
Полная версия
Шоу бизнес. Книга пятая
Стол красного дерева – громадный, директорский, купленный у разорившегося кооператора за бесценок, – расчистили от бумаг, свалив лавину документов в угол, где они осели бумажным сугробом. Вокруг расселись те, кто не сбежал и не предал – такие люди ценились на вес золота, которого, впрочем, тоже не было, как не было ничего, кроме долгов и иллюзий.
* * *
Андрей сидел сгорбившись, крутил карандаш между пальцами – быстро, нервно, как крутят чётки, теребя край скатерти, когда невыносимо сидеть на месте, а встать и уйти нельзя, – уйти некуда, а высидеть невозможно, и этот замкнутый круг сводит с ума вернее любой пытки. Карандаш хрустнул, сломался пополам – Андрей посмотрел на обломки так, точно они предсказали ему судьбу, и тропинка эта была незавидной. Взял другой из стаканчика на столе, но руки дрожали, и заикание, почти побеждённое за два года работы, вернулось с удвоенной силой – верный признак: организм понял раньше разума, что дело пахнет не просто керосином, а напалмом.
Рядом расположился Борис Семёнович – снимал очки в толстой роговой оправе, протирал мятым платком, надевал, снова снимал: руки требовали дела, а голова отказывалась верить в цифры, которые сама же и насчитала. «Беломор» дымился в жёлтых от никотина пальцах; пепел сыпался мимо пепельницы – на документы, на стол, на брюки, купленные при Андропове и с тех пор не менявшиеся, – хорошие вещи служат долго, а в плохие времена дольше. Когда рушится главное, мелочи перестают замечать, и это, пожалуй, единственное преимущество катастрофы – она освобождает от необходимости следить за пепельницей.
Напротив сидел Михаил – листал бумаги, не читая, нервный тик человека, понимающего: никакие бумаги не спасут, когда против тебя играет не закон, а сама эпоха. Время от времени он косился на портфель в углу, где лежала фляжка с коньяком, и считал минуты до момента, когда можно будет глотнуть, не вызывая осуждения. Да и осуждать за выпивку было некому – пили все, от министров до дворников, и разница была только в качестве напитка и в количестве поводов.
* * *
Дверь открылась без стука – так входят только те, кому можно, чья должность позволяет, кто точно знает себе цену и не собирается её снижать – тем более когда цены на всё остальное падают.
Елизавета вошла с подносом – пластиковым, с отбитым уголком, ещё советским, из тех, что переживут и этот кризис, и следующий, и вообще всё, – пластик делали на века, в отличие от экономики. Растворимый кофе в разномастных чашках, сахар в пакетиках из «Макдоналдса» – маленький трофей из нового мира, который пришёл вместе с безработицей и свободой, причём непонятно было, чего больше и что страшнее: первой, от которой не знаешь куда деться, или второй, от которой деться некуда вовсе.
Поставила на край стола, окинула собравшихся тем быстрым цепким взглядом, каким санитарка в полевом госпитале оценивает поступивших – кому ещё можно помочь, а на кого не стоит тратить бинтов: у Андрея руки ходили ходуном, карандаш плясал между пальцев, Борис Семёнович ронял пепел на колени и не замечал, Михаил прижимал портфель к груди, точно в нём лежало нечто способное защитить от реальности, – а реальность была такова, что защищаться было нечем и не от чего, – враг давно внутри.
– Кофе. Сахар. Борис Семёнович, валокордин в верхнем ящике, вы знаете где. И не делайте вид, что вам не нужно – я вижу, как у вас руки трясутся, так трясутся только перед инфарктом или после него.
Затянулась сигаретой, выпустила дым в потолок, к лампе дневного света, которая мигала и гудела, как умирающая муха в банке.
– Что-нибудь ещё нужно? Или, как говорил Лев Николаевич, «всё смешалось в доме Облонских»? Только у Облонских хотя бы дом был, а у нас и дома скоро не будет, если верить тому, что я слышала в коридоре. Если нужны услуги похоронного бюро – там сейчас скидки, не сезон, клиентов мало, конкуренция высокая.
– Свободна, – Валера махнул рукой, и жест этот вышел таким вялым, что рука упала на подлокотник и осталась лежать – так машут не подчинённым, а мухам, которых уже нет сил прихлопнуть.
Елизавета пожала плечами – мол, я предупредила, моё дело маленькое, – черкнула что-то в блокноте и вышла, плотно прикрыв дверь. За такими дверями решаются судьбы: чужие – быстро, свои – быстрее, и никогда не знаешь, на какой стороне двери окажешься, когда она захлопнется.
* * *
Валера стоял у окна, спиной к собравшимся, – лопатки торчали сквозь пиджак, плечи подняты к ушам, пальцы сцеплены за спиной так, что побелели костяшки. За стеклом, прямо под окнами, двое грузчиков в телогрейках перетаскивали из фургона картонные коробки с надписью «Invite» – порошковый сок, новая религия страны, победившей дефицит и проигравшей всё остальное, – и один уронил коробку в лужу, и второй заорал на него так, будто в ней было не химическое пойло, а его последняя надежда. а может, и была – грузчик получал больше доцента, и терять эту работу было страшнее, чем учёному – кафедру.
Повернулся не сразу – сначала замер, потом повёл плечом.
– Ситуация катастрофическая. Можно, конечно, называть её «сложной» или «непростой» – у нас любят эвфемизмы, ими здесь лечат всё, от насморка до расстрела, ими прикрывают любую правду, как фиговым листком, – но давайте называть вещи своими именами. Катастрофа. Полная. Окончательная. Бесповоротная. Такая, после которой либо встаёшь и идёшь дальше, либо ложишься и ожидаешь траурного марша.
Обвёл всех взглядом – медленно, задерживаясь на каждом, и от этого взгляда Андрей съёжился над блокнотом, Борис Семёнович затянулся «Беломором» так глубоко, словно надеялся спрятаться в табачном дыму, а Михаил непроизвольно сглотнул – кадык дёрнулся, как у школьника перед вызовом к доске, только доска эта была размером со всю оставшуюся жизнь. Валера сжал переносицу двумя пальцами – головная боль не отпускала с той самой минуты, когда он открыл сейф и увидел пустоту – ту, от которой не остаётся даже обломков.
– Пятьсот восемьдесят тысяч долларов. Всё, что было. Сергей взял и исчез. Можно сказать – украл. Можно сказать – забрал своё, свою долю, своё право. Граница между этими словами всегда была размытой – попробуй разберись в стране, где честным быть невыгодно, а нечестным – опасно.
Повисла тишина – та особая, в которой слышно, как падают карьеры и рушатся судьбы, как трещит по швам то, что строилось годами, как уходит в песок то, во что верилось. Все они верили в партнёрство, как дети верят в бессмертие, – ещё не хоронили, ещё не знали, что в бизнесе, как в браке: клятвы произносятся навсегда, а действуют – до первого серьёзного искушения. Шестьсот тысяч долларов – искушение смертельное.
– М-может, он не сбежал? – голос Андрея дрогнул, слова давались с трудом, спотыкались друг о друга. – М-может, у него действительно д-дело? Он же г-говорил про Свердловск, про к-какие-то переговоры…
– Дело? – Борис Семёнович усмехнулся горько, но смешок тут же обернулся кашлем – сухим, надрывным, курильщицким, который приходит после сорока лет «Беломора» и не уходит уже никогда.
– Какое дело, Андрюша? Схватил бабки и дал дёру. Классика жанра, учебник по подлости, глава первая, параграф первый. Я же говорил – нельзя доверять такие деньги человеку с такой биографией. Сколько раз говорил. Но кто меня слушал? Кто вообще слушает стариков в стране, где старость не уважают, а молодость не берегут?
– Он не вор!
Валера ударил ладонью по столу – сильно, больно, так что чашки подпрыгнули и кофе плеснул на бумаги, одним пятном на документах, которые и так уже ничего не стоили. Михаил вжался в кресло. Борис Семёнович выронил сигарету и полез поднимать, обжигая пальцы, но даже не заметил – физическое меркло перед пониманием того, что всё кончено.
– Он мой партнёр, – голос Валеры дал трещину, как даёт трещину лёд под ногами слишком долго стоявшего на одном месте. Верил, что лёд выдержит, слишком долго не замечал, как он истончается под ногами… – был партнёром. От Свердловска до Москвы. От кассет в гаражах до офиса на Якиманке. Шесть лет. Шесть лет, чёрт возьми. Шесть лет – в мусорную корзину, вместе с доверием, верой в людей и прочими глупостями, на которые я себя покупал.
Одёрнул пиджак. Взял себя в руки – единственное, что можно было взять в этом кабинете, где всё остальное уже отняли или вот-вот отнимут.
* * *
– Я не буду спрашивать, кто виноват. Этот вопрос бессмыслен – виноваты всегда все, включая тех, кто ещё не родился и уже заранее виноват в том, что родится в эту эпоху. Вопрос другой: что делать? Борис Семёнович, цифры.
Финансовый директор встал, разложил на столе бумаги с тем выражением лица, с каким патологоанатом достаёт инструменты перед вскрытием – работа есть работа, но это не значит, что она должна нравиться. Калькулятор щёлкал в его руках, отбивая ритм похоронного марша.
Подсчёт убытков – единственная отрасль российской экономики, которая никогда не знала простоев. Заводы стояли, шахты закрывались, колхозы превращались в пустыри – а бухгалтеры считали, считали, считали: сколько потеряли, сколько украли, сколько ушло в песок. Страна, которая семьдесят лет считала трудодни и центнеры с гектара, в одночасье перешла на доллары и убытки – и выяснилось, что второе получается значительно лучше первого.
– На счетах – двести три тысячи. Наличкой – восемнадцать. Дебиторка – триста двадцать, но это два-три месяца ожидания, если дождёмся, если должники сами не обанкротятся, если вообще кто-то кому-то что-то отдаст – неотдача долгов давно стала национальным видом спорта.
– Долги?
– Инкомбанк – сто двадцать тысяч, срок через неделю, и эти ждать не будут, эти придут с бейсбольными битами и вежливыми улыбками. Типография – сорок. Завод – восемьдесят. Аренда – тридцать в месяц. Зарплата – пятьдесят, если платить, а не платить уже нельзя – люди разбегутся, хотя они и так разбегутся, только позже.
Он снял очки, протёр платком – платок был мятый, очки были грязные, и вся эта процедура не имела никакого смысла, кроме того, чтобы занять руки.
– Дебет с кредитом не сходится. Как у покойника пульс с дыханием. Как у алкоголика трезвость с реальностью. При текущих расходах и без новых поступлений – неделя. Максимум две. Потом – либо чудо, либо похороны, и на чудо я бы не рассчитывал, – чудеса здесь случаются, но всегда с кем-то другим.
Борис Семёнович был прав – чудес не бывает, бывают совпадения, и совпадения эти, как правило, совпадают не в твою пользу. Но молодость и наглость – два качества, которые заменяют ум ровно до тех пор, пока не потребуется ум, и тогда выясняется, что замена была временной, как всё хорошее здесь. Они думали, что неделя – это много, что за неделю можно перевернуть мир. Мир перевернулся сам – только не в ту сторону.
* * *
– А Мальцев? – Михаил оторвался от бумаг, в которые смотрел, не видя. – Он же предлагал…
– Предлагал нас купить, – Валера усмехнулся криво, той усмешкой, которая хуже любого плача. – За копейки. Точнее – за долги. Забрать артистов, забрать контракты, забрать всё, что мы строили, а нас – на улицу, с волчьим билетом и репутацией, которую в визитку не впишешь. Это не помощь. Это рейдерский захват с улыбкой, это стервятник, который кружит над умирающим и ждёт, когда можно будет приступить к трапезе.
Мальцев позвонил вчера. Сам. Набрал номер и сказал: «Валера, мы же взрослые люди. Зачем тонуть, когда можно договориться?» Голос мягкий, участливый, – так хирург рекомендует ампутацию. Потом помолчал, послушал дыхание в трубке и добавил: «Я подожду. Я терпеливый, ты знаешь». Он и правда умел ждать – этому учат в комсомольских коридорах, где подставленная вовремя подножка ценится выше любых дипломов.
– Работаем, – Валера выпрямился, одёрнул пиджак, сцепил руки за спиной, и перед ними стоял уже другой человек – тот, что когда-то выбрался из мытищинского ДК с его пыльными портьерами и дохлым магнитофоном на Якиманку, и этот не собирался подыхать, пока стены не рухнут ему на голову, а может, и тогда не собирался. – Каждый на своём участке. Андрей – обзваниваешь дистрибьюторов. Выбиваешь предоплаты. Обещай что угодно – горы золотые, светлое будущее, место в раю рядом с апостолом Петром. Борис Семёнович – ищите деньги. Ломбарды, частные кредиторы, хоть чёрт лысый с процентами. Михаил – готовьте документы на всякий случай, но молитесь, чтобы они не понадобились.
– А вы?
– Буду искать Сергея.
Он помолчал, глядя в окно: внизу мальчишка лет двенадцати крутил напёрстки на перевёрнутом ящике, и трое взрослых мужиков проигрывали ему деньги с тем восхищённым остервенением, с каким проигрывают только тому, кто талантливее, – и Валера подумал о Сергее – тот был именно такой, напёрсточник от бога, только вместо шарика у него были слова, а вместо ящика – любой стол переговоров.
– Без него мы долго не протянем. Сергей умел то, чего не умеет никто из нас, – превращать воздух в деньги. Это не метафора, это констатация факта, это то, чему нельзя научиться, с чем нужно родиться. Он мог войти в кабинет к человеку, который твёрдо решил ему отказать, и выйти с контрактом, с деньгами, с улыбкой на лице. Мог договориться с теми, с кем договариваться нельзя, мог найти выход там, где выхода нет. Нам сейчас нужен именно выход. Срочно. Вчера.
Не договорил – да и не требовалось: Борис Семёнович закрыл блокнот с цифрами медленно, аккуратно, с видом человека, дочитавшего книгу до последней страницы и знающего, что продолжения не будет, Михаил допил остывший кофе одним глотком, Андрей уставился в потолок, точно ожидая оттуда спасения, – но с потолков здесь падают только побелка и иллюзии, причём одновременно. Все видели такое не раз, слышали ещё чаще, и каждый раз думали, что с ними не случится. А оно случилось.
Доверие – роскошь, которую позволяют себе только очень богатые или очень глупые. Богатые могут позволить потерять – глупые не понимают, что потеряют. Все остальные живут по принципу «доверяй, но проверяй», изобретённому задолго до Рейгана и Горбачёва, – русская народная мудрость, единственная, которая реально работает, в отличие от Конституции, Уголовного кодекса и десяти заповедей, вместе взятых. Рукопожатие никогда не стоило дороже перчатки, в которую оно упаковано, – но каждое поколение заново убеждается в этом на собственной шкуре, – чужой опыт не усваивается. Только свой. И только через боль.
* * *
Расходились молча – так расходятся те, кому нечего сказать друг другу, – главное уже сказано, а всё остальное лучше оставить при себе, особенно в стране, где слова стоят дешевле воздуха, а молчание – дороже золота.
Андрей вышел первым – сунул блокнот под мышку и зашагал по коридору, набирая в голове список звонков, которые ничего не дадут, но делать их всё равно придётся, – надежда умирает последней, а иногда и она не умирает, а притворяется мёртвой. На лестнице остановился, привалился к стене и подумал о матери в Чертанове – обещал ей стиральную машину к Новому году, «Индезит», импортную, за сто двадцать долларов, мать всю жизнь стирала руками, и руки у неё были красные, распухшие, страшные, – какая теперь машина, какой Новый год, какие сто двадцать долларов, когда непонятно, будет ли зарплата за декабрь. А главное – кто возьмёт заику из Чертанова, если контора рухнет? Валера взял. Один из всех. И вот теперь – блокнот, коридор, список звонков, которые ничего не дадут.
Борис Семёнович потоптался у двери, хотел что-то сказать – не «держись» и не «всё будет хорошо», а спросить, заплатят ли за декабрь, – внучке Катеньке нужны лекарства от астмы, а аптека на Пятницкой валюту не принимает, а рубли тают быстрее первого снега, а пенсия, на которую его выпнут, если контора закроется, – семнадцать тысяч, что по нынешнему курсу хватит на две пачки «Беломора» и троллейбусный билет до кладбища, – но не спросил, махнул рукой и вышёл – просить о деньгах, когда денег нет ни у кого, занятие бессмысленное и унизительное, как аплодисменты в пустом зале.
Михаил задержался дольше всех – достал фляжку, глотнул, не скрываясь, спрятал. Вчера звонил Лёня Гурвич, однокурсник по юрфаку, тот самый Лёня, который списывал у него римское право и путал деликт с контрактом, – а теперь сидел начальником юротдела в «Менатепе», ездил на белом «БМВ» и говорил «Мишенька, ты же талант, что ты делаешь в этой шарашке, приходи к нам, мы сейчас приватизацию оформляем, юристов не хватает, зарплата – ну сам понимаешь». Михаил отказался – из верности, из лени, из страха перед новым. А теперь визитка Лёнина лежала во внутреннем кармане и жгла сквозь ткань, как раскалённая монета. Встал, вышел, не оглядываясь. Оглядываются те, кому есть что терять.
Валера остался один.
Одиночество начальника – особый сорт, его не лечат ни водкой, ни бабами, ни даже деньгами, хотя деньгами пробовали лечить всё, от импотенции до государственного долга. Начальник одинок не потому, что вокруг нет людей, – людей как раз хватает, – а потому, что каждый из этих людей хочет от него что-то получить, и ни один не спросит: а ты как? а тебе больно? а ты выдержишь? Не спросит – начальник должность, а у должности нет нервных окончаний, – по крайней мере, так принято считать, и все вокруг Валеры так считали, ошибаясь с тем весёлым упорством, с каким ошибаются только те, кому ещё нет сорока и кажется, что опыт – это то, что случается с другими.
Достал из ящика бутылку коньяка – «Арарат», пять звёзд, подарок на подписании первого большого контракта. Этикетка пожелтела, углы затёрлись – коньяк старел вместе с ними. Налил в кофейную чашку – хрусталь для таких случаев он не держал – бьётся первым, а кофейные чашки переживают любые катастрофы, сделанные из того же материала, что и человеческое терпение. Выпил залпом. Поморщился. Посмотрел на чашку – на коричневый ободок по краю, на трещину, идущую от ручки. Налил ещё.
На столе лежала фотография в рамке. Вся команда на презентации нового альбома – год назад, целая вечность, другая эпоха, другая жизнь. Сергей в центре, улыбается так, как улыбаются люди, которые знают что-то, чего не знают остальные, – и теперь понятно, что он действительно знал: знал, что уйдёт, знал, что заберёт всё, знал, что оставит их ни с чем. Валера рядом, в новом костюме, с бокалом шампанского, счастливый и глупый, как все счастливые люди. Елизавета чуть в стороне – как всегда, чуть в стороне, как всегда, смотрит не в камеру, а куда-то мимо, видит то, чего не видят другие.
Он взял фотографию. Долго смотрел на партнёра – на это улыбающееся, уверенное лицо того, кто, оказывается, всё это время планировал уйти, всё это время готовился к предательству, всё это время врал, глядя в глаза.
Где ты, Серёга? Что ты наделал? Зачем?
Ответа не было. За окном дворник в оранжевом жилете скрёб лопатой тротуар, методично, равномерно, с тем угрюмым достоинством, с каким люди делают бессмысленную работу – снег сыпал быстрее, чем лопата успевала его отбрасывать, но дворник скрёб, и будет скрести, и завтра будет скрести, – лопата не спрашивает, зачем, а человек давно перестал.
Империи рушатся в один день – строить их почему-то приходится годами.
Глава 3. Подпольный тираж
или Как воровать у своих и оставаться незамеченным
Воруют все – разница только в масштабе, наглости и умении делать невинное лицо, когда ловят за руку. Государство ворует у народа, называя это налогами и сборами; народ ворует у государства, называя это выживанием и находчивостью; а умные люди воруют у тех и других понемногу, аккуратно, с расписками, которые потом горят в пепельнице вместе с совестью и прочими атавизмами. Последнее называется бизнесом, и бизнесом занимались все, от бабушек с семечками до бывших секретарей обкомов, – разница была только в оборотах и в том, кто первым успеет убежать, когда придут с проверкой.
Кафе «Ромашка» на Таганке появилось при Брежневе как столовая при чулочно-носочной фабрике имени Клары Цеткин – той самой, что снабжала колготками пол-Москвы и воровала сырьё для цеховиков, пока директора не посадили за хищение в особо крупных, а саму фабрику не закрыли в девяносто первом за неуплату всего, что можно было не платить. Столовая осталась – сменила вывеску, но сохранила запах, тот специфический аромат советского общепита, смесь жареного лука, дешёвого маргарина и хлорки из туалета, который пропитывает стены насквозь и не выветривается никакими ремонтами, никакими реформами, никакими революциями.
Название выбирали при Брежневе, на профсоюзном собрании, где решались судьбы народов и определялись названия пельменных. Парторг Зинаида Павловна, женщина с лицом утюга и голосом отбойного молотка, настаивала на «Колоске» – идеологически выдержано, напоминает о хлебе насущном, созвучно с политикой партии. Директор фабрики предложил «Ромашку» – любил полевые цветы и терпеть не мог парткомовских дур, хотя последнее держал при себе до самой пенсии: откровенность карается строже, чем воровство. Проголосовали за «Ромашку» – не за красоту, а за премии, которые платил директор, тогда как парторг только портила нервы. Выбор между деньгами и нервами всегда очевиден.
Теперь от той эпохи остались ржавые буквы на фасаде, где «Р» отвалилась при Черненко, «М» покосилась при Горбачёве, а «К» держалась на одном шурупе и честном слове – как и вся страна, впрочем. Получилось «о аш а» – нелепая надпись для абсурдного времени, когда страна меняла названия быстрее, чем успевали перекрашивать вывески, когда вчерашние враги становились друзьями, а друзья – врагами, и никто не успевал следить за тем, кто есть кто.
Внутри было тепло, накурено и почти уютно – если не смотреть на облупившуюся краску и затоптанный пол. Официантка в засаленном фартуке бросила меню на стол, не глядя, и буркнула: «Солянки нет, котлет нет, компот вчерашний». Не спросила, что будут заказывать, – встала и ушла к стойке, всем видом показывая: обслужу, раз работа, но уважать не буду. Зато милиция сюда не заглядывала – то ли брезговала, то ли боялась, то ли договорились по-соседски, – и можно было сидеть часами за стаканом компота, обсуждая дела, которые не выносят в офисы, не записывают в протоколы и забывают сразу после того, как встают из-за стола. Забывать – тоже искусство, и владеют им с рождения.
* * *
Андрей опоздал на пятнадцать минут – глупость, которую он осознал только тогда, когда толкнул стеклянную дверь кафе и увидел их за угловым столиком: уже без тарелок, допивающих «Боржоми», поглядывающих на часы – нетерпеливо, почти угрожающе, тем взглядом, после которого ничего хорошего не жди. Пятнадцать минут – пустяк, повод для дежурных извинений и привычных же отмашек. Но не с этими людьми. Опоздание на встречу с таганскими было либо смелостью, либо глупостью, и Андрей относился ко второй категории, хотя искренне считал себя представителем первой, – такое случается с людьми, которые путают осторожность с трусостью, а жадность – с бережливостью, и платят за эту путаницу дороже, чем хотели бы.
Можно было взять такси – от Чертанова до Таганки минут сорок, полтинник по нынешнему безумному курсу, который менялся три раза в день и каждый раз в худшую сторону. Но такси – это деньги, а деньги Андрей берёг с тем религиозным рвением, с каким другие берегут здоровье или совесть, с тем фанатизмом, который не знает компромиссов и не признаёт исключений. Он не курил – экономия. Пропускал обеды – экономия. Носил пальто, купленное ещё при Советской власти, когда сукно делали на века, а не на сезон, – экономия. Копил рубль к рублю, потом доллар к доллару, складывая купюры в жестяную коробку из-под печенья, которую прятал за батареей в своей однушке, и эта коробка была единственным, во что он по-настоящему верил в мире, где всё остальное продавалось и покупалось, предавалось и обесценивалось.
Человек без денег – никто, пустое место, расходный материал для тех, у кого деньги есть. Андрей решил не быть никем в детстве, когда его, заикающегося мальчишку из коммуналки, гоняли по двору более удачливые ровесники, и каждая оплеуха учила его одному: деньги – это власть, а власть – это возможность больше никогда не бегать, больше никогда не получать оплеухи, больше никогда не быть тем, кого гоняют.
Предательство – не грех и не преступление, а навык выживания, передающийся из поколения в поколение, как рецепт бабушкиного борща, – с той разницей, что борщ кончается, а предательство воспроизводится бесконечно. Предают все: мужья – жён, жёны – мужей, дети – родителей, партнёры – партнёров, государство – граждан, а граждане – государство, и в этом вечном хороводе невозможно определить, кто начал первым, – начали все одновременно, ещё при царе Горохе, и с тех пор не останавливались. Но есть особый сорт предательства – тихий, домашний, выросший не из злого умысла, а из обиды: маленькой, бытовой, незамеченной, как трещина в стене, которую не заделали вовремя, а потом удивлялись, почему рухнул дом.
* * *
Они были за столиком у окна. Артём сидел лицом к двери, Дима – лицом к кухне, к запасному выходу. Зеркало на стене напротив – мутное, треснувшее – отражало и улицу, и подъезд через дорогу. Когда дверь скрипнула – вошла старуха с авоськой – оба скосили глаза, не поворачивая головы, секунда, не больше. Убедились – не по их душу. Вернулись к еде. Так живут люди, которым неожиданность обычно означает либо наручники, либо пулю.










