
Полная версия
Хирург боярских кровей. Тень канцлера. Том 2
«Умно. Чертовски умно. Она не просто даёт ниточку – она читает меня и подбирает ключ под замок. Зайти как лекарь к лекарю. Это даже не игра – это правда. Я и есть лекарь. Впервые за всё время мне не надо притворяться. Надо просто быть собой – тем, кем был Сергей».
Глеб поднялся. День клонился к вечеру, в гостиной густели тени, и засиживаться дольше было незачем – главное он получил.
– Спасибо, Аграфена Зорина, – сказал он, и сказал серьёзно. – Ты дала мне больше, чем я просил. Не только имя – способ.
– Я дала тебе начало. – Она тоже встала, проводила его взглядом, в котором смешались усталость и что-то похожее на давно забытую надежду. – Дальше всё в твоих руках, мальчик. И вот что. – Она остановила его у дверей. – Ставров – проверка. Не только для него, для тебя. Сумеешь подойти к пуганому старику, не спугнув, – значит, годишься для столицы, и я введу тебя дальше, к тем, кто весит больше аптекаря. Спугнёшь – значит, ты ещё мальчик, и я не стану тратить на тебя то, что осталось у Зориных. Понял?
– Понял, – сказал Глеб.
– Тогда иди. И заходи через три дня – расскажешь, как вышло. – Сухие губы дрогнули. – Если выйдет.
Глеб вышел во двор, где старый слуга молча вернул ему нож. Уже темнело, на Прачечной улице зажигались редкие фонари – здесь не такие, как наверху, тусклее, через один. Он шёл обратно к постоялому двору, к Демьяну, и в голове укладывался первый ход.
Не к канцлеру. К аптекарю. Сначала – тихий старик с двадцатилетней ненавистью и ушами по всему городу. И подойти к нему надо тем единственным, что у Глеба настоящее, не маска.
Завтра он шёл в Скорняжный ряд.
Глава 2 Лекарь к лекарю
Скорняжный ряд оказался не рядом, а целым кварталом – узкие улочки, где когда-то выделывали кожи, а теперь теснились лавки всех мастей. Запах стоял густой: дублёная кожа, деготь, пряности, и поверх всего – тонкая горьковатая нота трав, которая вела Глеба вернее вывески.
Лавку Ставрова он нашёл по этому запаху. Низкая дверь, потемневшая вывеска с пучком сушёных трав вместо букв – для тех, кто не разумеет грамоте, а таких в городе большинство. В окне за мутным стеклом теснились склянки, банки, связки кореньев. Глеб постоял снаружи, не входя, – посмотрел.
«Лавка бедная, но не запущенная. Склянки в порядке, по росту, по виду – мастер любит, чтобы под рукой лежало правильно. Пыли на витрине нет, протирает каждый день. Это не опустившийся старик. Это человек, который держит себя и дело в строгости даже на дне. Аккуратность – последнее, что бросают, когда падают. Если он её сохранил, значит, не сломался до конца».
Он толкнул дверь. Звякнул колокольчик.
Внутри было сумрачно и тесно, пахло ещё гуще – десятки трав разом, и Глеб, втянув воздух, привычно начал разбирать запах на составляющие, как разбирал бы симптомы. Ромашка, кора ивы, что-то горькое – полынь, что-то сладко-тяжёлое – дурман, и в глубине, едва уловимо, маковая нота. «Травник, который держит и сильные средства, не только желудочные. Мак – это уже не от живота. Это от боли, от бессонницы, а в больших дозах – и насовсем. У него тут аптека настоящая, не лавочка с пилюлями для барынь».
За прилавком сидел старик.
Худой, жилистый, с лицом, иссечённым морщинами так, что не понять возраста – могло быть и шестьдесят, и больше. Седые волосы зачёсаны назад, руки – узловатые, но точные, перетирали что-то в ступке мерным движением, не глядя. Глаза поднял не сразу. А когда поднял – Глеб увидел в них то, о чём говорила Аграфена: настороженность пуганого человека, который двадцать лет ждёт, что однажды в дверь войдут не за порошком.
– Чего изволите. – Голос ровный, тихий, без подобострастия. Не «чего изволите, барин» – просто «чего изволите». Старик уже понял по платью, что вошёл не лакей, но кланяться не спешил.
Глеб не стал говорить сразу, зачем пришёл. Он сделал то, чего Ставров не ждал, – подошёл к полке со склянками и стал их рассматривать. Молча, внимательно, как смотрит понимающий.
– Ивовая кора, – сказал он негромко, будто про себя. – Свежая, этого года, не лежалая – цвет правильный. От жара хороша, от ломоты. – Он перевёл взгляд. – А вот это у вас зря на свету стоит. Наперстянка. Ей темнота нужна, на свету сила уходит. Через месяц будет вполовину слабее.
Старик перестал перетирать.
Ступка замерла в узловатых руках. Ставров смотрел на Глеба молча, и в выцветших глазах таяла корка – медленно, недоверчиво.
– Барчуки наперстянку не знают, – сказал он наконец. Тихо, осторожно, как пробуют ногой лёд. – Барчуки знают, что от похмелья и что для приятного сна. А наперстянку – нет. Это лекарское.
– Я и есть лекарь, – сказал Глеб просто. И это было правдой, и оттого прозвучало так, как не прозвучала бы ни одна заготовленная ложь. – Не дипломированный, не цеховой. Полевой. Где учат не по книгам, а по тому, что под руками умирает.
«Полевой лекарь. Не вру ни словом. Сергей и был полевым – военный госпиталь, где теория не нужна, нужны руки и решение за секунды. Этому телу восемнадцать, и старик удивится, откуда у мальчишки такое. Пусть удивляется. Удивление лучше подозрения».
Ставров отложил ступку. Встал – медленно, разгибаясь по-стариковски, – и подошёл ближе, разглядывая Глеба через прилавок уже иначе. Не как покупателя. Как загадку по своей части.
– Молод ты для полевого, – сказал он. – Где ж ты успел повоевать в свои годы.
– Это долгий разговор, и не для первого знакомства. – Глеб выдержал его взгляд спокойно. – Скажу так: я видел много смертей и научился их оттягивать. Кому-то на день, кому-то на годы. Иногда руками. Иногда – травой. – Он кивнул на полки. – Поэтому и зашёл. Не за порошком. Захотелось поговорить с человеком, который в деле понимает. В этом городе, я смотрю, лекари торгуют барынькам притирания да гадают по моче за серебро. А настоящего ремесла будто и нет.
Попало. Узловатые пальцы дрогнули, старик на миг отвёл глаза. Двадцать лет человек толок порошки, и двадцать лет к нему ходили как к лавочнику, а не как к мастеру. Уважение к его делу было той дверью, которую Аграфена велела искать, – и дверь приоткрылась.
– Ремесло есть, – сказал Ставров глухо. – Только его никто не спрашивает. Господам подавай чудо да сладкую микстуру, а что я полвека на травах знаю – то им без надобности. – Он помолчал, и в голосе прорезалась давняя горечь. – Помрёт такой барин от того, что лечил живот, а болело сердце, – и виноват аптекарь, недоглядел. А что он сам моих советов слушать не желал – про то забудут.
– Сердце часто рядится животом, – сказал Глеб, и сказал не для подкупа, а потому что это была правда его ремесла. – Боль отдаёт под ложечку, человек думает – съел не то, пьёт от желудка и тянет, пока не поздно. Я таких видел. Их не аптекарь губит. Их губит то, что некому было вовремя руку на пульс положить и спросить правильно.
Старик посмотрел на него долго. Очень долго. И в этом взгляде Глеб прочёл, как у пуганого, осторожного человека что-то медленно поворачивается – не доверие ещё, до доверия далеко, но первая трещина в скорлупе.
– Садись, – сказал Ставров неожиданно. Кивнул на колченогий табурет у прилавка. – Раз уж зашёл поговорить о ремесле. Покупателей в этот час всё равно нет. – Он помедлил и добавил, словно сам себе удивляясь: – Давно не говорил с тем, кто понимает.
Глеб сел. Не показывая, что это – победа. Первый шаг сделан: старик не закрылся, старик пустил за прилавок. Дальше нельзя спешить. Дальше – медленно, как разматывают присохшую повязку, чтобы не содрать с раной живое.
Они говорили долго – о травах, о хворях, о том, как город гноит людей теснотой и сыростью. Ставров оттаивал медленно, по слову, как оттаивает промёрзшая земля – сверху, неохотно. Глеб не торопил. Он спрашивал по делу, слушал, кое-где поправлял мягко, кое-где соглашался, и старик всё чаще забывал свою настороженность, увлекаясь разговором, которого был лишён двадцать лет.
Дверь звякнула колокольчиком.
Вошла женщина – немолодая, в платке, из тех, кто прислуживает в богатых домах: платье опрятное, но чужое, с барского плеча. Лицо серое, испуганное. Она с порога заговорила быстро, глотая слова:
– Корней Ильич, батюшка, выручай. Барчук наш, молодой господин, второй день мается – живот скрутило, лежит пластом, лекарь барский пиявки ставил, клистир делал, а ему всё хуже. Жар поднялся. Барыня в слезах, послала меня за твоими порошками, что в прошлый раз от живота помогали. Дай скорей.
Ставров нахмурился, потянулся было к полке – и вдруг остановился. Глеб видел: старик сомневается. Он повернулся к женщине.
– Где болит-то у него? Покажи на себе.
Женщина замялась, ткнула ладонью куда-то в правый бок, ниже пупка.
– Тут вот. И книзу отдаёт. И ногу, говорит, не разогнуть толком, тянет.
Ставров застыл с рукой над склянками. Глеб увидел на лице старика сомнение – он чуял, что простым порошком от живота тут не обойдёшься, но не был уверен, а гадать на чужую жизнь боялся.
– Корней Ильич, – сказал Глеб тихо, чтоб не слышала служанка. – Это не живот.
Старик обернулся к нему.
– Жар, боль в правом боку внизу, отдаёт в ногу, нельзя разогнуть, и второй день нарастает, – продолжил Глеб так же тихо, перечисляя, как перечислял бы у постели. – Это не то, что лечат порошком. И уж точно не пиявками и клистиром – ему сейчас клистиром брюхо рвут, а там нельзя трогать. Это нутряной нарыв. Лопнет – человек сгорит за сутки, и никакая трава не спасёт. Тут не аптека нужна. Тут нож. Сегодня, пока не поздно.
Ставров смотрел на него, и в выцветших глазах было сразу всё – и проверка, которую старик подстроил молча, не подавая виду, и недоверие, и невольное узнавание. Он спрашивал без слов: ты уверен, мальчик? Ставишь чужую жизнь на свой диагноз?
– Уверен, – сказал Глеб, не дожидаясь вопроса вслух. – Видел такое не раз. И знаю, что делать. Но один не пойду – в чужой барский дом мальчишку с улицы не пустят к господскому сыну с ножом. Меня выгонят раньше порога. – Он встал. – А тебя, Корней Ильич, знают. За тобой послали. Если скажешь, что ведёшь помощника, лекаря, – пустят. Решай. У барчука не больше суток.
Старик молчал секунду, которая решала. Глеб видел, как в нём борются двадцать лет осторожности – не лезь, не высовывайся, тише воды – и давнее, лекарское, что не умерло под спудом аптекарской лавки.
– Дура, перестань реветь, – сказал Ставров служанке резко, уже на ходу снимая с гвоздя суму. – Беги вперёд, скажи барыне: иду, и веду человека, который умеет резать. Пусть барского коновала с пиявками гонят прочь и не подпускают к мальчику. Поняла? Беги.
Служанка метнулась за дверь.
Ставров покидал в суму склянки – быстро, без суеты, рука сама знала, что брать: что-то для сна, что-то против заражения, чистое полотно. Глеб смотрел и видел: старик собирается не как лавочник, а как тот, кем был когда-то, до того как Острожский втоптал его род в грязь. Руки помнили.
– Идём, – бросил Ставров, запирая лавку. – И вот что, мальчик. – Он остановился на пороге, глянул на Глеба снизу вверх, остро. – Если ты прав и спасёшь барчука – я тебе поверю. Не до конца, до конца я уж двадцать лет никому не верю. Но поверю настолько, что захочу узнать, кто ты на самом деле. А то, что ты не просто заезжий лекарь, я уже понял. Слишком ты для лекаря… – он подбирал слово, – тяжёлый. Будто не одну войну за плечами носишь, а больше, чем в твои годы влезает.
«Видит. Старый, пуганый, всю жизнь читавший людей по лицам – такого не обманешь мальчишеской кожей. Ну что ж. Сначала спасём барчука. А там посмотрим, сколько ему можно сказать».
– Сначала больной, – сказал Глеб. – Разговоры после. Веди, Корней Ильич. И по дороге расскажешь, что за дом, что за барин. Я хочу знать, к кому иду с ножом.
Они вышли в шумный Скорняжный ряд и быстро пошли вверх, ко второму ярусу, где ждал умирающий мальчишка и где Глебу впервые в этом городе предстояло сделать то, что он умел лучше всего на свете.
Резать, чтобы спасти.
***
Дом стоял на втором ярусе, в добротном квартале – не дворец, но крепкий каменный особняк зажиточного рода. Пока шли, Ставров на ходу, вполголоса, рассказал, что знал: семья Тверские, не из первых, но и не из последних, держатся торговлей и службой; барин в отъезде, хозяйка дома одна с детьми; занемог младший, Митя, лет четырнадцати.
«Митя. Как прежнего хозяина этого тела звали – Митрофан, Митя. Совпадение, а кольнуло. Ну, тем больше причин не дать мальчишке умереть».
Их впустили сразу – служанка добежала и предупредила. В прихожей метнулась навстречу хозяйка – немолодая женщина с заплаканным лицом, и за версту было видно мать на грани.
– Корней Ильич! Слава богу. А это кто с тобой, мальчик совсем…
– Это лекарь, барыня, – сказал Ставров твёрдо, не дав ей засомневаться. – Полевой. Молод, да рукаст, я за него ручаюсь. Где Митя? Веди. И коновала своего гони, если ещё не выгнала.
– Выгнала, выгнала, – запричитала хозяйка, ведя их вверх по лестнице. – Он Митеньку совсем замучил, пиявки эти, промывания, а сыночку всё хуже, горит весь, в себя не приходит толком…
Глеб поднимался следом и уже работал – глазами, ушами, считывая дом. «Чисто. Богато в меру. Прислуги немного – значит, не первейший род, без лишних рук, что хорошо: меньше лишних глаз. Хозяйка в панике, слушается Ставрова беспрекословно – значит, командовать дадут, перечить не будут. Это важно. Резать при сопротивлении родни – хуже нет».
Митя лежал в жарко натопленной комнате – и первое, что сделал Глеб, переступив порог, – распахнул окно.
– Барыня, душегубка тут. Свежий воздух не вредит – вредит вонь и духота. – Он подошёл к постели.
Мальчишка был плох. Глеб увидел это с порога, а коснувшись – убедился. Лицо серое, заострившееся, губы сухие. Дышит часто, поверхностно. Лежит, подтянув правую ногу к животу, – не разгибает, бережёт. Лоб горячий под ладонью, но руки уже холодеют – тело начинало сдавать. Глеб откинул одеяло, тронул живот – мягко, чутко, считывая пальцами. Мальчик застонал, не приходя в себя, дёрнулся, когда рука прошла над правым низом.
«Так. Напряжение справа внизу, как доска. Отдача при нажатии. Жар, частый пульс – сто двадцать, не меньше. Заострённые черты. Это перитонит на подходе – нарыв ещё не лопнул, но вот-вот. Часы. Может, меньше. Если лопнет до того, как вскрою, – всё, зальёт нутро, и тогда уже ничего, сгорит за сутки в горячке. Резать надо сейчас».
– Корней Ильич. – Глеб выпрямился, обернулся к старику, и голос у него был уже другой – ровный, командный, голос человека за операционным столом. – Времени нет. Нарыв вот-вот прорвётся. Режу сейчас. Мне нужно: кипяток, много. Чистое полотно, рвём на полосы. Крепкое вино или водка – обеззаразить руки и нож. Игла и крепкая нитка – шёлк, если есть, или жильная. Твой острый нож, я свой не возьму, у тебя чище. И свет – сюда все свечи, что есть в доме, лампы, всё. Резать буду при свете, не на ощупь.
Ставров не переспрашивал. Он повернулся к хозяйке и начал отдавать приказы – коротко, властно, и женщина, вцепившись в эту твёрдость, как утопающий, кинулась исполнять, погнала прислугу.
Глеб тем временем мыл руки – долго, тщательно, в принесённом тазу, оттирая под ногтями, потом залил водкой. Старик смотрел на это молча, и Глеб видел в его глазах понимание: барский коновал рук бы не мыл, барскому коновалу и в голову не пришло бы. А этот моет, как перед чем-то важным.
– Зачем руки-то так трёшь, – тихо спросил Ставров, подавая полотно. – До крови почти.
– Затем, что грязь с рук уходит в рану, а из раны – в кровь, а из крови – в могилу, – ответил Глеб, не отрываясь. – Этого глазом не видно, Корней Ильич. Но оно есть. Зараза мелкая, мельче пылинки. Кто режет грязными руками – тот хоронит чисто. Я хоронил таких. Чужими руками сгубленных – хирургами, что не мыли. Больше не хочу.
Старик молчал. Но Глеб чувствовал: вот сейчас, на этих словах про невидимую заразу, которой не учат ни в одном здешнем лекарском цеху, Ставров поверил ему уже не наполовину. Потому что это было знание не из этого мира – и старик, всю жизнь чуявший в людях больше, чем говорилось, не мог этого не учуять.
Принесли свечи – десятка два, расставили вокруг постели, и комната залилась дрожащим жёлтым светом. Принесли кипяток, вино, полотно, иглу. Ставров протянул свой нож – узкий, остро отточенный, чистый. Глеб опустил его в водку, подержал над пламенем свечи, дал остыть.
Хозяйка стояла в дверях, белая, прижав ладони ко рту. Глеб обернулся к ней.
– Барыня. Сейчас будет страшно и будет кровь. Митя может кричать, хоть и без памяти. Тебе тут не место – ты будешь мешать, кинешься под руку в худший момент, такое всегда бывает. Иди вниз. Молись, если умеешь. Корней Ильич мне поможет, он знает как. Я позову, когда всё кончится. – Он сказал это мягко, но так, что не послушаться было нельзя. – Доверься. Я твоего сына вытащу. Слово даю.
Хозяйка всхлипнула, перекрестила его дрожащей рукой – и ушла, увели её служанки. И это было правильно: лишних в операционной быть не должно, даже если операционная – детская спальня в чужом доме.
Глеб остался с умирающим мальчишкой, со стариком-аптекарем и двумя десятками свечей.
Он закатал рукава, взял нож. Руки были тверды – эти руки помнили сотни таких минут, тысячи, через две жизни. Страх ушёл, как уходил всегда перед работой, остался только холодный ясный покой и больной перед ним.
– С богом, Корней Ильич, – сказал Глеб тихо. – Держи свет и подавай, что попрошу. И что бы ни увидел – не дрогни. Поехали.
И опустил нож.
Дальше время сжалось, как всегда сжималось над работой.
Глеб резал. Не глубоко, не широко – ровно настолько, чтобы добраться. Кожа, под ней слой, ещё слой, и каждый Глеб проходил так, как будто видел его насквозь, потому что и правда видел – память тела вела руку вернее глаза. Ставров держал свечу близко, не дрожа, и подавал, что просили, и старик не из брезгливых оказался, крови не боялся, руки твёрдые. «Лекарь и есть. Настоящий. Был, есть и будет, что бы из него ни сделала жизнь».
Кровь он останавливал на ходу – прижимал, тампонировал полосами полотна, что подавал Ставров. Мальчишка стонал в забытьи, дёргался, и Глеб коротко бросил старику держать ноги, и тот навалился, придавил.
Вот оно. Нарыв – вздутый, налитой, багровый, готовый лопнуть от одного касания. Ещё час, может, два – и прорвался бы сам, залил бы всё внутри, и тогда конец.
– Успели, – сказал Глеб сквозь зубы. – На волосок. Корней Ильич, тазик ближе. Сейчас будет дрянь.
Он вскрыл нарыв точным коротким движением, отведя в сторону, чтоб не плеснуло в рану, – и в подставленный таз пошло то, от чего Ставров, видавший виды, всё же отвернул лицо. Глеб не отвернулся. Глеб работал – вычищал, промывал кипячёной водой, остуженной до терпимого, убирал всё до последнего, потому что оставишь каплю заразы – вернётся хворь и доконает. Потом – чистый осмотр, потом игла, шёлковая нить, что нашлась в доме, и он зашивал, ровно, стежок за стежком, как зашивал тысячи раз.
Когда наложил последний шов и прижал к ране чистую повязку, в комнате стояла тишина, нарушаемая только тяжёлым дыханием мальчишки – уже не частым, рваным, а глубже, ровнее. Жар спадёт не сразу, но яд из нутра ушёл, и тело, молодое, получило шанс.
Глеб выпрямился, и только теперь почувствовал, что рубаха прилипла к спине, что руки начинают мелко дрожать – отходняк, всегда после, когда отпускает. Он разогнулся, перевёл дух.
– Жить будет, – сказал он. – Если рану держать в чистоте и менять повязку, как покажу. Дней десять полежит, окрепнет. Молодой, вытянет.
Ставров смотрел на него через постель, в дрожащем свете догорающих свечей. Старое лицо было мокрым – не от пота. И смотрел старик так, как не смотрел ещё ни разу: без остатка настороженности, голо, потрясённо.
– Я полвека при лекарском деле, – сказал он тихо, хрипло. – Видел цирюльников, что рвут да пускают кровь. Видел цеховых, что по книгам латынь твердят, а больного боятся тронуть. Тебя такого – не видел. Ты режешь, как будто тебе сам Господь руку водит. И руки моешь от заразы, которой никто тут не знает. – Он покачал головой. – Кто тебя такому выучил, мальчик? Где? В какой такой войне?
«Вот и пришло. Он спас барчука, как я обещал, – и теперь я ему должен. Не золотом. Правдой. Хоть какой-то. Я прошёл больше, чем проверку Аграфены. Я нашёл человека. Такому можно начать говорить – не всё, но начать».
– Расскажу, Корней Ильич, – сказал Глеб устало, садясь на край постели рядом со спящим мальчишкой. – Кое-что расскажу. Ты заслужил. Только не здесь и не сейчас – дай руки отмыть и дух перевести. – Он посмотрел на старика. – Скажу так, для начала: ты не ошибся, что я не простой лекарь. И ты не единственный в этом городе, у кого свой счёт к тем, кто наверху. Может, у нас с тобой счёт-то к одним и тем же людям.
Старик замер.
Внизу, в прихожей, хлопнула дверь, послышались торопливые шаги, голос – мужской, властный, – и заплаканный голос хозяйки в ответ. Кто-то приехал. Кто-то, перед кем оробела даже мать, всю ночь не отходившая от умирающего сына.
Ставров глянул на дверь, потом на Глеба, и в выцветших глазах мелькнула опаска.
– Это, надо думать, вернулся хозяин, – сказал он тихо. – Барин Тверской. – Он помолчал, прислушиваясь к голосу внизу. – Только голос не его. Этот голос я знаю. И тебе, мальчик, лучше бы пока не говорить, кто ты и откуда. Потому что человек, что поднимается сейчас по лестнице, – из тех самых. Из наверху.
Шаги были уже на лестнице.
Глава 3 Человек канцлера
Шаги на лестнице были неторопливые.
Это Глеб понял сразу, ещё не видя гостя. Человек, у которого сын или племянник при смерти, бежит через две ступени. А этот шёл размеренно – так ходит тот, кто никогда никуда не спешит, потому что мир сам его дожидается. «Не родня мальчишке. Родне не до степенности. Это кто-то, кому Митя – не кровь, а интерес. Уже плохо».
Он успел шепнуть Ставрову:
– Я подмастерье твой. Безымянный. Молчу, ты говоришь.
Старик едва заметно кивнул и встал так, чтобы заслонить Глеба плечом – не спрятать, а сместить с первого взгляда на себя.
Гость вошёл.
Немолодой, лет пятидесяти, в дорогом, но неброском платье – без золота, без показухи, и оттого ещё дороже на вид. Лицо гладкое, спокойное, с той ровной любезностью, за которой не прочесть ничего. Глаза цепкие, быстрые – обежали комнату разом: спящий мальчик, окровавленное полотно в тазу, свечи, аптекарь, и при нём – незнакомый юнец с засученными рукавами и кровью на руках. Каждую мелочь гость подметил и сложил, по тому, как двинулся взгляд.
«Считает комнату, как я считаю больного. Профессионал. Не вельможа-болван, что видит только то, что под нос суют. Этот видит всё. С таким – только правду в мелочах, ложь учует».
– Корней Ильич, – сказал гость мягко, и в голосе была улыбка, не дошедшая до глаз. – Какая встреча. Не ждал застать тебя в этом доме. Ты ведь, помнится, к господам на дом не ходишь – годами не дозваться. А тут сам.
– Дело было спешное, Аникей Петрович, – отозвался Ставров, и Глеб уловил, чего стоило старику это спокойствие. – Мальчик умирал. Послали – пришёл. Лекарское дело не разбирает, чей дом.
– Умирал. – Аникей Петрович подошёл к постели, глянул на спящего Митю – без особого тепла, скорее оценивающе. – А теперь, гляжу, спит спокойно. Стало быть, спасли. – Он перевёл взгляд на Глеба, и взгляд этот был как игла, входящая мягко, но до кости. – И спас, надо думать, не ты, Корней Ильич. Ты травник, ножом не работаешь. А тут резали. – Кивок на таз. – Это кто ж у нас такой? Новый подмастерье?
Глеб молчал, опустив глаза, как полагается подмастерью при господском разговоре. Но внутри работал быстро. «Знает Ставрова годами – значит, при верхах давно, отслеживает аптекаря не первый день. Имя-отчество, степенность, цепкость, неброская дорогая одежда – это не вельможа. Это человек вельможи. Управляющий, доверенный, глаз и ухо при ком-то большом. И раз Ставров его боится – при ком именно, гадать недолго».
– Подмастерье, Аникей Петрович, – сказал Ставров. – С севера прибился, лекарскому учится. Руки, вижу, есть – дал ему резать, сам стар, глаза не те. Парень справился.
– С севера. – Аникей Петрович смаковал слово, не сводя с Глеба глаз. – Молод больно для такой работы. Я вон полостных резов на своём веку повидал – не всякий цеховой так чисто вскроет, как тут, гляжу, сделано. – Он наклонился над повязкой, не касаясь, рассматривая шов. – Ровно шито. Учёная рука. Подмастерья так не шьют, Корней Ильич. Подмастерья так и за десять лет не научаются.
Повисла тишина. Старик не нашёлся сразу, и Глеб почувствовал: ещё миг молчания – и эта пауза сама станет уликой. Аникей Петрович загонял аптекаря в угол вежливо, не повышая голоса, и наслаждался этим.
Глеб поднял глаза.
«Молчать дальше – проиграть. Он уже не верит в подмастерье. Тупое отрицание загонит глубже. Значит – не отрицать, а сместить. Дать ему правду, но не ту, что опасна. Пусть схватит брошенную кость и думает, что докопался».




