Шоу бизнес. Книга пятая
Шоу бизнес. Книга пятая

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

Тишина. Борис Семёнович уронил очки на стол. Андрей открыл рот – и закрыл: слова застряли где-то между горлом и мозгом и никак не могли найти дорогу. Михаил прижал к груди папку с документами о банкротстве – инстинктивно, как прижимают улику.

– Думаем, – Валера цедил слова, слишком ровно, так говорят, когда сил осталось на одно предложение. – Что делать без денег. Которые ты унёс. Репетируем речь для кредиторов. Которые придут завтра с битами.

Сергей прошёл к столу – уверенной, хозяйской походкой, подошвы ботинок оставляли мокрые следы на паркете. Сдвинул документы о банкротстве – небрежно, как сдвигают мусор. Сел на край стола, достал из нагрудного кармана мятую пачку «Кэмела», вытряхнул сигарету, прикурил от зажигалки. Выпустил дым в потолок. Только потом заговорил – так, будто речь шла о погоде, а не о шестистах тысячах:

– А в чём проблема-то? Деньги – дело наживное, сегодня нет, завтра есть. Вы же не думали, что я с вашими бабками в Сочи укатил? Шампанское пить и с девочками кувыркаться?

Усмехнулся – обидно, с вызовом, той усмешкой, от которой хочется ударить.

– А вы думали. Вижу по рожам. Все думали.

* * *

– Мы ждём! – Андрей вскочил, стул опрокинулся с грохотом. Заикание усилилось до невозможности, слова застревали в горле, как кости, но он уже не мог остановиться. – Ж-ждём, когда эфиры остановят! К-когда кредиторы придут! Д-двенадцать дней похороны готовим, речи над гробом пишем! Где б-бабки?! П-почти шестьсот т-тысяч, мать твою!

Схватил со стола первую попавшуюся папку – и швырнул. Не в Сергея – мимо, в стену, но намерение читалось ясно.

Сергей поймал её на лету – спокойно, одной рукой, не выпуская сигарету из другой. Реакция не подвела, руки помнили, тело не забыло – только душа, похоже, забыла, что такое благодарность. Посмотрел на Андрея – долго, не моргая, как смотрят на собаку, вдруг залаявшую на хозяина, – с изумлением и брезгливостью.

– Закончил? – спросил тихо, и в этом «тихо» было больше угрозы, чем в любом крике.

Повернулся к Валере. Сигарета дымилась между пальцами – он не затягивался, держал просто так, как держат оружие, которое пока не нужно, но пусть будет под рукой.

– А ты, партнёр? Тоже думаешь, что я с баблом в Сочи загорал? В шампанском купался, пока вы тут убивались?

– Я не знаю, что думать, – Валера не отвёл глаз, хотя смотреть в эти глаза с чертями было трудно, почти невозможно. – Двенадцать дней, Серёжа. Ни слова. Ни звонка. Деньги взял, сам исчез. Факты кричат одно – так громко, что уши закладывает.

– Хочешь не верить – но веришь. Вижу. По глазам вижу, по спине вижу, по тому, как руки держишь.

Он медленно повёл головой по кабинету, задерживаясь на каждом лице. Андрей отвернулся к окну. Борис Семёнович уткнулся в калькулятор. Михаил спрятал папку под стол. Даже Елизавета опустила глаза – та, что обычно не опускала их ни перед кем.

– Предателем меня считаете, – не вопрос, констатация, приговор. – Вором. Тем, кто кинул своих и свалил с кассой. Двенадцать дней – и всё, что было между нами, вся дружба, всё партнёрство – коту под хвост, на помойку истории.

* * *

Тогда он полез во внутренний карман куртки – и кабинет окаменел: Андрей отшатнулся к стене, Михаил зачем-то сунул руку под стол, а Борис Семёнович выставил перед собой калькулятор, точно брежневская электроника могла спасти от того, что достают из-за пазухи в девяносто втором году. Рука задержалась в кармане на секунду – нарочно, театрально, с тем актёрским чутьём, которое не купишь ни в каком ГИТИСе, – и вытащила конверт. Толстый, тугой, набитый бумагами, шелестевшими, как деньги, хотя деньгами не были. Положил на стол – аккуратно, почти нежно, как кладут козырного туза, когда знаешь, что выиграл, но хочешь насладиться моментом.

Борис Семёнович потянулся к конверту первым – профессиональный рефлекс, бухгалтерская жадность до цифр. Сергей накрыл его ладонью.

– Погоди. Сначала послушай. Потом считай.

В Советском Союзе верили на слово – слово было единственное, что не облагалось налогом. В новой России поверили в бумажку – в договор, в квитанцию, в печать, в подпись нотариуса, – и бумажка заменила рукопожатие, как доллар заменил рубль: – не лучше, а надёжнее. Эволюция доверия – от «будь братом» до «распишись вот здесь» – заняла три года и стоила стране больше, чем любая приватизация, – приватизировали не заводы, а саму способность верить друг другу. Распродали оптом, по дешёвке, без права выкупа.

Встал с края стола. Прошёлся по кабинету – три шага к окну, разворот, три обратно, – руки в карманах, подбородок вверх – прогулка, а не допрос.

– На каналы я деньги завёз в тот же день. До копейки. Сто восемьдесят тысяч, как договаривались, как было в плане. Квитанции – здесь. Можете позвонить, проверить, поднять архивы – всё сойдётся.

Бумаги разлетелись по столу веером. Валера схватил первую квитанцию – руки дрожали так, что буквы прыгали перед глазами. «Получено… 180 000 долларов США… в счёт оплаты рекламного времени…» Подпись, печать, дата – всё настоящее.

– А остальное? – голос Бориса Семёновича сел, превратился в хрип. – Было же больше?

Сергей достал вторую пачку бумаг – потолще. Развернул на столе, разгладил ладонью, придавил пепельницей угол, чтобы не скручивались. Каждое движение – точное, выверенное, как у фокусника, показывающего трюк и знающего, что публика ахнет.

– Остальное – провернул. Вложил. Заработал. Договор на уголь из Кузбасса – по бартеру, по дешёвке, по связям, оставшимся от старых времён. Уголь – на металл, металл – на станки, станки немцы покупают за марки, марки – в доллары через банк в Вене, не задающий вопросов. Схема рабочая, проверенная, я её в Свердловске обкатывал.

Уголь – металл – станки – марки – доллары. Великая цепочка русского бизнеса девяностых, в которой начальное и конечное звено разделяли тысячи километров, три границы и пять уголовных статей. Экономика работала как бешеный велосипед – крутишь педали, несёшься с горы, руль отвалился, тормоза не предусмотрены конструкцией, но пока едешь – жив, а остановишься – упадёшь. Позже, много позже, это назовут «первоначальным накоплением капитала» и напишут об этом диссертации. Диссертаций тогда никто не писал – крутили педали.

– За двенадцать дней? Всё это – за двенадцать дней?

– Связи есть – те, о которых я не рассказывал, – не твоё дело. Наглости хватает – её у меня всегда было в избытке, ты сам говорил. Языком работать умею – не только этим, – усмехнулся криво, с горечью. – Итого: на вложенные четыреста – получаем шестьсот пятьдесят. Чистыми. Минус накладные, минус взятки, минус откаты – пятьсот восемьдесят. Ровно столько, сколько было в сейфе. Копейка в копейку.

Борис Семёнович уже не ждал разрешения – сгрёб бумаги, навалился на них всем телом, очки сползли на кончик носа, калькулятор защёлкал как бешеный. Губы шевелились, пальцы бегали по строчкам, лоб покрылся испариной – и пока он считал, никто не шевелился, никто не дышал: Валера подался вперёд, упёршись костяшками в стол, Андрей замер с открытым ртом, Михаил машинально сложил руки, как на молитве, – да и молитва была бы уместна, – от этих цифр зависело, жить им дальше или расходиться по углам доживать.

– Сходится, – прошептал он наконец, и голос дрогнул. Снял очки, протёр – не платком, пальцами, не замечая. – Мать честная, всё сходится… Он не врёт, Валера. Всё чисто, всё по-честному.

Вот тут бы и обняться, выпить, хлопнуть друг друга по плечам, сказать – «прости, дурак был, виноват, с меня коньяк». Так было бы в кино, в дешёвом сериале, где герои прощают друг друга за три минуты до титров. Но жизнь – не сериал. В жизни человек, которого десять дней считали вором, не прощает по щелчку. В жизни обида – это не рана, а перелом: срастётся, но кость уже не та, и на погоду ноет.

В кабинете стало тихо – по-настоящему тихо, даже батарея перестала булькать, даже лампа замолчала, даже часы, казалось, затаили дыхание.

* * *

Сергей выпрямился. Затушил сигарету – вдавил в пепельницу медленно, с нажимом, до последней искры. Оглядел их всех – одного за другим, не торопясь, – глазами человека, которому больше не веришь, которого больше не уважаешь, с которыми больше не хочешь иметь дела.

– Я думал – мы партнёры. Команда. Люди, что друг другу верят, друг за друга горой, вместе прошли огонь и воду и медные трубы. А вы при первой проблеме – сразу: Серёга крыса, Серёга предал, Серёга сбежал с кассой. Двенадцать дней, Валера. Двенадцать. Шесть лет дружили, шесть лет работали, шесть лет строили – и двух недель хватило, чтобы ты меня похоронил. Заочно, без суда и следствия.

– Серёга, подожди. Мы ошиблись. Я ошибся. Прости.

Валера шагнул к нему, протянул руку – ту самую, что Сергей пожимал сотни раз, символ партнёрства, дружбы, общего дела.

Сергей посмотрел на эту руку. Долго. Потом отвёл её – не резко, не грубо, а медленно, как отводят руку ребёнка, который тянется к чему-то, чего ему нельзя.

– Поздно, Валера. Слишком поздно. Знаешь, где я эти двенадцать дней был? В Челябинске. В Кемерово. В Новосибирске. В заводских гостиницах, где клопы в шашки играют и тараканы в очереди в душ стоят. Водкой директоров поил – палёной, другой там нет, от неё наутро голова как чугунная и желудок как кислотная яма. На поездах трясся, в плацкарте, – на самолёт денег жалко было – каждый доллар в дело, каждая копейка на счету.

Он говорил всё тише, и кабинет вслушивался – есть такая манера у людей, прошедших зону: чем сильнее обида, тем ниже голос, потому что на зоне кричат только слабые, а сильные говорят шёпотом, и от этого шёпота бросает в пот.

– А вы тут сидели, в тепле, с кофе, в сигаретном дыму, и гадали – в каком кабаке я ваши денежки пропиваю, с какими девками ваши доллары прогуливаю.

– Мы не знали… Как мы могли знать, если ты не сказал?

– Не знали? А подождать? А поверить – хоть на минуту, хоть на секунду – что партнёр, с которым шесть лет, не предатель? Что друг, с которым начинали в гараже, не предаст? Нет. Сразу – самое худшее. Сразу – документы на банкротство, речи на кладбище, венки с чёрными лентами.

Он кивнул на бумаги, которые Михаил торопливо сгребал в папку, прятал, как улику.

– Видел. Всё видел. Не слепой пока. «Процедура банкротства», «Реестр кредиторов», «План ликвидации». Красиво. Аккуратно. Профессионально. Меня ещё не закопали, а вы уже делите наследство.

В этой стране так заведено: сначала хоронят, потом разбираются. Сначала вычёркивают, потом спрашивают. Сначала предают, потом извиняются – и искренне удивляются, когда извинения не принимают, – это здесь не покаяние, а формальность, вроде чека из магазина, который выбрасывают, не читая.

* * *

Сергей развернулся, пошёл к двери – ссутулившись, опустив плечи, тяжёлой походкой человека, тащившего на себе не только бессонницу двенадцати суток, но и разочарование, которое давит сильнее любого груза. У порога остановился. Обернулся – рука на дверной ручке, куртка нараспашку, глаза – потухшие, пустые.

– Документы я оставил. Деньги будут через неделю – как только немцы переведут, банк проведёт, всё оформится. Разберётесь без меня. Вы же умные, с дипломами. А я – простой уральский пацан, которому место в гараже, а не в офисе. Так ведь вы думаете? Так ведь всегда думали?

– Подожди! – Валера шагнул за ним, но шаг этот был слишком медленным, слишком нерешительным, слишком поздним. – Мы без тебя не вытянем. Ты сам знаешь. Без тебя – конец.

– Знаю, – Сергей обернулся, и лицо его было серым, постаревшим, незнакомым. – Поэтому и оставил всё. Не ради вас – вы этого не заслужили. Ради дела. Дело – одно, люди – другое. Дело жалко, в него вложено слишком много, чтобы бросить. Вас – нет. Вас не жалко, вы сами себя разжаловали.

Вышел. Дверь закрылась тихо – хуже, чем если бы хлопнул, хуже, чем если бы закричал, хуже, чем если бы ударил.

Правота – не награда, а наказание. Быть правым – значит остаться одному: правых не любят нигде, а здесь – особенно: здесь предпочитают неправых, но своих, неправых, но удобных, неправых, но молчащих. Русская литература два века подряд воспевала правдорубов – от юродивых до диссидентов, – и два века подряд правдорубам ломали рёбра, сажали в остроги и выгоняли из страны. Ничего не изменилось: правда по-прежнему стоит дороже лжи, платят за неё всё так же те, кто её произносит, а не те, кто заслуживает её услышать.

Потом каждый рассказывал свою версию – и в каждой виноваты были все, кроме рассказчика. Так устроена память: она – адвокат, а не прокурор, и работает бесплатно, в отличие от настоящих адвокатов.

* * *

За окном взревел мотор – чёрная БМВ сорвалась с места и исчезла в потоке машин, в сером декабрьском дне, в Москве, равнодушной, как всегда.

Они остались – пятеро в прокуренном кабинете, среди разбросанных по столу договоров, квитанций, гарантийных писем, схем поставок. Полмиллиона – из воздуха, из двенадцати суток без сна, из упрямства и наглости одного человека, которому они не поверили, предали раньше, чем он мог предать их.

– Гениально, – Валера взял контракт с немцами, и руки дрожали, но уже не от страха – от стыда. – Чёртов гений. Сделал невозможное. А мы…

– А мы только что плюнули ему в лицо, – Елизавета собирала бумаги в папку, и пальцы подрагивали, выдавая то, что голос скрывал. – Всей командой. Дружно. Хором. Как в детском саду, только не песенку спели, а человека закопали заживо.

Валера смотрел на дверь – закрытую, молчащую. Опять спас. Опять вытащил. Опять сделал то, что никто из них не смог бы – ни за двенадцать дней, ни за двенадцать лет, ни за целую жизнь. И опять – за это получил по морде.

Но осадок остался. Горький, полынный – из тех, что лечат, но от них тошнит. Не поверили – при первом же испытании, при первой же возможности. И Сергей это видел. И не простит. Никогда. Есть вещи, не подлежащие прощению, и недоверие – одна из них.

Первая трещина прошла по команде – тонкая, почти незаметная, как трещина в фундаменте, годами прячущаяся под штукатуркой, невидимая, пока не начнёшь искать, а потом в одну ночь рушит весь дом, погребая под собой всех, кто в нём живёт.

Фундамент ещё держал, стены ещё стояли, крыша ещё не текла – но трещина уже была, и она будет расти.

Глава 5. Доклад генералу

или Почему даже стены имеют уши, а уши – погоны

В каждом русском офисе есть три вида сотрудников: те, кто работает, те, кто делает вид, что работает, и те, кто слушает первых двух. Последние обычно не числятся в штатном расписании, зато всегда получают зарплату вовремя – единственные в стране, кому государство платит без задержек, – информация стоит дороже нефти и газа, дороже золота и алмазов, дороже всего, что можно потрогать руками. Информация – это власть, а власть – единственный товар, который никогда не обесценивается, даже когда рубль падает быстрее, чем правительственные обещания.

Кабинет на третьем этаже здания на Лубянской площади. Декабрь, девять вечера – время, когда нормальные люди ужинают с семьёй или пьют пиво перед телевизором, а ненормальные сидят в кабинетах без окон и решают судьбы тех, кто ужинает и пьёт пиво. За окнами – Москва, освещённая редкими фонарями и неоновыми вывесками первых казино, которые росли как грибы после дождя, только грибы эти были ядовитыми и питались людскими жизнями. Памятник Дзержинскому снесли год назад, но тень его всё так же витала над площадью – призрак, не знающий, что умер, – впрочем, призраки здесь живут дольше живых, особенно если при жизни носили погоны и умели хранить чужие секреты.

Много лет спустя, когда всё уже случилось – и взлёт, и падение, и то, что было после, – я пытался понять: с какого момента мы попали под колпак? Когда именно серые люди в серых костюмах начали слушать наши разговоры, читать наши письма, заносить в свои папочки каждый наш чих и каждый наш вздох? Ответ оказался простым и страшным одновременно: с самого начала. С того дня, когда мы решили, что можно построить что-то своё, что-то независимое, что-то принадлежащее только тебе. Нельзя. Всё в конечном счёте принадлежит государству, а оно здесь – люди в погонах, которые никуда не делись, только сменили вывеску и пересели в другие кресла, такие же удобные и такие же пропахшие страхом тех, кто в них сидел до них.

Лубянка – это не просто адрес, не просто здание, не просто место на карте. Это диагноз. Это судьба. Это приговор, который выносят заочно и без права обжалования. Здание построили в 1898 году для страхового общества «Россия» – и в этом ирония, которую оценил бы сам Салтыков-Щедрин, если бы дожил и не сошёл с ума от того, что увидел: страховали от несчастных случаев, а стали местом, где несчастные случаи производили в промышленных масштабах, на потоке, по плану, с выполнением и перевыполнением, как положено в социалистическом хозяйстве. Здесь люди исчезали бесследно, здесь крики не долетали до улицы, а если и добирались – их не слышали, – это было опасно: тот, кто услышал, становился следующим в очереди, которая никогда не кончалась.

* * *

Обставлен строго, без излишеств – наследие эпохи, когда роскошь считалась буржуазным пространством, подлежащим искоренению вместе с буржуазией. Хотя те, кто сидел в таких кабинетах, обычно имели дачи в Жуковке и пайки из распределителя, к которому простые смертные не допускались на пушечный выстрел. Революционная скромность – она для масс, для газет, для отчётов перед партией. Для тех, кто наверху, – другие правила, другие магазины, другая жизнь, о которой массы не должны знать, а если узнают – не должны помнить, а если помнят – не должны говорить вслух.

Зелёное сукно на столе, потёртое локтями предшественников, – сколько их было, этих хозяев стола, и где они теперь? Одни на пенсии, другие в земле, третьи сами стали строчками в тех папках, которые когда-то подписывали. Сейф в углу – немецкий, трофейный, с той войны, которая закончилась почти полвека назад, но которую здесь помнили лучше, чем вчерашний день, – война – понятно, это враг, это победа, а мирное время – это смута, это непонятно кто враг и неясно, в чём победа. Портрет на стене – не Ельцина, не Горбачёва, которых здесь презирали одинаково, хотя и по разным причинам, – а Юрия Владимировича Андропова, единственного генсека, который вышел из этих стен и почти успел навести порядок. Почти – почки подвели, организм не выдержал: реформаторов здесь губят не враги, а собственные органы. В обоих смыслах этого слова.

За массивным столом – генерал-лейтенант Борис Павлович Крючков. Однофамилец бывшего председателя, того самого, который путч устраивал и которого теперь судили под камеры, но не родственник – в органах это уточняли сразу, при первом знакомстве, чтобы не было недоразумений, любые ошибки здесь заканчивались плохо, а иногда просто человек исчезал, и никто не спрашивал куда. Шестьдесят шесть лет – возраст, когда нормальные люди разводят помидоры на даче, ругают правительство у телевизора и рассказывают внукам про войну, которую не видели. Но Борис Павлович не был нормальным человеком – он был генералом. А генералы не уходят на пенсию – они входят в историю. Или в могилу. Третьего не дано, – третье – забвение, а его они боятся больше смерти.

Седые виски, коротко стриженные по уставу, который соблюдался даже тогда, когда все остальные уставы давно забыли. Взгляд того, кто видел достаточно, чтобы ничему не удивляться, – видел, как люди предают друзей за повышение, как герои становятся предателями за деньги, как идеалы рассыпаются в прах от одного прикосновения реальности. На кителе – планки наград советского образца: Афганистан, о котором не любят вспоминать, операции, о которых не пишут в газетах, люди, о которых не говорят даже на поминках. Руки на столе – крупные, с набухшими венами, с никотиновой желтизной, которую не отмыть. Руки человека, который начинал не с бумаг, а с того, о чём бумаги потом писались.

* * *

Перед ним – майор Андрей Петрович Петров. Тридцать девять по паспорту, но седина в висках и морщины у глаз прибавляли добрый десяток – такое бывает с людьми, которые слишком много знают и мало спят, которые живут двойной жизнью и не помнят, какая из них настоящая. Стоит по стойке смирно, хотя генерал жестом предлагал сесть – не сел, знал, что генерал проверяет, знал, что каждое движение здесь читается, каждый жест интерпретируется, каждое слово взвешивается на невидимых весах, где гирями служат чужие жизни. Лицо неподвижное, как у человека, привыкшего слушать больше, чем говорить, – профессиональная деформация, которая со временем становится второй натурой, а потом – единственной.

Генерал листал папку с донесениями – неторопливо, внимательно, так читают не для информации, а для понимания, для того, чтобы увидеть за буквами людей, за словами – намерения, за фактами – возможности. Фотографии, схемы, расшифровки разговоров – всё аккуратно подшито, пронумеровано, разложено по датам и темам. Техника шагнула вперёд – раньше агенты сидели с ухом у стены, напрягая слух и рискуя быть застуканными, теперь микрофоны размером с булавочную головку, которые можно спрятать где угодно и которые работают месяцами без замены батареек. Прогресс. Единственное, что развивается стабильно, – методы слежки за собственными гражданами: люди – главная угроза любому государству, особенно тому, которое называет себя народным.

– Значит, вернулся наш уралец, – генерал отложил фотографию, на которой Сергей выходил из машины у офиса на Якиманке, и голос его – глуховатый, с хрипотцой от тридцати лет «Казбека» – прозвучал почти задумчиво – человек, размышляющий вслух и не ожидающий ответа. – Не с пустыми руками?

– Никак нет, товарищ генерал. – Петров докладывал чётко, но без казённой сухости, которая раздражала начальство больше, чем ошибки в работе. – Бартерная схема. Уголь из Кузбасса, металл с Урала, станки в Германию. За полторы недели провернул операцию, на которую у других ушли бы месяцы.

– За полторы недели? Такую махину? – В голосе генерала прозвучало похожее на уважение, хотя уважение к объектам разработки здесь не поощрялось.

– Конец года, товарищ генерал. Всем фонды закрывать, все торопятся списать то, что не списали за одиннадцать месяцев. Плюс он свердловский – а это значит, связи, которые не рвутся, которые идут от детского сада до кладбища.

– А-а, – генерал протянул это «а» со значением, как протягивают коньяк на языке, смакуя послевкусие, – свердловский. Тогда понятно.

* * *

И в этом «понятно» было всё – и признание, и опасение, и профессиональный интерес. Свердловские – как сицилийцы в Америке, как корсиканцы во Франции, как любое закрытое сообщество, где своя честь, свои законы, своя омерта, которую не нарушают даже под пытками. Только вместо солнца и моря – Урал и зоны, вместо оливок и вина – водка и шансон, вместо семейных кланов – дворовые братства, которые крепче любых кровных уз, – кровь – случайность, а двор – это выбор.

– Докладывай по связям, – генерал откинулся в кресле, которое скрипнуло под его весом, как скрипит всё в этом здании, напоминая о том, сколько людей здесь сидело и сколько отсюда не вышло. – Только не по бумажке. Своими словами, как человек человеку, а не как подчинённый начальнику.

Петров позволил себе заминку – перестраиваться с казённого на человеческий было непривычно, как переключать передачу на ходу, но он умел, этому тоже учили, – допрос – искусство, а оно требует гибкости.

– Связи глубокие, товарищ генерал. Корневые, те, которые не обрубишь топором. – Он достал схему из папки, развернул на столе – линии, стрелки, фамилии, даты, паутина, в которой каждая нитка вела к другой, а все вместе – к центру, где сидел паук. – Сергей родился в центре Свердловска, улица Короленко. Хрущёвка, первый этаж, двор-колодец. В соседнем доме – семья Казарянов. Эдик Казарян – друг детства, в одной песочнице замки строили, в одной луже кораблики пускали.

– Казарян – это который при Дедушке? – Генерал знал ответ, но спрашивал для протокола, для порядка, для того, чтобы майор чувствовал себя нужным.

– Он самый. Представитель Дедушки в Свердловске, правая рука, голос и глаза. Сейчас – серьёзный человек, к которому на приём записываются за неделю. А тогда – просто Эдик из соседнего дома, пацан с разбитыми коленками и вечно сопливым носом.

Генерал склонил голову – он понимал, что это значит, – лучше, чем любой социолог или психолог. В Советском Союзе двор и дом были государством в государстве, миром в миниатюре, где действовали свои законы и свои наказания. Пацаны, выросшие рядом, оставались связаны навсегда – крепче однокурсников, крепче сослуживцев, крепче даже родственников. Двор – первая и единственная школа жизни, диплом которой признаётся везде: здесь учат драться, молчать, терпеть, отличать своих от чужих и никогда не сдавать своих чужим, даже если чужие – это милиция, прокуратура или сама Лубянка.

* * *

– Дальше, – генерал побарабанил пальцами по столу, и в этом постукивании был ритм, знакомый каждому, кто служил: давай-давай, не тяни, время – деньги, а здесь – и жизни.

На страницу:
4 из 8