать. Писание учит: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Значит, не делай ему того, чего не хочешь, чтобы тебе сделали. Посему, Матвей, и не совершишь ты греха. Человек, хоша и не ангел, однако Бог ему дал свободу выбирать, добро причинить ближнему, али зло. Дурного ты не учинишь, уверен я.
– Может, к Федору Васильевичу пойти сначала? – робко спросил Башкин.
– Она что, не человек, что ли? – припадая на искалеченную ногу, Феодосий заковылял по горнице.
–Ровно ты, Матвей Семенович, на рынке торгуешься. Понравилась корова, дак пойду к ее хозяину. Человек не корова, владельцев, окромя Бога, у него нетути. Сам холопов на волю отпустил, а теперь вона как рассуждаешь.
– Но ведь муж у нее есть…
– Ты, Матвей, думаешь, что ежели женщина, дак и воли у нее своей нет, и разума тоже. Сказано: «И сотворил Всевышний человека по образу и подобию своему, мужчину и женщину создал он их». Нет, Матвей Семенович, учиться тебе еще и учиться…, – покачал головой Феодосий.
Вошла хозяйка с заедками, разговор прервался.
За столом боярыня спросила:
– Феодосий, ходим мы в церковь, кланяемся святым иконам, свечи ставим. Для чего все сие, как думаешь?
– Федосья Никитична, ровно что идолы сие языческие…, – вздохнул монах:
–Духом подобает поклоняться Отцу нашему небесному, а не поклоны бить или на землю падать, или, как варвары какие, проскуры и свечи в церковь приносить. Матвей Семенович со мной не согласен, но все же скажу я. Иисус, хоша и пророк был, но был человек и сын человеческий, как и все мы.
– Не сын Божий? – Феодосия испытующе посмотрела на Косого.
– Нет…, – твердо ответил он.
—Федосья Никитична, пока Феодосий наш отдыхает, разговор есть у меня к тебе…, – они с Башкиным шли через луг к реке. В самом разгаре было московское лето. Феодосия остановилась.
– Матвей Семенович, цветов нарву Феодосию, поставлю ему в горницу. Столько времени он в темнице пробыл, хочется порадовать человека.
Башкин смотрел на ее тонкое, словно иконописное лицо, на длинные пальцы, мягко касающиеся свежей травы. Чудилось ему, что вся она соткана из света и запаха цветущих лип.
Полуденную тишину нарушало только жужжание пчел. Высоко в небе парил, раскинув крылья, одинокий коршун.
Она поднялась, пряча лицо в охапке цветов.
– Матвей Семенович, случилось что?
– Случилось…, – он сглотнул комок в горле.
Слушая его, Феодосия молчала. Краска сбегала с ее лица, пока не стало оно совсем бледным, даже губы бросило в синеву.
– Посему иду я на суд, – закончил Башкин, – что без тебя нет жизни мне. Умру, дак умру, хоша под пытками, хоша на костре. Бежим вместе, Феодосия! На свободе мы сможем жить, как захотим, всегда останемся рядом, до смерти нашей.
Он протянул к ней руку. Женщина медленно отступила назад.
– Обещалась я до смерти другому человеку, Матвей Семенович. Нет у меня пути иного, окромя того, что выбрала я, с Федором повенчавшись.
–Люблю я тебя, Феодосия. Разве можно любящего тебя оттолкнуть…, – она вскинула голову, в скромном плате:
– Не искала я твоей любви, а что пришлась я тебе по сердцу, дак моей вины здесь нет. Уезжай с Феодосием, Матвей Семенович. Даст Бог, ты еще встретишь ту, что полюбишь. Я здесь останусь, с мужем моим, с дитятей нашим. Не надо мне ничего другого. Разговор сей забудем, что ты, что я. Не было слов сих сказано.
– Как не было? Не ведаешь ты, боярыня, что на смерть меня сейчас обрекла, дак знай теперь!
Феодосия пошла к усадьбе. Башкин смотрел ей вслед, пока не пропала она из виду, словно растворившись в полуденном мареве.
Федор приехал в подмосковную ранним вечером. На луга опускался туман, с реки тянуло сыростью. Спешившись, он отвел коня в стойло. Тишина стояла на усадьбе, ровно и не было никого вокруг. В окне Федосьиной горницы подрагивал огонек свечи.
Жена ждала его, прислонившись виском к резному столбику крыльца, с убранными в домашний плат волосами. Тени залегли под глазами, словно не спала ночь боярыня. Тонкие пальцы теребили жемчужную понизь на шее.
– Марфуша здорова ли? – ломким, не своим голосом спросила она.
– Здорова и весела боярышня наша…, – притянув к себе жену, Федор прижался губами к ее лбу: «Не заболела ли ты, Федосеюшка? Сама горячая, а руки холодные, как лед».
Она взглянула на мужа снизу вверх. Федор поразился ее взгляду. Так смотрели подранки на охоте, прежде чем добивали их.
– Есть у меня до тебя разговор, Федя. Да только, боюсь, не по душе он тебе придется.
Они уселись на косогоре над рекой. Феодосия опустила голову на колени. На заливные луга на том берегу медленно наползал закат. Брусничный свет растворялся в чернильной темноте ночи, где проглядывали первые звезды
Приобняв жену за плечи, Федор почувствовал, как слабеет под его рукой застывшее тело.
– Не виню я тебя, Федосья. Сама знаешь, не таким я был, когда венчались мы. Думал я о сем давно, да только сейчас вслух заговорил.
– Боялась я, Федя…, – уткнув лицо в ладони, она разрыдалась. Федор испугался. Первый раз видел он жену плачущей. Даже когда Марфу она рожала, ни слезинки не пролила.
–Ох, как я боялась! Я с детства одно знала, чужим не доверяйся, шаг за порог дома, дак там враги все, проговоришься, хоша словом единым, и на дыбе повиснешь. И замуж за своего вышла. А здесь ты, но не могла я ничего сказать. Вдруг решишь ты, что ведьма я, еретичка, и гореть мне на костре. Или сам кому слово молвишь и под пыткой дни свои закончишь…, – она вытерла рукавом заплаканное лицо: «Как можно любимого на смерть посылать?»
–Как ты могла подумать, что донесу я на тебя? Ты жена моя, плоть моя, ежели больно тебе, то и мне больно, заботит что тебя, то и мои заботы. До смерти нас Бог соединил…, – Федор прижал ее к себе.
Феодосия стиснула его пальцы.
–Что тебе Матвей говорил, дак неужели могу я хоть на столечко в тебе усомниться? Говорил и говорил. Глядючи на тебя, любой голову потеряет. Не думай о сем, забудь.
–Как жить—то теперь будем, Федор? – она покусала сухие губы.
Боярин развел руками.
– Как жили, так и будем. Сдается мне, легче нам жить станет, хоша ненамного, а легче.
– А Марфуша?
– Пока пусть растет, там посмотрим. Тебе батюшка твой когда все рассказал?
– Как десять или одиннадцать мне исполнилось. Федор, но как же так?
– Что?
– За то, что я тебе сейчас поведала, на костер отправляют.
– Я Феодосия из тюрьмы монастырской спас, за что меня тоже по голове не погладят, коли узнают…, – хмуро сказал Федор:
–Через две недели царь из Кириллова монастыря на Москву тронется. Надо, чтобы ко времени сему и духу Косого здесь не было. Я бы и Башкина с ним отправил, но ежели человек на дыбу рвется, я его оттаскивать не буду. Ты мне скажи, сможет ли батюшка твой помочь нам в сем деле?
– Ты как хотел Феодосия—то вывозить?
–Дак через Смоленск. Есть у меня там человечек, обязанный мне кое—чем. Он провел бы Косого до литовской границы. Но сейчас думаю, не лучше ли грамоту отцу твоему спосылать? Есть же у вас на Москве тайные гонцы? – Федор взглянул на жену.
– Все ты знаешь, – улыбнулась она.
– Все да не все. Например, читал я послания архиепископа Геннадия…
– Пса смердящего! – перебила в сердцах Феодосия:
–Он да Иосиф Волоцкий заклятые враги наши. Вез он по Новгороду людей на казнь, дак одел их в берестяные шлемы и написал на них «Се есть сатанино воинство», а потом велел шлемы сии на их головах и поджечь.











