
Полная версия
Пока открыты ставни
Впервые в жизни Маттео ощутил странное, щемящее и одновременно освобождающее чувство.
Он улыбнулся, бережно поливая тонкий стебель из старой лейки. Время на вилле Чипресси наконец-то замедлило свой ход.
Пьемонтская буренка

Свет в кухонном окне Энцо всегда отдавал дешёвой желтизной — старик не признавал современные белые лампы, говоря, что от них в глазах стоит туман, как в долине реки По в ноябре. На часах было начало одиннадцатого вечера. За окном тускло блестели мокрые крыши Турина, а на столе остывал кофейник-мока.
Сальваторе, его восемнадцатилетнему внуку, это время казалось началом жизни. Для Энцо это было время, когда земля вокруг замирает. Сорок лет подряд в этот самый час он проверял тормозные магистрали тяжёлых товарных составов в депо, готовясь уйти в темноту альпийских туннелей.
— Нонно, — Сальваторе покрутил в руках пустую чашечку, разглядывая густой кофейный осадок. — Я вчера читал статью про старую линию через Модан. Там писали про бураны. Тебе никогда не было страшно? Ну, ночью. Или когда туман такой, что не видно собственного носа. Ты один в кабине, а за спиной тысячи тонн железа.
Энцо ответил не сразу. Он медленно расправил усы, пожелтевшие от табака у самых губ, и посмотрел на свои пальцы — толстые, с въевшейся под ногти мазутной чернотой, которую не смыло даже десятилетие пенсии. Ему было далеко за семьдесят, но спину он держал так, будто до сих пор сидел в жёстком кресле электровоза FS.
— Страшно, — просто сказал Энцо. — Каждый раз было страшно, Сальваторе. Горы не привыкают к людям. Им плевать, сколько у тебя часов наката.
— Но как тогда? — Сальваторе подался вперёд. — Как можно нажать на контроллер и ехать в пустоту? Зная, что впереди может быть обвал или снежный занос?
Старик тихо усмехнулся, и этот звук был похож на треск сухого хвороста.
— Ошибка молодых в том, — произнёс он, глядя куда-то сквозь внука, в ту самую темноту за окном, — что вы пытаетесь объять взглядом весь путь. Ты стоишь на станции отправления и думаешь о конечной. О километрах тьмы, о подъёмах и крутых поворотах. От этого у вас и опускаются руки. Но штука в том, что ты никогда не ведёшь поезд до конца пути сразу.
Энцо поднял указательный палец, фиксируя внимание Сальваторе.
— Ты ведёшь его только до первого семафора. Видишь зеленый огонек? Едешь к нему. Доехал — туман расступился на секунду. Дальше ищешь глазами следующий сигнал. Желтый? Притормаживаешь. Зеленый? Идёшь дальше. От одного огня до другого. От пикета к пикету. Еще двести метров. Еще триста. Ты дробишь ночь на маленькие, понятные куски. И так — пока не взойдет солнце над Шамбери.
Он снова потянулся к кофейнику, налил себе еще каплю чёрного золота и добавил уже тише:
— В жизни, Сальваторе, всё точно так же. Не смотри на всю гору целиком. Просто ищи глазами следующий камень за который можно зацепиться.
— Нонно, — тихо произнёс внук, завороженный этой метафорой коротких сигналов во тьме. — А бывало так, что... ну, совсем наоборот? Не буран, не слепой туман, а когда всё понятно. Была у тебя история, которую ты вспоминаешь с улыбкой?
Энцо замолчал, опустил взгляд на свою чашку, потом перевёл его на окно, за которым мерцали редкие огни ночного Турина. На его лице, изрезанном глубокими морщинами, проступило странное выражение. Он не шевелился несколько секунд, будто прислушиваясь к какому-то внутреннему стуку колёс, уносившему его на полвека назад. Губы старика тронула едва заметная, тёплая улыбка.
— Была, — наконец произнёс он, и голос его зазвучал иначе, сбросив тяжесть недавних воспоминаний. — Это было, кажется, в семьдесят третьем... или в семьдесят пятом. Да, точно, в семьдесят пятом, я тогда только-только познакомился с твоей бабушкой Лючией. Голова была забита не графиками движения, а её кудрями и тем, как от неё пахло лавандовым мылом.
Энцо поправил воротник старой фланелевой рубашки и поудобнее перехватил свою чашку.
— Еду я, значит, в один из таких дней. Погода — сказка, редкая для наших мест. Солнце заливает всю долину, воздух прозрачный, чистый. Никакого тебе альпийского смога или мглы. Видно все перегоны на десятки километров вперёд. Сидишь в кабине, летишь по рельсам и просто любуешься жизнью.
Старик прищурился, словно снова всматривался сквозь лобовое стекло электровоза.
— И вдруг там, далеко впереди, на стыке рельсов, замечаю какую-то серую точку. Ну, думаю, крупная птица или ветка. Еду дальше. Присматриваюсь — нет, для птицы великовата, но силуэт никак не разобрать, воздух у самой земли от жары немного дрожит. Я нажал на педаль, посигналил. Громко так, на всю долину — тууу-ууут! Точка даже не шелохнулась.
Сальваторе не смог сдержать улыбку.
— Согласно инструкции, я сразу доложил диспетчеру в Модан, что вижу препятствие, и начал потихоньку сбавлять ход. Состав тяжёлый, тормозить надо плавно. Подъезжаю ближе, и тут мы с помощником начинаем хохотать. На путях развалилась бурёнка. Большая такая, статная пьемонтская корова, бежево-серая, с огромными боками. Лежит себе совершенно спокойно прямо между рельсов, как на лучшем курорте в Лигурии, жуёт какую-то травинку и в ус не дует.
Энцо покачал головой, вспоминая ту картину.
— Я подкатываюсь к ней совсем близко, ещё раз даю тифон — так, что у самих уши закладывает. Многотонная махина шипит тормозами, грохочет, а ей хоть бы что. Посмотрела на нас своими огромными грустными глазами, перевалила жвачку на другую сторону и продолжила лежать. Ей там было хорошо: рельсы нагрелись на солнышке, тепло снизу идёт, ветерок обдувает... Зачем уходить?
— И что вы сделали? — рассмеялся Сальваторе.
— А что делать? Тормознули в паре метров от её носа. Полная остановка посреди идеального солнечного дня. Пришлось мне глушить тягу, открывать тяжёлую дверь кабины и спускаться по ступенькам вниз, на насыпь. Помню, сорвал у обочины длинный сухой хворост, подошёл к ней. Диспетчер в рации разрывается, спрашивает, в чём задержка, а я стою посреди Альп и уговариваю корову освободить дорогу государственному экспрессу. Похлопал я её слегка этим хворостом по боку, прикрикнул. Она так нехотя поднялась на свои четыре копыта, оскорбленная в лучших чувствах, и не спеша побрела на луг.
Энцо сделал глоток остывшего кофе и посмотрел на внука.
— Вот тебе и вся романтика. Иногда горы проверяют тебя на прочность буранами, а иногда выставляют против тебя пьемонтскую корову, которой просто понравилось греть бока на твоём пути. Жизнь редко спрашивает, готов ли ты к таким поворотам. Она просто подкидывает их, а дальше всё зависит только от тебя.
Пепел и чернила

В мастерской маэстро Либеро Росси всегда пахло одинаково: старым клеем из кроличьих костей, сушеной лавандой, сыростью векового туфа и горьковатым ароматом крепкого кофе, который он варил в крошечной гейзерной кофеварке трижды в день. Его мастерская пряталась в одном из узких переулков римского района Трастевере, куда солнце заглядывало всего на пару часов в полдень.
В следующем году синьору Росси должно было исполниться восемьдесят четыре года. Его пальцы, пожелтевшие от табака и дубильных веществ, двигались с грацией старого хирурга. Он возвращал к жизни то, что другие считали хламом.
В тот четверг, когда на улице шумел мелкий дождь, превращающий брусчатку в глянцевое зеркало, дверь мастерской открылась, и внутрь вошла молодая девушка. Она прижимала к груди свёрток из плотной холщовой ткани.
— Здравствуйте, синьор Росси. Меня зовут Лючия, — девушка была взволнована. — Мне сказали, что вы сможете помочь. — Она аккуратно положила свёрток на стол. — Это дневник моей прабабушки из Калабрии. В её доме случился пожар два месяца назад.
Либеро долго рассматривал книгу. Потом надел очки и осторожно приподнял пинцетом один из обгоревших листов. Чернила местами выцвели, а бумага приобрела глубокий янтарный оттенок, переходящий на краях в угольную черноту. Запах гари мгновенно перебил аромат заваренного кофе.
Лючия присела на край деревянного стула, нервно перебирая пальцами.
— Я хочу, чтобы страницы снова стали белыми. Я читала, что используют специальные растворы... перекись там, деликатное отбеливание. Я заплачу любые деньги, маэстро. Только бы сохранить этот дневник.
— Лючия, — тихо произнес он. — Посмотри сюда. Ты видишь этот тёмный развод вокруг ожога? Это не просто грязь. Это, скорее всего, след от воды, которой тушили огонь. А вот здесь, на полях — капля воска от свечи, при которой, я полагаю, твоя прабабушка писала эти строки. Если я отбелю их, то лишу этот дневник прошлого, а страницы сделаю «пустыми». Бумага станет чистой, но она потеряет свой голос. Время и несчастья — это тоже соавторы дневника.
Либеро посмотрел в окно, за которым капли дождя стучали по старой черепице. Запах гари напомнил Либеро сразу две истории. Первой было наводнение во Флоренции в 1966 году, когда он вместе с сотнями добровольцев вытаскивал из грязи книги затопленных библиотек. Но почему-то сейчас вспомнилось другое. В августе 1970 он с друзьями случайно оказался в небольшой деревушке под Неаполем. Ночью они проснулись от криков и суеты за окном. Когда же вышли на улицу, то увидели зарево — в местной церкви случился пожар.
Он вспомнил, как в ночной рубашке тут же бросился к церкви, как не раздумывая забежал в горящее здание и вытащил из огня единственную книгу — старинный миссал. Его руки тогда были покрыты волдырями, а обложка книги обуглилась почти полностью. Но когда он открыл её, текст внутри — слова древней молитвы — остался почти нетронутым. Огонь сожрал кожу, уничтожил переплёт, но не смог прикоснуться к сути. Именно тогда Либеро подумал: пламя способно уничтожить бумагу, дерево или плоть. Но оно абсолютно бессильно против памяти, смыслов и любви, которые эти вещи в себе несли.
— Мы не будем отбеливать страницы твоего дневника, — мягко, но твёрдо сказал маэстро. — Мы укрепим края японской бумагой, восстановим переплёт из новой кожи, но сохраним каждый ожог. Твоя прабабушка выжила в том пожаре?
— Да, — шёпотом ответила Лючия. — Она сейчас в больнице.
— Вот и славно. И дневник тоже выжил. А мы с тобой ему лишь немного поможем.
Они работали над книгой две недели. Лючия приходила каждый день, училась держать кисть и аккуратно наносить тонким слоем клей, восстанавливать обугленные уголки и готовить кожу для обложки…
Когда работа была окончена, дневник снова можно было брать в руки, не боясь, что страницы рассыплются: благородная новая кожа удерживала внутри хрупкие, опалённые огнём страницы, которые теперь напоминали крылья редкой ночной бабочки. Лючия поблагодарила маэстро, забрала дневник и уехала, а через несколько дней в мастерскую Либеро принесли посылку. Внутри была свежая калабрийская домашняя выпечка и короткая записка, написанная слабой, дрожащей рукой на чистом листе: «Спасибо, маэстро Либеро, что сохранили мои морщины на этих страницах». Либеро улыбнулся, сделал глоток остывшего кофе и принялся за следующую книгу.
Прошёл год.
Синьор Росси сидел в своём кресле, его глаза стали видеть хуже, и он всё чаще просто сидел в темноте, слушая радио. Дверь мастерской скрипнула. Вошла Лючия — но не с пустыми руками, а с завёрнутым в холст старым фолиантом, который она нашла на блошином рынке. Она поздоровалась, надела фартук, взяла инструменты и села за соседний стол, который Либеро за этот год так и не освободил до конца.
Маэстро смотрел на её уверенные движения, на то, как бережно она касается пожелтевших страниц, и понял, что его ремесло не закончится вместе с ним. Огонь времени забирал силы у его тела, но смысл его жизни останется здесь, в этой мастерской и в руках этой молодой девушки.
Память кожи

Синьор Лоренцо сидел у окна своей мастерской на виа делла Кондотта, подставив лицо скупому флорентийскому солнцу. На дубовом столе ровными рядами стояли сотни стеклянных флаконов, но для Лоренцо они теперь были лишь цветными бликами. Парфюмер, чей нос когда-то считали «золотым», почти полностью потерял обоняние. Мир вокруг него стремительно немел, превращаясь в тусклую, лишённую запахов пустыню. Проклятие старости пришло тихо, как вечерний туман с реки Арно.
Дверной колокольчик звякнул, впустив прохладный воздух и шорох легких шагов. Лоренцо не повернул головы, но услышал, как у стола кто-то остановился.
— Синьор Лоренцо? — голос был робким, и в нём чувствовалось отчаяние. — Мне сказали, вы лучший парфюмер в этом городе. И что вы можете поймать во флакон любое воспоминание.
— Люди склонны преувеличивать мои возможности, дитя мое, — старик медленно повернулся, не открывая глаз. — Мой нос теперь служит мне не лучше, чем старая трость. Зачем ты пришла?
— Моя бабушка… её не стало два месяца назад, — девушка вздохнула, пытаясь сдержать слёзы. — Я хочу, чтобы вы создали для меня аромат…Такой, который бы вернул мне её. Хотя бы на мгновение. Я принесла флакон её любимых французских духов, но он пустой…
Она бережно поставила на стол изящную стеклянную баночку. Лоренцо открыл глаза, посмотрел на флакон, но даже не прикоснулся к нему.
— Запах духов нельзя придумать, — качнул он головой. — Его можно только вспомнить. Но ты совершаешь ошибку, которую делают многие.
Девушка удивленно замерла.
— Какую ошибку?
— Ты ищешь её в парижской фабрике, — старик слабо улыбнулся и кивнул на флакон. — Но память о человеке состоит не из духов. Духи — это лишь маска, которую мы покупаем в лавке. Скажи мне лучше, как вы проводили время? Расскажи мне не о ней, о ваших днях.
Девушка растерялась, опустила руки и задумалась. Её взгляд уплыл куда-то в сторону холмов Фьезоле.
— Ну… — тихо начала она. — Каждое утро начиналось одинаково. Обычно я просыпалась от звуков, доносившихся из кухни. Бабушка любила готовить мне омлет с маленькими помидорками черри или запеканку из творога с цукатами.
Лоренцо кивнул, словно делая невидимую отметку в воздухе.
— Так. Что еще?
— По субботам…, — на лице девушки появилась слабая улыбка. — По субботам она пекла сладкие булочки с изюмом и цедрой. Вся квартира тогда пахла ванилью и дрожжевым тестом. А ещё… от неё всегда пахло лавандой. И она любила носить огромную серую шаль, в которую куталась, когда шёл дождь.
— Продолжай, — негромко попросил парфюмер.
— Зимой мы кололи дрова для камина. Сухие, немного трухлявые поленья, которые трещали в огне и пахли горьким дымом. И апельсины… Она всегда чистила их руками, и эфирное масло брызгало на её пальцы — этот резкий, праздничный цитрусовый аккорд, смешанный с теплом её кожи.
Девушка замолчала. В мастерской воцарилась глубокая, звенящая тишина. Она посмотрела на свои ладони, затем на старого парфюмера. На её щеке блестела слеза, но это была уже не та горькая слеза отчаяния, что вначале.
Лоренцо взял со стола французский флакон, повертел его недолго в руках и аккуратно вернул девушке. Та убрала его в сумочку.
— Видишь? — тихо сказал он, глядя в окно, где над крышами Флоренции уже занимался вечер. — Тебе не нужен парфюмер, дитя мое. И этот флакон тебе тоже не нужен. Творожная запеканка, сладкая ваниль субботнего утра, мокрая шерсть под дождём с запахом лаванды, дым сухих дров и сок апельсина на пальцах… Твоя бабушка осталась не в каплях дорогой эссенции, она осталась в памяти твоей собственной кожи, которая впитала её тепло. Память о человеке не живёт в дорогих флаконах. Она живёт в этих простых, земных вещах. И пока ты помнишь запах её субботнего хлеба, она никуда не уйдёт.
Девушка долго смотрела на старика. Потом медленно кивнула, словно внутри неё встал на место какой-то важный, невидимый компас.
— Спасибо, синьор Лоренцо, — прошептала она.
Когда девушка ушла, Лоренцо снова остался один. Он поднёс к лицу свои старые ладони, покрытые морщинами и тонкой сетью прожилок. Сделал глубокий вдох. Он почти ничего не почувствовал носом. Но внутри него, в тёмных лабиринтах сердца, отчетливо вспыхнул запах лимонных деревьев из сада его матери, ушедшей сорок лет назад. Парфюмер улыбнулся и закрыл глаза.
Двадцать четыре

В мастерской синьора Армандо Понти всегда пахло старой фотобумагой, проявителем, древесиной ореховых шкафов и крепким эспрессо, который он варил в маленькой алюминиевой моке каждое утро ровно в семь.
Его студия пряталась в одном из узких переулков Болоньи. На витрине висела выцветшая табличка:
Fotografia dal 1958.
Люди заходили редко. Теперь почти все фотографировали телефонами. Но синьора Армандо это нисколько не огорчало.
Ему было восемьдесят три. Он уже почти не снимал на заказ. Иногда, правда, пытался поймать лицо случайного прохожего, если видел в нём некую историю.
На полках стояли старые Leica, Hasselblad, Rolleiflex, несколько потрёпанных Nikon с потёртой кожей на корпусе. В углу тикали настенные часы, а из дальней комнаты ещё пахло проявителем и уксусным фиксатором, хотя печатал фотографии он всё реже.
— Камера никогда не делает хороших фотографий, — любил повторять Армандо. — Их всегда делает человек, который стоит за ней.
В один из октябрьских дней в мастерскую вошёл молодой парень. Высокий. Худой. С современной камерой на плече.
— Здравствуйте, синьор Понти.
— Добрый день, молодой человек. Чем могу помочь?
— Мне сказали, что вы самый старый фотограф в Болонье.
Армандо рассмеялся.
— Очень надеюсь, что не последний.
Парень тоже улыбнулся.
— Меня зовут Лука. Я учусь на архитектора и параллельно постигаю искусство фотографии.
— Что ж, похвально.
Армандо поставил на стол две маленькие чашки.
Лука посмотрел на старые фотоаппараты.
— Вы правда до сих пор снимаете на плёнку?
— Иногда, молодой человек.
— Но зачем?
Старик пожал плечами.
— Наверное, потому что она не позволяет мне лениться.
Лука непонимающе посмотрел на него.
— У меня на карте памяти помещается почти четыре тысячи фотографий.
— Вот именно! — синьор Понти налил в чашки крепкого кофе.
— Разве это плохо?
Армандо медленно достал из ящика маленькую картонную коробочку. Внутри лежала новая катушка плёнки. Он положил её перед собой.
— Здесь только двадцать четыре кадра.
Лука взял коробочку в руки.
— И что вы хотите этим сказать?
— Когда у тебя всего двадцать четыре попытки, ты начинаешь смотреть внимательнее.
— Но ведь можно просто сделать больше кадров и…
Армандо покачал головой.
— Можно.
Он сделал маленький глоток кофе.
— Только тогда очень легко перестать видеть.
Лука задумчиво вертел в руках катушку. С улицы донёсся звон колоколов.
— Неужели вам никогда не хотелось иметь возможность сделать тысячу кадров?
Старик улыбнулся.
— Конечно хотелось. Но потом понял одну вещь. Погоди…
Он поднялся и подошёл к старому шкафу. Достал с верхней полки большую чёрно-белую фотографию в деревянной рамке. На снимке была узкая улица, старый дом и женщина, закрывающая ставни. На её лице лежал тонкий луч вечернего солнца. Всё остальное оставалось в глубокой тени. Фотография была удивительно простой, но почему-то от неё невозможно было отвести взгляд.
— Это лучший снимок, который я когда-либо делал. Его даже опубликовал один известный журнал. После этого меня несколько раз приглашали на выставки и просили рассказать, как мне удалось поймать такой свет. Однако я всегда отвечал одинаково:
— Я его не ловил. Просто дождался.
— И долго вы его ждали?
Армандо усмехнулся.
— Дольше, чем тебе кажется…
— Расскажите, пожалуйста, — взмолился Лука.
Армандо ещё некоторое время подержал фотографию в руках и лишь потом продолжил.
— Это площадь в Сан-Кашано, — сказал он. — Весна семьдесят девятого.
Лука перевёл взгляд на снимок.
— Я думал, вы поймали удачный кадр случайно.
Старик на секунду прикрыл глаза.
— Случайно получаются только плохие фотографии.
Он осторожно поставил рамку обратно на полку.
— В тот год один мой знакомый архитектор попросил сделать несколько снимков старого квартала перед реставрацией. Работа была обычная. Такие заказы тогда попадались постоянно. Я ходил по улицам с самого утра, фотографировал фасады, окна, балконы.
Он ненадолго замолчал.
— И вдруг заметил женщину.
— Ту самую на фото?
Армандо кивнул.
— Каждый вечер, ровно без пяти семь, она закрывала ставни.
— Каждый день?
— Каждый.
— И что?
— Ничего. — Улыбнулся сеньор Понти.
Лука удивлённо посмотрел на него.
— Просто в этот момент солнце садилось между двумя домами. Он показал пальцем на фотографию.
— Видишь этот луч?
Лука кивнул.
— Он появлялся меньше чем на минуту.
— И вы решили её сфотографировать?
— Нет, — Армандо покачал головой. — Сначала я просто остановился посмотреть.
Он улыбнулся своим воспоминаниям.
— Иногда фотографу полезно забыть, что у него в руках камера.
Он подлил себе немного кофе. Запах свежего эспрессо смешался с запахом проявителя.
— На следующий день я пришёл заранее.
— И? — с нетерпением выкрикнул Лука.
— Мне помешали облака.
Он пожал плечами.
— Солнца не было видно.
— А женщина?
— Она закрыла ставни как обычно.
— И вы ничего не сняли?
— Нет.
Лука удивлённо поднял брови.
— Почему?
— Потому что фотографии уже не существовало.
Он произнёс это спокойно, словно говорил о чём-то обыденном.
— Иногда судьба говорит тебе: “Сегодня не получится.” И с ней бесполезно спорить.
— Но я пришёл ещё раз.
— На следующий день?
— Через день.
— Получилось?
Армандо усмехнулся.
— Нет.
— Что вам помешала на этот раз? — возмутился Лука.
— Женщина вообще не вышла.
— Может, заболела?
Синьор Понти развёл руками, — Откуда ж мне знать!
Лука молчал. Теперь он уже не перебивал.
— На четвёртый день мне повезло, — продолжил Армандо. — Небо было чистое, солнце медленно садилось за горизонт. Я стоял на другом конце улицы. И вот, перед самым закрытием ставен, луч света лёг ей на лицо. Совсем ненадолго. Она подняла голову. Не специально. Наверное, просто почувствовала тепло. И в эту секунду…
Он замолчал.
— Вы нажали кнопку?
— Один раз.
— Всего один?
Армандо кивнул.
— Но почему?
Старик улыбнулся.
— Потому что второго кадра уже не существовало.
Лука долго смотрел на фотографию. Потом тихо спросил:
— И всё?
— А что ты хотел чтобы я сделал?
— Ну… может, ещё один кадр, на всякий случай?
Армандо покачал головой.
— Нет.
— Не страшно было ошибиться?
Старик задумался.
— Когда был молодым — было страшно. Потом понял одну простую вещь. Если всё время надеяться на следующий кадр… очень легко пропустить тот, который уже перед тобой.
Лука немного помолчал, потом снова посмотрел на фотографию.
— А что стало с той женщиной?
Армандо пожал плечами.
— Не знаю.
— Вы больше её не видели?
— Почему не видел… Видел, конечно.
Он улыбнулся.
— Ещё несколько раз проходил по той самой улице. Она открывала и закрывала ставни, поливала цветы, здоровалась с соседями. В общем, жила своей жизнью.
— А она знала, что стала героиней вашей известной фотографии?
— Думаю, нет.
Старик аккуратно пригладил свою бороду.
— И, знаешь… наверное, это даже хорошо.
Лука вопросительно посмотрел на него.
— Почему?
— Потому что самые хорошие вещи случаются тогда, когда никто не старается стать особенным.
За окном начало смеркаться. В мастерской стало тихо. Только старые часы негромко отсчитывали секунды. Армандо снова взял со стола катушку плёнки и протянул её Луке.
— Держи.
— Мне?
— Тебе, кому же ещё…
Лука осторожно принял маленькую коробочку.
— Здесь двадцать четыре кадра. Постарайся, чтобы каждый оказался особенным.
Лука кивнул.
— Постараюсь.
Уже на выходе молодой человек вдруг обернулся.
— Синьор Понти…
— Да?
— А если я ошибусь?
Старик громко рассмеялся.
— Ошибёшься, парень. И не раз.
— И что тогда?
Армандо пожал плечами.
— Купишь новую плёнку.
Несколько секунд они смотрели друг на друга, потом оба улыбнулись.
Когда дверь закрылась, Армандо подошёл к окну. На противоположной стороне улицы маленькая девочка, крепко держа отца за руку, что-то увлечённо показывала ему в небе. Мужчина поднял голову, и они оба замерли, разглядывая стаю птиц, которая кружила над вечерней Болоньей.







