Пока открыты ставни
Пока открыты ставни

Полная версия

Пока открыты ставни

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Когда синьора Карла ушла, Давиде не выдержал.

— Из-за какой-то царапины?

Старик поставил кофейник обратно на плиту и молча достал две маленькие чашки. Только когда кофе был разлит, он сказал негромко:

— Это не просто царапина. Мне тогда было двадцать два…

Он взял одну из чашек, сделал маленький глоток и на несколько секунд замолчал, будто снова перебирал в памяти детали механизма, который видел полвека назад.

— Мастерская была ещё не моя. Я тогда работал у старого синьора Бартолини. Строгий был человек, однако. Разговаривал редко, а если хвалил — значит, ты действительно сделал что-то стоящее.

Давиде взял свою чашку с кофе и устроился на старом деревянном стуле у окна.

— Однажды к нам пришёл очень богатый человек. Это сразу было видно. Не потому, что дорого одет. Просто есть люди, которые привыкли, что им никто не отказывает.

Альберто открыл ящик, достал маленькую отвёртку и машинально начал протирать её мягкой тканью.

— Он положил на стол карманные часы. Золотые. Красивые. Но видно было, что удар был сильный — механизм внутри буквально рассыпался. Баланс погнулся, ось сломана, несколько зубьев на колесе сколоты.

— Их уронили? — спросил Давиде.

— Нет.

Дед покачал головой.

— Они были в кармане его сына.

Он произнёс это спокойно, без театральной паузы.

— Парень погиб в автомобильной аварии. Ему было всего девятнадцать. Часы достали уже после…

Он не закончил фразу. В мастерской слышалось только тихое тиканье десятков механизмов.

— Он тогда сказал одну вещь, которую я запомнил на всю жизнь. Он не торговался. Не спрашивал цену. Просто сказал: «Сделайте так, будто ничего не произошло».

Давиде смотрел на деда.

— А это было невозможно?

Тот улыбнулся краешком губ.

— Я тогда был молодым. Очень хотел доказать, что умею всё. Некоторые детали пришлось делать заново вручную. Тогда ещё не было возможности просто заказать нужную запчасть. У меня ушло несколько недель на ремонт.

— И что? Получилось?

— Почти.

Альберто поставил чашку на стол.

— Когда механизм снова заработал, я был счастлив. Часы шли идеально. За сутки не теряли ни секунды.

Он снова провёл пальцем по крышке часов синьоры Карлы.

— Осталось только отполировать корпус и убрать царапины.

Давиде кивнул.

— Логично.

— Мне тоже тогда так казалось.

Старик на секунду прикрыл глаза.

— И тут вошёл синьор Бартолини.

Он долго смотрел на часы. Потом спросил: «Это ты сделал?»

Я говорю: «Да».

Он спрашивает: «А царапины куда делись?»

Я отвечаю: «Заполировал».

Давиде улыбнулся.

— И что?

— Он впервые в жизни на меня накричал.

Внук удивлённо поднял брови.

— Представляешь? Не за испорченный механизм. Не за ошибку. За слишком хорошую работу.

Альберто тихо усмехнулся.

— Потом он сказал одну фразу, которую я тогда не понял.

Старик посмотрел на часы синьоры Карлы.

— «Ты сейчас не часы ремонтируешь. Ты чужую память стираешь».

В мастерской вновь наступила тишина. За окном проехал велосипедист, а на площади ударил колокол, отсчитывая полдень.

— В тот же вечер я снова снял крышку.

— Зачем?

— Потому что синьор Бартолини велел найти ту самую царапину.

— Но ты же её убрал.

— Не до конца.

Альберто улыбнулся.

— Глубокие царапины не исчезают полностью даже после полировки. Они просто становятся почти незаметными.

Он поднял указательный палец.

— Мы нашли её. Совсем тонкую. Еле видимую на свету и… восстановили.

Через неделю за часами пришёл заказчик. Он долго молчал. Потом провёл большим пальцем по крышке — именно по тому месту, где была видна царапина, — и вдруг улыбнулся. Впервые за всё время.

Он тогда сказал:

— Вот теперь это снова часы моего сына.

Альберто медленно перевёл взгляд на Давиде.

— Тогда я наконец понял. Мы всю молодость думаем, что мастерство — это умение сделать вещь идеальной. А потом однажды понимаем, что настоящее мастерство — знать, что нельзя исправлять.

Давиде долго молчал. Потом достал из кармана телефон. Весь экран был покрыт мелкими царапинами.

— Я собирался заменить его, — сказал он.

Дед рассмеялся.

— Не сравнивай телефон с часами.

— Нет… я не об этом.

Он провёл пальцем по стеклу.

— Вот эту царапину я поставил, когда мы с тобой ходили в горы. Помнишь? Я поскользнулся возле ручья.

Альберто сразу вспомнил. Тогда Давиде было лет шестнадцать. Они возвращались с прогулки промокшие насквозь и потом целый вечер сушили ботинки у печки.

— Помню, — тихо сказал старик.

Давиде убрал телефон обратно в карман и неожиданно спросил:

— Нонно… а ты никогда не жалел, что всю жизнь просидел в этой мастерской? Мир ведь огромный.

Альберто посмотрел на часы, висевшие на дальней стене. Они спешили минуты на три уже лет десять. Он всё собирался их поправить, но всё никак не доходили руки.

— Жалел иногда, — честно ответил он. — Особенно когда был молодым. Казалось, что жизнь проходит где-то далеко. Но знаешь… люди приносили сюда не часы.

Он медленно обвёл взглядом мастерскую.

— Они приносили сюда свои жизни. Первые подарки. Новые победы. Прощания… Иногда любовь помещается в карманные часы. Иногда — в обручальное кольцо. Иногда — в старую фотографию. Просто мне достались часы.

Он осторожно завёл механизм синьоры Карлы. Тот ожил почти сразу, и вскоре мастерская снова наполнилась ещё одним размеренным, живым тиканьем.

Альберто прислушался и удовлетворённо кивнул.

— Знаешь, почему люди до сих пор любят механические часы?

Давиде улыбнулся.

— Потому что они дорогие?

— Нет.

Старик покачал головой.

— Потому что внутри у них есть сердце, которое продолжает биться.

Он поднял часы на ладони, словно прислушиваясь к их ровному ходу.

— И, наверное, каждый из нас втайне надеется, что с человеком должно быть так же. Даже когда время оставляет на нём свои царапины.

Пузырек воздуха


Когда над лагуной только начинало светлеть, а Венеция ещё дремала за полосой спокойной воды, в мастерской синьора Пьетро уже во всю гудело пламя. Старик всегда говорил, что стекло не любит спешки, но ещё больше оно не любит ленивых.

Ему было восемьдесят два.

Последние двадцать лет он не выдувал большие вещи сам — уже не хватало дыхания. Теперь этим занимались его ученики, а он только сидел рядом на высоком деревянном табурете и внимательно наблюдал за каждым их движением. Иногда достаточно было одного кивка, чтобы ученик понял: он всё делает правильно. Иногда Пьетро лишь слегка морщил лоб, и стеклянный шар тут же возвращался обратно в печь.

— Стекло всегда чувствует нерешительность, — говорил он. — Если мастер сомневается хотя бы секунду, оно начинает жить своей жизнью.

В то утро в мастерскую пришла молодая женщина. Она представилась Софией и тут же достала из сумки аккуратно свёрнутые чертежи.

— Я проектирую гостиницу на озере Комо, — сказала она. — Для центрального холла нам нужна люстра, но не обычная. Такая, чтобы люди, входя внутрь, поднимали голову.

Пьетро неторопливо развернул листы и долго ничего не говорил. Только водил пальцем по линиям.

— Красиво.

— Возьметесь?

— Возьмусь.

— Сколько времени понадобится?

— Столько, сколько понадобится стеклу.

Она улыбнулась.

— Я почему-то подумала, что вы именно так и ответите.

Пьетро пожал плечами.

— Тогда зачем спрашивали?

Они оба рассмеялись.

Следующие три дня София провела в мастерской. Она никогда раньше не видела, как рождается стекло. Раскалённая капля сначала казалась густым мёдом. Потом вдруг вытягивалась, начинала светиться изнутри, меняла форму буквально за секунды. Она наблюдала, как ученики вращают длинные трубки, как быстро работают деревянными лопатками, как снова и снова возвращают заготовку в огонь. Всё выглядело одновременно хаотично и удивительно точно.

— Вы никогда ничего не измеряете? — спросила она.

— Отнюдь.

— Но я не вижу линеек.

Пьетро постучал себя пальцем по груди.

— Она здесь.

На четвёртый день один из учеников закончил большой стеклянный лепесток для будущей люстры. Пьетро поднёс его к окну. Солнечный луч прошёл сквозь прозрачное стекло. София подошла ближе. И вдруг нахмурилась.

— Здесь пузырёк.

Старик посмотрел туда, куда она показывала. Пузырёк был совсем маленький, почти невидимый.

— Да.

— Это брак?

Пьетро улыбнулся.

— Нет.

— Но внутри воздух.

— Именно.

Она удивлённо посмотрела на него.

— Тогда может вы его переделаете?

Старик осторожно провёл пальцем по стеклу.

— София, именно этот воздух и делает стекло живым.

Она ещё раз посмотрела на лепесток. Пузырёк был таким маленьким, что исчезал, стоило немного изменить угол.

— Никогда бы не подумала…

Синьор Пьетро немного помолчал, а потом неожиданно сказал:

— Мне было двадцать семь, кажется.

Она сразу поняла, что сейчас, скорее всего, прозвучит история из уст этого забавного старика. Ученики перестали работать и развернули свои голову к мастеру. Хотя, кажется, они слышали её уже не один раз.

— В тот год я решил сделать самую совершенную вазу на острове.

Он произнёс это без тени иронии.

— Молодые всегда хотят стать лучшими как можно быстрее. Вот и я тоже хотел.

Пьетро улыбнулся своим воспоминаниям.

— Я работал почти неделю. Плавил, выдувал. Снова плавил… Если видел хоть один пузырёк воздуха внутри стекла — всё бросал и начинал сначала. Я хотел получить абсолютную прозрачность, чтобы внутри не было ничего. Абсолютно.

Он поднял глаза на Софию.

— Когда закончил, мне казалось, что красивее вещи я ещё не делал. Она была идеальной. Тонкая. Звонкая. Прозрачная, как слеза. Свет проходил сквозь неё так, будто стекла вообще нет. Я поставил её на полку. И всю ночь не мог уснуть от счастья.

— А утром?

— Утром она лежала на полу.

Он сказал это так спокойно, словно рассказывал о вчерашнем дне.

— Разбилась?

— Нет.

Он покачал головой.

— Просто треснула. От самого горлышка до основания. Одной длинной трещиной.

София нахмурилась.

— Почему, как вы думаете?

— Потому что я выгнал из неё весь воздух.

Она смотрела непонимающе. Пьетро взял маленький стеклянный шарик и положил его ей на ладонь.

— Стекло остывает неравномерно. Воздух внутри снимает напряжение. Если ты пытаешься сделать его слишком совершенным, однажды оно разрушит себя само.

Некоторое время они молчали. За открытой дверью проплыла лодка. Пламя в печи гудело, словно дикий зверь, которому давно знакомы все человеческие ошибки.

— Знаешь, София — тихо сказал Пьетро, — только с возрастом понимаешь странную вещь. Люди всю жизнь пытаются избавиться от своих слабостей. От страхов, сомнений, каких-то переживаний. Им кажется, что тогда они станут крепче.

Он снова посмотрел на стеклянный лепесток. В крошечном пузырьке вспыхнул солнечный луч.

— А выходит наоборот. Именно они не дают нам однажды треснуть.

Когда люстра была почти закончена, София долго ходила вокруг неё. Каждый лепесток был немного разным. Один толще, другой тоньше. Где-то внутри едва заметно поблёскивал крошечный пузырёк с воздухом.

Она улыбнулась.

— Теперь я их вижу.

— Что именно?

— Пузырьки.

— И что думаешь?

Она покачала головой.

— Раньше я бы попросила всё переделать.

Пьетро довольно кивнул.

— А теперь?

Она посмотрела на люстру. Сквозь десятки стеклянных лепестков пробивался вечерний свет лагуны. Маленькие пузырьки почти исчезали, а потом снова вспыхивали золотыми искрами, стоило сделать всего один шаг в сторону. Она долго смотрела на них. Потом тихо сказала:

— Теперь мне кажется… если убрать их все, свет станет беднее.

Пьетро улыбнулся. Так улыбаются люди, которые уже давно никому ничего не доказывают. Он осторожно коснулся ладонью холодного лепестка.

— Запомни, София, стекло без воздуха очень похоже на человека без слабостей. Красивое, но слишком хрупкое для настоящей жизни.

Год плохого дождя


С самого утра над холмами Ланге висели тяжёлые серые облака. Дождь шёл уже шестой день подряд. Не ливнем. Просто не прекращался ни на час. Медленно пропитывал землю, листья и тяжёлые гроздья неббиоло. Между рядами лоз чавкала грязь, а виноград, который ещё неделю назад обещал стать лучшим за последние годы, начал медленно терять свою плотность.

Соседи почти перестали здороваться друг с другом. Они стояли у заборов, смотрели на небо и каждый раз говорили одно и то же:

— Всё пропало.

Синьор Томмазо Ринальди только кивал. Потом шёл дальше.

Ему было семьдесят шесть, и за свою жизнь он видел слишком много гроз, чтобы спорить с природой.

Каждое утро он обходил виноградник пешком. Шел не торопясь, иногда останавливался, касался ладонью мокрых листьев и долго смотрел куда-то поверх холмов. Со стороны казалось, будто он разговаривает с лозами.

В то утро рядом с ним шагала его внучка Бьянка. Она приехала из Турина всего на несколько дней. Бьянка работала финансовым аналитиком в крупном банке и уже второе утро не понимала, почему дед выглядит таким спокойным.

— Нонно…

Он обернулся.

— М-м?

— Ты совсем не переживаешь?

— О чём?

Она даже остановилась.

— Как это о чём? Половина урожая погибает.

Томмазо сорвал одну ягоду, раздавил её между пальцами и посмотрел на густой рубиновый сок.

— Возможно.

— Возможно?

— Возможно.

Бьянка всплеснула руками.

— Дедушка, если дождь не закончится сегодня-завтра, вы потеряете огромные деньги.

Томмазо улыбнулся.

— Деньги, может быть.

— Что значит “может быть”?

Он вытер пальцы о старую полотняную тряпку.

— Зато мы наверняка приобретём историю.

После обеда дождь наконец закончился. Они сидели под навесом каменного дома. На столе стояли хлеб, овечий сыр, миска с инжиром и бутылка Бароло. Томмазо сам открыл её штопором, отполированным десятилетиями.

— Какой год? — спросила Бьянка.

Старик посмотрел на этикетку. И неожиданно улыбнулся.

— Восемьдесят шестой.

Он налил немного вина сначала внучке, потом себе. Яркий гранатовый цвет вспыхнул в бокалах.

Томмазо долго крутил вино. Потом вдохнул аромат и закрыл глаза.

— Вот видишь…

— Что?

— Это тоже был год плохого дождя.

Бьянка удивлённо посмотрела на бутылку.

— Правда?

Он кивнул.

— Даже хуже нынешнего. Мне было примерно столько лет, сколько сейчас твоему отцу. Всю весну тогда стояла жара. Потом пришёл холод. Потом град. Потом дожди. Соседи уже заранее обсуждали, кто сколько потеряет. Некоторые вообще решили не собирать урожай. Считали, что он ничего не стоит.

Он сделал маленький глоток.

— А мой отец…

Томмазо тихо рассмеялся.

— Вот уж упрямый был человек.

Он каждое утро повторял одну и ту же фразу.

“Лоза никогда не делает ошибок. Ошибаются только люди.”

— И что это значит?

— Тогда я сам этого не понимал. Мне казалось, он просто успокаивает себя. Мы всё-таки собрали виноград. Его было мало. Очень мало. Я был уверен, что получится посредственное вино. Мы разлили его по бочкам… и забыли. Потому что следующий урожай оказался намного удачнее. Все только о нём и говорили. А эти бочки так и стояли в дальнем углу погреба.

Томмазо поднялся.

— Пойдём.

Они спустились по каменным ступеням. В старом погребе пахло влажным деревом, вином и прохладным камнем. Свет падал через маленькое окно под самым потолком. Энцо провёл рукой по старым дубовым бочкам.

— Через несколько лет начали открывать бочки восемьдесят шестого. И вдруг оказалось…

Он сделал паузу.

— Что такого вина раньше никто не пробовал.

Бьянка внимательно слушала.

— Оно было другим. Не таким ярким. Не таким громким. Но удивительно глубоким. Словно виноград всё лето не рос, а терпел.

Он улыбнулся.

— Потом один французский критик дал ему очень высокую оценку. Потом появились коллекционеры. Потом рестораны. Через десять лет люди специально искали именно тот урожай. Тот самый, который все считали провальным.

Бьянка долго молчала. Наконец спросила:

— И почему так получилось?

Томмазо подошёл к одной из лоз, которая росла прямо возле входа в погреб. Пальцами коснулся старого узловатого ствола.

— Потому что дождь заставил корни искать глубину.

Он говорил медленно, словно объяснял это не внучке, а самому винограднику.

— Когда земле легко, лоза живёт у поверхности. Когда трудно… она уходит корнями глубоко вниз.

Он поднял взгляд на холмы. Дождевые облака уже уходили к горизонту. Между ними снова пробивалось вечернее солнце. Мокрые листья вспыхнули золотом.

— Знаешь, Бьянка, люди почему-то думают, что хороший год делает хорошее вино. Это неправда. Хороший год создаёт хорошее настроение. А великое вино очень часто рождается после того, как лозе пришлось побороться с природой.

Он сделал последний глоток. Потом тихо добавил:

— Наверное, с людьми всё почти так же.

Триумф терпения


В мастерской синьора Бернардо на одной из узких улочек Кремоны всегда пахло канифолью, древесной стружкой и старым лаком. На стенах, словно застывшие бабочки, висели корпуса скрипок. Бернардо было за семьдесят, и сорок лет из них он хранил на самой верхней полке, укутанную в плотную мешковину, массивную доску балканского клёна.

Эта доска была его проклятием и его тайной. Клён имел безупречный волнообразный рисунок, а при легком ударе пальцем издавал чистый, хрустальный отзвук. Миллионеры из Токио, знаменитые музыканты и заезжие перекупщики предлагали за этот кусок дерева баснословные деньги. Но Бернардо лишь качал головой и убирал мешковину на место. В гильдии лютье его давно считали сумасшедшим стариком, который чахнет над своим сокровищем.

— Дерево ещё не готово, — неизменно отвечал он на все расспросы.

— Ему сорок лет, Бернардо! Оно суше, чем кости твоих предков! — смеялись коллеги. Но старик молчал.

Однажды в дождливый ноябрьский вечер, когда Кремону окутал плотный туман, в мастерскую вошёл молодой человек. Он был бледен, его пальто промокло насквозь, а руки дрожали от холода. Это был Марчелло — молодой скрипач, о котором в последнее время много говорили в консерватории, но который никак не мог найти «свой» инструмент.

— Синьор Бернардо, — тихо сказал юноша, — я перепробовал сотни скрипок. Страдивари, Гварнери… Они идеальны, но они какие-то чужие. Они рассказывают мне свои истории, а я хочу, чтобы инструмент рассказал мою. Я никак не могу найти инструмент, который перестанет мне сопротивляться.

Бернардо долго смотрел на его длинные, тонкие пальцы, в которых сквозило странное напряжение. Он не сказал ни слова. Старик пододвинул стремянку, поднялся к самой крыше шкафа и снял тяжелую, запыленную доску. Марчелло завороженно наблюдал, как мастер бережно развернул мешковину.

— Подойди, — позвал Бернардо. — Положи ладонь вот сюда. В самый центр.

Юноша подчинился. Как только его пальцы коснулись сухой, шероховатой поверхности клёна, он вздрогнул. Кожа почувствовала лёгкую, едва уловимую вибрацию, словно дерево ответило на тепло его руки.

— О Боже… — прошептал Марчелло. — Оно… словно живое!

Бернардо слабо улыбнулся, и на его глазах навернулись слёзы. Сорок лет ожидания, сорок лет насмешек и отказов в одну секунду обрели смысл.

— Оно ждало тебя, сынок, — тихо произнёс мастер, беря в руки лекало и первый резец. — Все эти годы оно ждало именно твои руки. Если бы я отдал его кому-то другому, оно бы замолчало навсегда. Ему нужно было созреть для твоей боли и твоей радости.

Через три месяца скрипка была готова. Когда молодой скрипач Марчелло Коста провёл смычком по струнам, стены мастерской словно растворились. Инструмент не просто звучал — он дышал, плакал и пел голосом человека, который наконец обрёл свой дом. Звук был глубоким и бесконечно живым.

Бернардо стоял у окна и молча слушал этот триумф терпения. Он понимал, что, возможно, создал лучший инструмент в своей жизни — тот, который переживёт их обоих.

Он поднял глаза на верхнюю полку, впервые за сорок лет опустевшую. Долго смотрел на неё. Потом едва заметно улыбнулся.

Медленные деревья


Синьор Бартоло стоял на коленях в густой траве, бережно окапывая корни лимонного дерева. Его пальцы, грубые и узловатые, как корни этих самых деревьев, помнили каждый клочок земли на вилле Чипресси. Ему шёл восьмидесятый год, и всю свою жизнь он провёл здесь, под сенью тосканских холмов, где время текло иначе — медленно, как созревающий оливковый сок.

Шорох гравия заставил его обернуться. К нему шёл Маттео, новый владелец виллы. Молодой предприниматель из Милана постоянно куда-то спешил, говорил короткими фразами и почти не выпускал телефон из рук. Он купил это поместье неделю назад и сразу решил всё перестроить.

— Бартоло, — Маттео остановился, недовольно разглядывая вековые, скрюченные стволы олив, росших вдоль главной террасы. — Завтра приедут рабочие с техникой. Мы убираем эти старые оливы. Они закрывают вид на бассейн. И вообще, они слишком медленно растут. Я хочу заказать из питомника молодые пальмы и канадские клёны. Они вымахают за два года.

Старый садовник не спеша поднялся, опираясь на лопату. Он посмотрел на Маттео, потом перевёл взгляд на оливковое дерево, чья кора напоминала глубокие морщины на лице покойного деда Бартоло.

— Именно поэтому они здесь уже триста лет, — тихо сказал старик.

— Что «поэтому»? — не понял Маттео, сверяясь с экраном часов.

— Они растут медленно, синьор, — Бартоло ладонью прикоснулся к серой, нагретой солнцем коре. — Дерево, которое спешит, умирает молодым. Его древесина рыхлая, а корни слабые. Олива же копит солнце капля за каплей. Сто лет она пускает корни вглубь, сквозь камни и засуху. Ещё сто лет она учится терпению. И только потом даёт по-настоящему благородные плоды. Эти деревья видели, как строилась эта вилла. Они пережили войны, морозы, чуму и не одного хозяина этой виллы. А вы хотите поменять их на какие-то клёны, потому что вам некогда ждать?

Маттео усмехнулся, но в карман за телефоном не полез. Что-то в спокойном голосе старика заставило его остановиться.

— Бизнес требует скорости, Бартоло. У меня нет ста лет. Я хочу видеть результат сейчас.

— Земля не любит спешки, — качнул головой садовник. — Человек считает себя хозяином, но он здесь лишь временный гость. Мы уйдём, а эти деревья останутся. Если, конечно, мы не проявим глупость.

Вечером Маттео не смог уснуть. В открытые окна спальни доносился стрекот цикад и тяжёлый, густой аромат нагретой за день земли. Слова старика засели у него в голове, как заноза. Он вышел в сад. Лунный свет заливал террасу, и старые оливы в этом серебряном сиянии казались древними титанами, охраняющими покой холмов. В их молчаливом величии была сила, которую нельзя было купить на миланской бирже.

Утром техника на виллу так и не приехала. Маттео нашёл Бартоло у домика с инструментами. Старик перебирал саженцы дубов — крошечные прутики с несколькими зелёными листьями.

— Бартоло, — позвал Маттео. — Оливы остаются. Пусть растут и дальше.

Старик молча улыбнулся, не выразив ни капли удивления.

— Но я хочу попросить вас кое о чём, — молодой человек замялся, чувствуя себя немного неловко. — Помогите мне посадить один из этих дубов. Вот здесь, на южном склоне.

— С превеликим удовольствием, — отозвался старик.

Они работали вместе. Маттео впервые в жизни снял пиджак, испачкал руки в пахнущей перегноем тосканской земле и до боли в ладонях копал лунки. Бартоло бережно опускал хрупкие саженцы в землю, а Маттео аккуратно присыпал корни.

Когда всё было кончено, Маттео выпрямился, вытирая пот со лба. Он посмотрел на крошечный прутик дуба, который едва доходил ему до колена.

— Ему понадобятся десятилетия, чтобы стать настоящим деревом, верно? — спросил он.

— Около восьмидесяти лет, чтобы раскинуть свои ветви, — ответил Бартоло. — Сто пятьдесят, чтобы стать великаном.

Маттео долго смотрел на саженец. Он вдруг отчетливо понял, что никогда не увидит этот дуб мощным, дарующим густую тень в знойный полдень. Мир изменится, сменятся поколения, его самого давно не будет на свете, а этот дуб, посаженный его руками, будет только входить в свою силу.

На страницу:
2 из 6