
Полная версия
Хирург боярских кровей. Тень канцлера. Том 2

Monsieur Ilya
Хирург боярских кровей. Тень канцлера. Том 2
Название: Хирург боярских кровей. Тень Канцлера. Том 2
Автор(-ы): Monsieur Ilya
ТГ канала для отслеживания выхода книг
https://t.me/monsieurilya
Глава 1 Семь мостов
Столица началась за два дня до того, как Глеб её увидел.
Сначала изменилась дорога. Десять дней тракт был разбитой грунтовкой, где телега ныряла из колеи в колею, а Демьян ругался сквозь зубы на каждом ухабе и жалел рессоры. Потом, под Тверью, грунтовка вдруг сделалась мощёной – ровный камень, пригнанный плотно, колёса пошли гладко, и Глеб, дремавший на поклаже, проснулся именно от тишины. От того, что перестало трясти.
– Барин, гляньте, – сказал Демьян с передка. – Дорогу-то казённую содержат. Ровняют, канавы чистят. Это деньги. Большие.
Глеб приподнялся, размял затёкшую спину. Бедро, раненное на турнире, за десять дней почти зажило – ныло только к дождю. Ладонь, обожжённая огнём Аскольда, затянулась новой розовой кожей, тонкой, как у младенца. Тело подростка чинило себя быстро, не по-стариковски, и к этому он всё ещё привыкал второй жизнью.
Он смотрел на дорогу и читал её, как читал бы пациента. Ровный камень до горизонта, канавы для отвода воды, крашеные верстовые столбы. Не дорога – сосуд большого тела, и его держат в порядке, потому что по нему течёт то, чем тело живёт.
«Кто держит сосуд – держит и тело».
Чем ближе к столице, тем плотнее становилась кровь в этом сосуде. Сперва редкие подводы. Потом обозы по десять-пятнадцать телег, гружёные мешками, бочками, лесом. Потом кареты, обгонявшие их с барским пренебрежением, обдавая пылью, – и лица в окнах скользили по Глебу и его простой повозке равнодушно, как по пустому месту.
Он усмехнулся про себя. На севере он был тот, кто свалил Скалу. Здесь – мужик на телеге, каких тысяча въезжает в ворота за день. Имя, добытое кровью, тут не весило ничего.
Это не злило. Это было полезно знать.
Демьян правил молча, но Глеб видел, как солдат напрягается – чем гуще делалось движение, тем прямее держал спину, тем чаще клал ладонь на палаш под рогожей.
– Не любишь людно, – заметил Глеб.
– В поле видно, кто идёт и зачем, – отозвался Демьян, не оборачиваясь. – А тут… тут в спину пырнут, и не разглядишь, чья рука. Чую себя слепым, барин. Не люблю.
– Привыкнешь. Я тоже когда-то не любил.
Они въехали в столицу через Северные ворота на закате.
Глеб ждал стены – и стена была, старая, в подтёках, с башнями, на которых скучала стража. Но за ней открылось не то, что он рисовал по книгам прежнего хозяина тела. Не чинный имперский город с колоннами. Сначала – грязь и теснота предместья, лепящиеся друг к другу домишки, дым из тысячи труб, вонь жилья, навоза, кожевен, реки. Орущие торговки. Босая ребятня под копытами. Нищий без ног на дощечке с колёсиками, проводивший телегу пустыми глазами.
«Нижний город. Везде один и тот же. Таисье бы тут было как дома».
Чем выше поднималась дорога – а столица стояла на холмах, ярусами, – тем чище становилось вокруг. Грязь сменилась мостовой, домишки – каменными доходными домами, потом пошли особняки за оградами, фонари на столбах. Служитель как раз обходил их с лестницей и зажигал один за другим, и в синих сумерках город вспыхивал тёплыми точками, ползущими вверх по холмам.
Демьян присвистнул тихо.
– Это ж сколько свечей, барин. Каждый вечер. На одни фонари – целое состояние.
– Это не свечи, – сказал Глеб, приглядевшись к немигающему свету. – Это магия. Малые Печати в каждом фонаре, заряжают раз в месяц, наверное. На севере одна Печать – событие, боярин ей гордится. Здесь их жгут на уличное освещение, чтобы господа не спотыкались в темноте.
Демьян долго молчал, переваривая. Потом сказал только:
– Богато живут.
– Богато, – согласился Глеб и не стал добавлять вслух того, что подумал: что вся эта Сила течёт через чьи-то руки, и тот, кто решает, в чьих фонарях ей гореть, и есть настоящая власть в этом городе. Демьяну хватало и «богато». Остальное Глеб оставил себе.
Он смотрел на разгорающийся огнями город, и азарт, что вёз его десять дней, впервые сменился чем-то трезвее. Не страхом – мерой. Масштаб того, во что он влез, проступал в этих ползущих вверх огнях яснее всякого письма канцлера. На севере враги были соразмерны: ростовщик, пахан, мальчишка-аристократ – он их видел, доставал рукой. Здесь враг зажигал и гасил вот это всё.
«Большую опухоль снаружи не возьмёшь – задавит. Только изнутри. Подойти вплотную, найти питающий сосуд и пережать».
– Куда теперь, барин? – спросил Демьян. – К канцлеру, что ль, прямо?
– Нет. К канцлеру – по приглашению, в назначенный час, умытым и в чистом, не с дороги. – Глеб оглядел улицу. – Спешка – это «ты мне нужен». Сейчас ищем ночлег. Не в Нижнем – там зарежут, и не наверху – там нам не по карману и слишком на виду. Середину.
Демьян кивнул, и в кивке было одобрение служаки: барин думает головой, не лезет сгоряча.
Постоялый двор нашли на третьем ярусе, в квартале ремесленников – чистый, без претензий, с конюшней. Демьян лично проверил, как поставят лошадь, осмотрел копыта, сторговал овса дешевле, чем просили. Комната была одна на двоих, тесная, с двумя жёсткими лежанками и окошком в глухой двор. Демьян запер дверь, проверил задвижку, заглянул под лежанки – солдатская привычка, – и только потом стянул сапоги, размял ступни.
– Барин. Дозвольте спросить. – Он говорил, глядя в пол, как всегда, когда лез не в своё. – Вы десять дён думали, молчали. А мне знать бы, к чему готовиться. Чтоб я не слепой был, когда прижмёт.
Глеб посмотрел на него. Сказать всё – разделить ношу. Не сказать – оставить слепым в чужом городе, а слепой солдат рядом опаснее любого врага: рванёт в худший момент, потому что не знал, куда не ступать.
Он не сказал всего. Но сказал больше, чем сказал бы месяц назад.
– Слушай, Демьян. Здесь три дела, и все опасные. Первое. Канцлер позвал меня под крыло. Он думает, что приручает полезного мальчишку из глуши. А это тот самый человек, что разорял мой род и, скорее всего, положил моего отца. Я иду к нему в дом не служить. Я иду смотреть, где он уязвим. Долго, тихо, с улыбкой. Может тянуться год, может два. Тебе придётся терпеть и не хвататься за палаш, когда захочется.
Желваки у Демьяна заходили, но он молчал, слушал.
– Второе. Есть тут союзник, о котором канцлер не знает. Дальняя родня одного хорошего человека. – Имени Ольги Глеб не назвал даже ему. – Через них поищем тех, кто канцлера тихо ненавидит. Туда пойдём осторожно, без хвоста.
– А третье?
– Третье знать тебе пока не нужно. Не потому, что не доверяю. Потому что за него убивают сразу, и чем меньше ты знаешь, тем целее. Придёт время – скажу.
Демьян поднял глаза. Долгий взгляд, в котором не было обиды – было понимание, что барин честен даже там, где молчит.
– Понял. Канцлер – волк, мы при нём овцами. Союзники – крадучись. Третье – не моё, пока не позовёте. – Он помолчал. – Одного не пойму. Зачем в пасть лезть. Жили бы тихо, копили силу, ждали. Чего на рожон.
– Затем, что нет у меня времени, Демьян. – Это была правда, которую он почти никому не говорил. – Тихо отсидеться – для тех, у кого годы в запасе. А у меня их меньше, чем кажется. Не спрашивай почему, это из «третьего». Просто знай: тороплюсь не от удали. Часы тикают.
В комнате стало тихо. За окном, в глухом дворе, кто-то набирал воду из колодца – скрипел ворот, плескало.
Демьян натянул одеяло, отвернулся к стене. Но перед тем как затихнуть, сказал в темноту – неуклюже, по-солдатски:
– Часы там тикают или нет, барин, а я рядом. Сколько отмерено – столько прослужу. Только вы это… поменьше в одиночку решайте. Двое всё ж не один.
Глеб лежал, смотрел в тёмный потолок чужого города. Солдат, сам того не зная, нащупал то, что было в нём сломано ещё в прошлой жизни. Тащить одному. Всю жизнь – и ту, и эту – он считал, что так надёжнее.
Утром Глеб оставил Демьяна на постоялом дворе.
Тот было дёрнулся идти следом – привычка телохранителя, – но Глеб качнул головой.
– Один пойду. К союзникам ходят без охраны, иначе они читаются как угроза. И запоминай дорогу обратно, если задержусь. Лошадь не распрягай до полудня.
Демьян не любил отпускать барина одного в незнакомом городе, это было написано у него на лице крупными буквами. Но спорить не стал – только проверил, есть ли у Глеба под полой нож, и буркнул, чтоб держался людных улиц.
Семь Мостов оказались не там, где Глеб думал. Прачечная улица лежала ниже третьего яруса, ближе к реке, – не Нижний город, но и не чистые верхние кварталы. Та самая середина, где живёт обедневшая знать и зажиточные ремесленники: дома ещё каменные, но штукатурка местами облетела, ограды без позолоты, и пахнет не духами, а мокрым бельём и дымом.
Он шёл и смотрел. Не глазел, как приезжий, – смотрел, как человек, которому скоро тут работать. Кто торгует, кто стоит без дела, у кого взгляд цепкий не по чину. На углу – мальчишка, вроде праздный, а глаза бегают по прохожим, считают. «Соглядатай или мелкий вор на стрёме. Не мой, чужой. Запомнить лицо». В подворотне – двое, говорят тихо, при виде него смолкли, проводили глазами. Город был полон таких мелочей, и каждая что-то значила, как мелкие симптомы складываются в картину.
Река дала о себе знать запахом раньше, чем он её увидел, – сырость, тина, рыба. Прачки на мостках колотили бельё вальками, перекрикивались. Над водой стояло семь мостов, старых, горбатых, перекинутых через реку и каналы, что от неё отходили, – отсюда и название квартала. Дом Зориных Глеб нашёл по приметам, что дала Ольга: третий от углового, с облезлым гербом над воротами – вороны на щите, едва различимые под слоем времени.
«Род, который видел лучшие дни. Герб не подновляют не от лени – от безденежья. Знак на воротах остался, а денег на краску нет. Это люди, которым есть что терять из гордости, но нечего терять из добра. Самые опасные союзники и самые верные».
***
Он постучал.
Открыли не сразу. Сперва в калитке отъехала заслонка, и в щель глянул старый слуга – подозрительно, снизу вверх.
– Чего надо?
– К Аграфене Зориной. По делу.
– Не принимает. – Заслонка дёрнулась обратно.
Глеб успел вставить слово раньше, чем она закрылась:
– Передай: от Ольги. С севера.
Заслонка замерла. Слуга помолчал, разглядывая его заново – уже не как попрошайку, а как загадку.
– Жди.
Заслонка закрылась. Глеб ждал. Долго – столько, сколько нужно, чтобы в доме посовещались, оценили риск, решили. Это тоже была информация: значит, имя Ольги тут весит, значит, есть что взвешивать. Будь оно пустым звуком – его прогнали бы сразу.
Калитка открылась.
– Заходи. Одна примет. Оружие оставь у меня.
Глеб отдал нож рукоятью вперёд, без споров. Слуга ощупал его взглядом – ищет второе, – не нашёл, повёл через двор. Двор был чистый, но пустой: ни лишней утвари, ни прислуги, дом держался на нескольких руках. Внутри – та же бедность с достоинством: старая мебель, натёртая до блеска, выцветшие портреты предков на стенах, ни одной новой вещи.
Аграфена Зорина ждала в небольшой гостиной, у холодного камина. Глеб ожидал старуху – по тому, как Ольга говорила «наша родня в столице». Аграфена оказалась не старой: лет сорока пяти, прямая, сухая, в тёмном платье без украшений, с лицом, на котором годы нужды прорезали резкие складки, но не согнули. Глаза – серые, холодные, умные. Она смотрела на Глеба так, как смотрят на счёт, который не помнят, чтобы выставляли.
– Значит, от Ольги, – сказала она вместо приветствия. Голос сухой, без выражения. – Садись. И объясни, с чего бы девочке с севера слать ко мне незнакомого мальчишку. Письма не было. Предупреждения не было. Только ты на пороге с её именем во рту.
Глеб сел. Не торопясь. Быстро садятся те, у кого подкашиваются ноги.
– Письмо шло бы дольше меня, – сказал он спокойно. – И письмо можно перехватить. Имя на словах надёжнее.
– Имя на словах любой назовёт. – Аграфена не повела бровью. – Ольгу Зорину на севере знают многие. Назвать её – не штука. Чем докажешь, что ты от неё, а не от тех, кто хотел бы знать, с кем Зорины ещё держат связь?
«Умна. Сразу к делу, без любезностей. Не верит – и правильно делает. Будь она доверчива, род бы уже стёрли. Это не препятствие. Это проверка, и хорошо, что она есть».
Глеб не стал спорить и убеждать словами – слова тут ничего не стоили. Он молча снял с шеи цепочку. На ней висело простое серебряное кольцо, потёртое, что дала Ольга. Его он и снял с цепочки, положил на стол перед Аграфеной.
Лицо Аграфены изменилось.
Не сильно – она хорошо владела собой, – но Глеб увидел: узнала. Сухие пальцы взяли кольцо, повернули к свету, нашли что-то с внутренней стороны – клеймо, метку, он не видел, что именно. И когда она подняла глаза, в них была уже не подозрительность – тяжесть.
– Откуда оно у тебя, – тихо сказала она. Это был не вопрос проверки. Это был вопрос человека, который узнал вещь и испугался того, что её узнал.
– Ольга дала. В руку вложила перед тем, как я уехал. Сказала: покажешь Аграфене – примет как своего и не задаст вопросов. – Глеб помолчал. – Вопросы ты всё же задаёшь. Я не в обиде. На твоём месте я бы тоже не поверил мальчишке с дороги.
Аграфена долго молчала, держа кольцо в сухих пальцах. Потом положила его обратно на стол – но ближе к нему, возвращая.
– Это кольцо, – сказала она медленно, – Зорины дают только тем, за кого готовы умереть. Оно не подарок. Оно… порука. Ольга, отдав его, поручилась за тебя своей кровью и нашей. – Она посмотрела на него в упор, и в холодных серых глазах теперь был не лёд – тревога. – Ты хоть понимаешь, мальчик, что она сделала? Что должно было случиться, чтобы гордая девочка из обнищавшего, но не сломленного рода отдала родовую поруку чужому? Что ты ей такое, что она поставила на тебя всё, что у Зориных осталось, – честь?
«Не знал. Думал – ключ. Оказалось – клятва кровью. И я взял, не поняв веса».
Глеб не ответил сразу. Не потому, что не нашёлся, – потому что груз сказанного надо было принять честно, а не отмахнуться красивой фразой.
– Не знал, – сказал он наконец. – Думал, это связь, способ найти своих в чужом городе. Что это порука кровью – не знал. – Он выдержал её взгляд. – Но раз так – тем серьёзнее я к этому отнесусь. Я не уроню того, что она в меня вложила.
Аграфена смотрела на него ещё долго. Холодные глаза читали его лицо так же, как он привык читать чужие, – и от этого было непривычно неуютно, будто пациент вдруг сам взялся ставить тебе диагноз.
– Посмотрим, – сказала она наконец. – Слова дёшевы. Но кольцо настоящее, и Ольгина порука настоящая, а значит, я обязана тебя выслушать и, если сказанное стоит того, помочь. – Она села прямее, сложила сухие руки на коленях. – Говори, мальчик. Зачем ты в столице и чего тебе нужно от Зориных. Только говори правду. Я отличу. Я всю жизнь на лжи живу – чужую вижу за версту.
Глеб молчал секунду, взвешивая. Сколько правды. Та же развилка, что с Демьяном, только цена ошибки выше: Демьян – свой по присяге, Аграфена – чужой человек, которого он видит впервые, пусть и с поручительством Ольги.
«Но Ольга поставила на меня весь род. Значит, и я должен ответить тем же весом. Полуправдой за полную поруку не платят. Если хочу союзника здесь – надо открыться. Это риск. Но без риска тут будут только знакомые, не союзники».
Он начал говорить.
Аграфена не ждала ответа сразу.
Она поднялась, прошла к буфету, достала графин и две рюмки – простого стекла, без узора, – налила тёмной наливки. Одну придвинула Глебу, другую взяла сама, но пить не стала, грела в сухих пальцах.
– Не отвечай быстро, – сказала она. – Быстрый ответ – это кровь говорит, а не голова. Мой муж ответил быстро. – Она усмехнулась, и усмешка вышла горькой. – Подумай. Я не тороплю.
Глеб не притронулся к рюмке. Думать ему было не над чем – он давно ответил себе, ещё на севере, у ворот Академии. Но он понимал: Аграфене нужно не его «победить», брошенное с порога. Ей нужно увидеть, что он не мальчишка, который кинется на канцлера с открытым забралом, как кинулся её муж.
– Я уже ответил, – сказал он спокойно. – Но не словом. Скажи лучше ты. Твой муж поехал искать правды открыто. Что он сделал не так? Не вообще – а по шагам. Где именно его взяли?
Аграфена посмотрела на него по-новому. Не как на просителя, а как на человека, который задаёт правильный вопрос.
– Хм. – Она отпила наконец. – Видишь сразу к делу. Хорошо. – Она поставила рюмку. – Он сделал не так всё. Поехал под своим именем. Подал прошение в открытую, через канцелярию, где его прочли раньше, чем оно дошло куда надо. Назвал вслух, при свидетелях, что знает про земли и про то, как они уходят. Думал, если громко крикнуть правду в столице, его услышат честные люди и защитят. – Она качнула головой. – Честных людей в столице не больше, чем везде. А вот тех, кто доносит за грош, – на каждом углу. Его взяли через девять дней. Не Острожский лично, упаси бог. Чужими руками. Всегда чужими.
«Не „его убили“ – его подставили под систему. Донос, чужие руки, ни одной нити, которую можно дёрнуть к Острожскому. Так и работает настоящая власть. Не марает рук. Это надо запомнить крепче всего».
– Значит, открыто нельзя, – сказал Глеб. – Имя не называть, прошений не подавать, громко не кричать.
– Значит, нельзя, – согласилась Аграфена. – А ты как собирался?
– Тихо. – Глеб подался вперёд. – Я не еду свергать канцлера, у меня нет ни войска, ни связей, ни имени. Я еду к нему в дом. Он сам меня позвал – под крыло, учить, открывать двери. Способному мальчику из глуши.
Аграфена замерла с рюмкой в руке.
– Он тебя позвал. – Она произнесла это медленно, будто пробуя на прочность. – Острожский. Сам.
– Сам. Прислал людей после турнира. Бумага придёт на днях.
Сухие пальцы Аграфены чуть сжали стекло. Она поставила рюмку, встала, прошлась по гостиной – не от волнения, Глеб видел, а думая, как ходят, когда раскладывают сложное.
– Ты понимаешь, что это меняет всё, – сказала она наконец, не оборачиваясь. – Мой муж ломился в запертую дверь снаружи. А тебя зовут войти. Сам хозяин открывает. – Она обернулась, и в серых глазах был расчёт. – Это или невероятная удача, или ловушка. Скорее всего, и то и другое разом. Острожский не зовёт мальчиков из любопытства. Если позвал – ты ему зачем-то нужен. Вопрос – зачем.
– Я думал об этом, – сказал Глеб. – Он сказал через людей: ценит головы, особенно в тех, кого прочие списали. Я на турнире взял не силой – тактикой, обманом, расчётом. Он покупает силу мешками, а такие головы – редкость. Хочет прибрать, пока не прибрал кто другой.
– Возможно. – Аграфена не выглядела убеждённой. – Возможно, и так. А возможно, он что-то знает про твой род, чего не знаешь даже ты, и зовёт не голову, а то, что за ней. – Она снова села, в упор. – Ты сказал, под вашей землёй что-то есть, из-за чего скупают. Что именно?
«Вот граница. Дальше – про осколок, про Источник. Это уже не „третье“, это его край. Назвать – значит отдать ей то, за что убивают. Не назвать – значит держать союзника наполовину слепым, как Демьяна. И она это поймёт, она умна».
Глеб молчал секунду дольше, чем следовало, и Аграфена это заметила – её взгляд стал острее.
– Не хочешь говорить, – сказала она сухо. – Понимаю. У всякого есть то, что не отдают с первого раза. – Она не давила. – Я и не прошу всего. Скажу так: пока ты не доверишь мне это «что-то», я могу свести тебя с людьми, могу учить, могу прикрывать. Но влезать в дело по-настоящему, рисковать тем, что у Зориных ещё осталось, – не стану, пока не пойму, на что ставлю. Это честно?
– Честно, – сказал Глеб. И добавил, потому что она заслужила прямоту: – Я скажу. Но не сегодня и не словом на слух. Когда увижу, что ты не дрогнешь от тяжести. Это не недоверие. Это вес. Тяжёлое нельзя совать в руки сразу – уронишь.
Аграфена смотрела на него долго. Потом, неожиданно, уголок её сухого рта дёрнулся – почти улыбка, первая за весь разговор.
– А ты не прост, мальчик. – Она покачала головой. – Восемнадцать лет, говоришь. Не верю. Глаза старые. Ну да это не моё дело. – Она встала, и тон сменился – с пытающего на деловой. – Хорошо. Раз тебя зовёт сам Острожский, у нас мало времени и много работы. Слушай, что будет дальше.
Аграфена вернулась к креслу, но не села – оперлась о спинку сухими руками.
– Раз тебя зовёт сам канцлер, слушай первое и главное. В его доме ты будешь не гостем. Ты будешь под наблюдением каждую минуту. Слуги, что подают тебе вино, доносят. Учитель, что станет тебя натаскивать, докладывает. Девицы, что строят глазки способному провинциалу, приставлены. – Она говорила сухо, по пунктам, как вбивают гвозди. – Не верь теплу. Острожский умеет быть тёплым, это его оружие острее всякого клинка. Он будет добр к тебе, как отец. Запомни: чем он добрее, тем внимательнее смотрит.
Глеб слушал не перебивая. Это была школа, которой не было у её мужа, – и оттого её мужа привезли в закрытом гробу.
– Как держаться? – спросил он коротко.
– Будь тем, кого он позвал. – Аграфена чуть прищурилась. – Он ждёт способного, благодарного мальчика из глуши, который не верит своему счастью. Вот им и будь. Благодарным. Чуть растерянным от столичного блеска. Жадным до учёбы и до его милости. Дай ему увидеть то, что он хочет видеть, – и он перестанет искать второе дно. Самое опасное, что ты можешь сделать, – показаться слишком умным. Умных он держит близко, но и боится. Покажешься простым и полезным – расслабится.
«Играть дурачка, который благодарен. Прикинуться меньше, чем ты есть. Это я умею – всю жизнь, что та, что эта, выгоднее, когда тебя недооценивают. Аскольд недооценил – лёг в песок. Острожский пусть тоже недооценивает. Дольше проживу».
– Понял, – сказал Глеб. – Не блистать. Быть удобным.
– Быстро схватываешь. – Аграфена наконец села. – Теперь второе. Тебе нужны не враги Острожского – мёртвые враги Острожского лежат тихо, как мой муж. Тебе нужны те, кто его пережил и затаился. Кто потерял от него и не простил, но хватило ума не лезть в открытую. Таких в столице горстка, и они друг друга знают, и чужих к себе не пускают. – Она помолчала. – Но одного я тебе назову. С него начнёшь. Осторожно.
Глеб ждал. Аграфена понизила голос, хотя в пустом доме их никто не слышал.
– Аптекарь. Зовут Корней Ильич Ставров. Держит лавку на Скорняжном ряду, во втором ярусе. С виду – тихий старик, травы, порошки, мази для господских желудков. – Сухие губы Аграфены тронула невесёлая складка. – А когда-то Ставровы были не аптекарями. Был род, был достаток, было имя. Острожский пустил их по миру так же, как твоих, – через долги, подставных, тихую петлю. Отца Корнея свели в могилу, всё забрали. Корней выжил один, ушёл на дно, выучился на аптекаря и затаился. Двадцать лет толчёт порошки и ждёт. Чего ждёт – сам, верно, уже не знает. Но Острожского он ненавидит так, как умеют ненавидеть только тихие.
«Аптекарь. Травник. Человек, который двадцать лет среди ядов и снадобий и при этом ненавидит канцлера. Это не просто союзник. Это нужный мне человек. Я хирург, он травник – мы говорим на одном языке. И у него есть то, чего нет у меня: двадцать лет столичных связей под прикрытием тихой лавки».
Глеб не дал лицу выдать, как точно легла эта ниточка. Но внутри всё встало на место.
– Чем он может быть полезен? – спросил он, будто прикидывал между делом.
– Знанием, – сказала Аграфена. – Аптекарь знает город изнутри, как никто. К нему ходят все – и лакеи за слабительным для господ, и господа за тем, о чём не говорят вслух. Через аптекарскую лавку течёт половина тайн квартала. Что в каком доме болеют, кто кого травит потихоньку, кто за кем посылает ночью. Корней слышит всё и молчит. Если он тебя примет – а это большое «если», он пуганый, – ты получишь уши в городе. Но подойти к нему надо так, чтобы он не закрылся. Один неверный шаг – и он увидит в тебе человека Острожского, и тогда лавка для тебя закроется навсегда. А может, и не только лавка.
– Как подойти? – Глеб подался вперёд.
– Не как боярич. – Аграфена качнула головой. – К нему боярич приходит только за одним – надавить или выведать. Учует сразу. Подойди как… – Она задумалась, оглядела Глеба, и в серых глазах мелькнул расчёт. – А подойди-ка ты как лекарь. Ты ведь не врёшь, что разбираешься в теле, я по рукам твоим вижу, по тому, как ты сел, как держишься. Зайди к нему не покупателем – коллегой. Заговори с ним о деле, в котором он мастер, а господа – невежды. Покажи, что понимаешь в снадобьях, в теле, в хвори. Тихий старик, которого двадцать лет никто не слушал как равного, дрогнет на одно – на уважение к его ремеслу. Зацепи его этим. Дальше он сам приоткроется.




