Шоу бизнес. Книга пятая
Шоу бизнес. Книга пятая

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 8

Валерий Положенцев

Шоу бизнес. Книга пятая

Пролог

или Краткое пособие по охоте на тех, кто поднялся

Выскочек не любит никто – ни сосед по лестничной клетке, ни сосед по нарам, ни даже собственное отражение в зеркале, которое каждое утро напоминает, что ты поднялся, а значит, кому-то теперь есть за что тебя ненавидеть. Зависть – чувство древнее любой религии и надёжнее любой идеологии, единственное, что объединяло советского профессора с уральским урканом, кремлёвского чиновника с сочинским таксистом, – все они одинаково скрипели зубами при виде чужого успеха, и скрип этот был слышнее государственного гимна.

Того, кто поднялся, рано или поздно опустят. Вопрос только – кто первый, и в какую дверь постучат: в парадную, с ордером, или в заднюю, с монтировкой.

Эти двое поднялись. Не на полголовы – на целый этаж, если считать от того свердловского подвала, где всё начиналось с кассетных дек и портвейна «Агдам». Построили маленькую империю звука посреди большой империи хаоса, и империя хаоса это заметила – с тем неторопливым интересом, с каким удав замечает кролика, который зачем-то научился ходить на задних лапах.

* * *

Первыми пришли те, кто приходит всегда, – с папочкой.

Тонкой, аккуратной, перевязанной казённой тесёмкой, от которой пахнет канцелярией и чужой судьбой. ФСК – свежевылупившийся наследник КГБ, ещё мокрый от околоплодных вод старого режима, – приносил такие лично, с улыбкой, от которой хотелось проверить, на месте ли почки. Не повестка, не обвинение – предложение дружбы. Той особой дружбы, где ты отдаёшь всё, а тебе обещают не посадить. Пока. Вывеска новая, аппетит прежний, методы вечные – вербовка, компромат, чай с сахаром и без выхода. Раньше искали врагов народа, теперь – источники дохода, но суть та же: государство хочет знать всё обо всех, контролировать каждого и не отчитываться ни перед кем. Спецслужбы, как крокодилы, пережили все геологические эпохи и все политические режимы – не умом, а терпением, жрут всё подряд.

Но государство хотя бы соблюдало приличия – папочки, беседы, протоколы, иллюзию законности. Приличия – единственное, что осталось от империи, как столовое серебро от разорившегося дворянина. Остальные охотники обходились без церемоний.

Конкуренты, два года точившие ножи, наконец научились ими пользоваться – не в лоб, а исподтишка, чужими руками, – свои пачкать западло, а чужих навалом, страна-то такая, где каждый продаётся. Статья в газете – пятьдесят долларов, звонок из мэрии – двести, проверка пожарной инспекции – бесплатно, по дружбе, за ответную услугу, которая обойдётся дороже любых денег, но это выяснится потом. И пока ты выживаешь, они занимают твоё место – тёплое, нагретое, пропахшее твоим потом. Зачем строить своё, когда можно отобрать чужое? Строить – долго, дорого и хлопотно, а отобрать – одно удовольствие, почти спорт, почти искусство, если делать с выдумкой.

Третьими явились бандиты – молодые, злые, пришедшие на смену старым авторитетам с их кодексами и понятиями. Старые хотя бы договаривались, соблюдали ритуалы – с ними можно было жить, как живут с хроническим заболеванием, приспособившись и зная расписание приступов. Молодняк знал один аргумент – ствол, один закон – сила, одну арифметику – всё или ничего. У кого «макаров» – тот и прав, у кого «калаш» – тот судья, присяжные и палач в одном лице. Слово «нет» в их словаре отсутствовало – как, впрочем, и большинство других слов длиннее трёх букв.

И наконец – телевизионщики. Эти оказались страшнее всех, именно потому что не стреляли и не угрожали, а приходили с улыбкой и контрактом, от которого невозможно отказаться – не из страха, а из жадности, – предложение выглядело как подарок: партнёрство, слияние, общий бизнес, одна большая счастливая семья. Мелким шрифтом значилось другое: ты вкладываешь всё, они забирают нажитое, а тебе остаётся благодарность за то, что вообще остаёшься при деле. Телевизор – не ящик с экраном, телевизор – это власть, та самая, настоящая, не кремлёвская бутафория с трибунами и флагами, а власть над умами, над желаниями, над тем, что двести миллионов человек считают правдой, – и тому, кто держит в руках эту власть, чужой музыкальный бизнес – лёгкий салат перед жарким из нефти и алюминия.

Четыре хищника, четыре аппетита – и два кролика, которые до последнего были уверены, что они львы. Впрочем, в те годы это заблуждение было массовым, а вот выздоровление – нет.

* * *

Всё перечисленное – снаружи. С врагами всё просто: они хотят тебя сожрать, ты хочешь того же, правила ясны, и даже есть странное утешение в этой ясности – по крайней мере, знаешь, откуда прилетит.

Страшнее – изнутри. Потому что изнутри не ждёшь.

Когда партнёр молчит вторую неделю – не звонит, не заходит, смотрит сквозь тебя, как сквозь стекло, – и в его глазах появляется то, чего раньше не было: холод, расчёт, та особая прикидка, с которой мясник оценивает тушу на крюке. Когда секретарша знает больше, чем следует, и глядит так, словно уже выбрала сторону – спокойно, без колебаний, – совесть в те годы считалась непозволительной роскошью, как французские духи и итальянская обувь.

Когда женщина, которая клялась в любви, молчит по вечерам и смотрит в стену – не с обидой, не со злостью, а с тем опустошённым равнодушием, которое хуже любого скандала. Когда друг, который был ближе брата, отводит глаза. Когда команда, собранная годами, начинает расползаться – тихо, по одному, как жильцы из дома, где несущие стены дали трещину.

Предательство – штука интимная. Оно требует близости, как любовь, и невозможно без доверия, как кредит. Враги убивают в лицо – больно, но хотя бы честно, к этому можно подготовиться, этому можно даже по-своему отдать должное. Свои бьют в спину – нежно, привычным жестом, тем самым, которым вчера обнимали. Те, с кем делил тушёнку в подвале и мечту на двоих, однажды прикидывают стоимость твоих секретов – и обнаруживают, что секреты котируются выше дружбы. Значительно выше. Дружба – категория лирическая, а биржа торгует только прозой.

* * *

Эта книга – о том, как охотились все. Одновременно, азартно и без лицензии.

О маленькой империи звука, которая имела несчастье стать заметной. Заметность – приговор: пока мал и незаметен – живёшь; вырос – делись со всеми, одновременно, добровольно, с улыбкой и поклоном, – недобровольно выходит дороже – проверено теми, кто уже не может ничего подтвердить.

О том, как за крепкими стенами офиса на Якиманке трещина расползалась медленно, неотвратимо – от недоверия к молчанию, от молчания к расчёту, от расчёта к тому моменту, когда партнёр перестаёт быть партнёром и становится конкурентом. А с конкурентами – смотри выше – церемониться не принято.

О двоих, которые шесть лет строили вместе и теперь стояли по разные стороны стола, не понимая, что переговоры давно закончились – просто никто не объявил результат. Их история – тост, произнесённый на поминках по собственному бизнесу, где покойник ещё дышит, но гости уже делят наследство.

Декабрь девяносто второго. Москва.

Охотничий сезон открыт.

Глава 1. Пропажа

или Утро, когда офис встречает тебя пустыми полками

Московское утро просачивалось в офис «Серебряного диска» серыми полосами – дым сквозь щели горящего дома, первые признаки болезни, которую ещё можно не замечать, но уже нельзя отрицать. Декабрь выдался мерзким: слякоть под ногами, смог над головой, ледяная морось в лицо – и всё это одновременно, – московская зима полумер не знает. Пахло застоявшимся кофе, сваренным ещё вчера и забытым на плите, сигаретным дымом, пропитавшим стены намертво, как идеология – мозги старшего поколения, и страхом – запахом, который появляется в помещениях, где люди перестали верить в завтрашний день и начали считать, сколько им осталось.

Запах этот не спутаешь – кисловатый, потный, стыдный, – и кто его учуял хоть раз, тот узнает в любом офисе, в любой приёмной, в любом коридоре власти, где люди улыбаются друг другу и думают о том, как перегрызть глотку ближнему своему. Молодые всегда думают, что бесстрашны, – на самом деле просто не умеют распознавать собственный страх, принимают его за азарт, за кураж, за адреналин, которым кормятся, как наркоманы дозой. Страх приходит позже, когда становится понятно, что проиграть можно не только деньги, но и жизнь, – да к тому времени одно от другого уже не отличишь.

За окнами на Якиманке мужик в офицерской шинели без погон торговал с раскладного столика самодельными календарями – на обложке голая девица верхом на танке, подпись «С Новым 1993-м!», и мужик орал прохожим «Налетай, братва, последний год живём!» таким весёлым голосом, что непонятно было – шутит или знает что-то, чего не знают другие. Рядом бабка в пуховом платке продавала сигареты поштучно из кошёлки, и к ней стояла очередь длиннее, чем к мужику с календарями, – голые девицы на танке давно никого не удивляли, а сигарета за пятьсот рублей, когда в кармане ровно пятьсот, – это вопрос жизни и смерти, и выбор очевиден.

Тишина в офисе стояла неестественная, гнетущая – такая бывает на поле боя после артобстрела, когда ещё не осела пыль и непонятно, кто выжил, кто ранен, кто не встанет. Настенные часы над дверью показывали половину девятого и не двигались – кто-то забыл их завести, а может, время здесь действительно остановилось, как останавливается оно всегда, когда рушится мир, когда привычное превращается в невозможное, когда человек, которому ты доверял, уносит с собой всё, что у тебя было. Строишь годами, теряешь за ночь, и осколки не склеиваются.

* * *

Валера вошёл так, что казалось – нёс на плечах не только весь офис, но и всю свою жизнь – тридцать пять лет ошибок, иллюзий, несбывшихся надежд. Остановился у порога, не узнавая места, где провёл последний год, где строил то, что казалось империей, а оказалось декорацией – красивой, убедительной, но без единого несущего столба. Машинально поправил манжету рубашки – белоснежной, накрахмаленной, последнее, что держалось, – и этот жест выдал его с головой: всё так же пытается сохранить лицо, всё так же верит, что внешний вид что-то значит, когда внутри уже ничего. От него тянуло коньяком и отчаянием – тем особым коктейлем, который в тот декабрь подавали в каждом втором кабинете, бесплатно и без ограничений, пей – не хочу, только не захлебнись.

В приёмной было человек пятнадцать. Девочка на ресепшен красила ногти – медленно, сосредоточенно, язык прикушен от усердия, – и лак на безымянном пальце лёг криво, – руки всё-таки тряслись. Менеджер у окна набирал номер, слушал гудки, клал трубку – и набирал тот же номер снова: звонить было некому, но сидеть без дела при начальстве страшнее, чем звонить в пустоту. Бухгалтерия в своём углу шелестела ведомостями – тихо, ритуально, как шелестят молитвенниками в церкви, когда молиться уже не о чем, но привычка сильнее отчаяния. Семьдесят лет советской власти выдали нации единственный полезный диплом: умение выглядеть занятым, ничего не делая. Экзамены принимала жизнь, и пересдач не было.

Валера чувствовал их взгляды – быстрые, косые, вороватые. Девочка спрятала лак в ящик стола, менеджер вжал голову в плечи, кто-то в дальнем углу торопливо свернул газету с объявлениями о вакансиях. Лояльность заканчивается там, где начинается голод. А голод стоял у каждой двери и заглядывал в каждое окно.

* * *

Елизавета сидела за своим столом у входа в его кабинет – прямая спина, ровный взгляд, одна во всём офисе, кто не отвёл глаз, когда он вошёл. Перед ней лежал раскрытый ежедневник и чёрная записная книжка – толстая, потрёпанная, с алфавитным указателем, куда она заносила то, что не годилось для официальных записей: наблюдения, подозрения, факты, которые могли пригодиться потом, когда придёт время счётов. А время счётов приходит всегда – вопрос только, кто будет считать, а кто расплачиваться.

В пепельнице тлел окурок – она затушила его аккуратно, методично, как делала всё в своей жизни, – в каждом жесте расчёт и план. За соседним столом кто-то смахнул локтем кружку – она грохнулась об пол, кофе расплескалось коричневой кляксой, никто не кинулся вытирать. Елизавета не вздрогнула. Она выглядела так, что становилось ясно: давно ждала этого ограбления и теперь проверяла, всё ли украли или что-то забыли.

– Валерий Иванович, – ровно, без эмоций, тоном диктора, зачитывающего сводку потерь после битвы, которую уже проиграли.

– Всю ночь звонила. Пыталась найти Сергея.

Она сделала паузу – короткую, рассчитанную, – и в приёмной замерли, перестали шелестеть бумаги, замолк стрекот «Электроники» на столе бухгалтера. Тишина сгустилась, как туман над болотом, и в этой тишине каждое слово падало, как камень в колодец – гулко, окончательно, безвозвратно.

– Домашний молчит. Семь гудков, три коротких – как вы учили, чтобы он знал, что это свои. Всю ночь. Каждые полчаса. Если он жив – он не хочет, чтобы его нашли. Если мёртв – ему уже всё равно.

Где-то в глубине коридора хлопнула дверь – все вздрогнули, как от выстрела. Ложная тревога: уборщица с ведром, шаркающая тапками по линолеуму. Нервы у всех были натянуты так, что лопнуть могли от любого звука – от телефонного звонка, от скрипа двери, от чужого кашля.

* * *

Валера подошёл к её столу – три шага, давшиеся ему труднее, чем марафон, труднее, чем вся его прежняя жизнь. На полированной поверхности – аккуратная стопка папок в строгом порядке, раскрытый ежедневник с записями за сегодня, чашка из-под кофе с засохшей коричневой полосой на дне. Кофе она пила чёрный, без сахара, без молока – и жизнь свою заваривала по тому же рецепту. Без иллюзий, без украшений, без той сладкой лжи, которой большинство приправляет существование. Правда горька, но от неё хотя бы не тошнит по утрам.

– А ещё? – голос сел, превратился в хрип – кричал всю ночь, или рыдал, или то и другое вместе.

– Звонила в рестораны. В те, что он любит. «Прага», «Арагви», «Узбекистан» – везде, где его знают в лицо и наливают в долг. Нигде не появлялся. Звонила знакомым – тем, кому он мог позвонить сам. Никто ничего не слышал. Или делает вид, что не слышал, – в наше время это одно и то же. Звонила в Свердловск.

Валера вздрогнул – как от удара, как от ожога, когда произносят имя, которое не хотели слышать:

– В Свердловск? Лиза, ты серьёзно? – он невесело усмехнулся, и в этой усмешке было больше горечи, чем веселья, больше боли, чем иронии. – С полумиллионом в кармане – обратно на Урал, к родным берёзкам, к маминым пирогам? Сергей – кто угодно, но не идиот. Преступник возвращается на место преступления только в детективах Агаты Кристи и в кино для домохозяек. В жизни он бежит туда, где его не знают, не ищут и знать не хотят.

– Надо было проверить все варианты. Даже глупые. Особенно глупые – умные проверят без меня.

Она потянулась к пачке сигарет на краю стола, вытряхнула одну, прикурила – спичка вспыхнула и погасла, вторая сломалась, третья наконец зажглась. Пальцы не дрожали, но спички выдавали то, что пальцы скрывали.

Кто-то в приёмной нервно хихикнул – истерично, сдавленно, как хихикают на поминках от невыносимости происходящего, когда смех – не радость, а единственная альтернатива воплю. Валера резко обернулся, и смех оборвался мгновенно – ножом срезали.

Он тяжело выдохнул, потёр виски – голова раскалывалась, как с похмелья, – только хуже: от похмелья хотя бы остаются приятные воспоминания о вчерашнем, а от этой ночи не осталось ничего, кроме тоски и ужаса. На секунду прислонился к её столу – короткое движение слабости, которое он позволил себе только при ней. Перед остальными нужно было держать лицо, а с ней – можно было не притворяться. За стеной зазвонил телефон – долго, надрывно, никто не снимал, и этот звон висел в воздухе, как сирена на тонущем корабле.

– Пятьсот восемьдесят тысяч долларов, – прошептал он, больше для себя, чем для неё, проговаривая вслух, чтобы поверить, чтобы слова сделали реальным то, что разум отказывался принимать. – Больше полумиллиона наличными. Всё, что было в сейфе. Фундамент, который оказался песком.

Елизавета молчала. Что тут скажешь? Что деньги – дело наживное? Что Сергей не мог их украсть – они же дружили, начинали вместе, прошли огонь и воду? Что всё образуется, наладится, вернётся к прежнему? Утешают ложью, а правду говорят только врачи – и то лишь тогда, когда ложь уже не помогает.

Она вспомнила Булгакова – любимого, зачитанного до дыр: «Никогда и ничего не просите. Сами предложат и сами всё дадут». Сергей не просил – сам взял, только Маргарита хотя бы улетела красиво, на метле, над ночной Москвой, в бессмертие, а этот уполз с чемоданом, как таракан в щель, когда включают свет, – без метлы, без полёта, без величия, оставив после себя пустой сейф и растерянные глаза тех, кто ему верил.

* * *

– Собирай всех ко мне. Через пять минут, – голос Валеры стал твёрже, он выпрямился, маска директора вернулась на место – знакомая маска, надеваемая каждое утро вместе с галстуком, сидевшая так плотно, что он сам иногда забывал, где кончается роль и начинается человек. А может, роль и была человеком – попробуй разберись, когда играешь так долго. – Всех ключевых. Андрея – пусть заикается при мне, а не за моей спиной, там у него лучше получается. Юристов – они хотя бы свои страхи отрабатывают, за это и платим. Финансистов – посчитаем, сколько нам осталось жить. Математика смерти – единственная точная наука. Всех, кто не написал заявление. Хотя, – он криво усмехнулся, – после сегодняшнего дня желание появится у многих.

Он развернулся, собираясь идти в кабинет. У самой двери остановился, обернулся через плечо – жест, который должен был выглядеть небрежным, но выглядел вымученным:

– И сама… съезди в «Метелицу». На Новый Арбат. Может, он там. В шампанском топится. Или в блудницах. Сергей всегда любил топиться красиво.

«Метелица». Елизавета знала это место – слишком близко, слишком больно. Блины на завтрак после ночи, которая не должна была случиться, и «давай забудем» вместо прощания – как в плохом кино, только без хэппи-энда. Хэппи-энды бывают только в голливудских сценариях, а здесь всё заканчивается либо плохо, либо хуже. Третьего не дано – разве что смерть, но это не финал, это титры.

Она не шелохнулась. Смотрела на него тем же ровным, оценивающим взглядом, каким смотрят на пациента, который ещё не знает свой диагноз, но врач уже всё понял и теперь думает, как сообщить, какими словами обернуть правду, чтобы она не резала так больно.

– Нет.

Одно слово. Первое «нет» за всё время работы – больше года, бесчисленные переработки, бессонные ночи, поручения, которые не входили ни в какие должностные инструкции и ни в какие представления о человеческом достоинстве. В приёмной перестали дышать. Окурок в пепельнице бухгалтера догорел до фильтра – тонкая струйка дыма поднималась к потолку, единственное, что двигалось в комнате.

– Что – нет? – Валера медленно повернулся к ней всем корпусом, как танк поворачивает башню. – Лиза, я, кажется, ослышался. У нас катастрофа. Партнёр исчез с деньгами. Корабль тонет. А ты мне говоришь «нет»?

– Не поеду. Не буду. И не хочу – если вас интересует моё мнение, которое вас никогда не интересовало, но я всё равно его выскажу – терять мне уже нечего.

Она откинулась на спинку стула, скрестила руки на груди – поза защиты или вызова, а может, и то и другое вместе.

– Лиза…

– Елизавета Владимировна, – поправила она, и каждое слово звенело сталью, той, что не гнётся и не ломается, а если ломается – то сразу насмерть. – И я сказала – нет. «Frankly, my dear, I don't give a damn». Помните, чем кончилось? Скарлетт осталась одна, но хотя бы с Тарой. А у меня и Тары нет. Только эта работа, которая не стоит того, чтобы унижаться. Унижение – товар скоропортящийся. Сегодня проглотил, завтра стошнило.

* * *

Валера смотрел на неё как на чужую – где послушная помощница, готовая работать по шестнадцать часов в сутки? Москва меняла людей – быстро, жёстко, необратимо. Впрочем, людей меняет не город. Людей меняют деньги и обиды, а обид за два года накопилось достаточно, чтобы заполнить Москву-реку от истока до устья и ещё осталось бы на Яузу.

– Что между вами произошло? – вопрос вырвался помимо воли, и Валера тут же пожалел, что спросил. Есть вопросы, на которые лучше не знать ответа. Есть двери, которые лучше не открывать. Есть правда, которая убивает вернее лжи.

Елизавета дёрнула плечом – устало, безразлично. Затянулась сигаретой, выпустила дым в потолок – медленно, тонкой струйкой, как выпускают слова, которые не хочется произносить:

– Ничего. Абсолютно ничего не произошло. В этом и проблема. «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Лев Николаевич знал, о чём писал, – он вообще много чего знал, недаром борода такая длинная. Мы даже на несчастливую не потянули – просто никакая. Ноль. Прочерк в графе «личная жизнь». Даже на трагедию не хватило – так, фарс какой-то.

– Хорошо. Тогда собери людей. Это ты можешь?

– Могу. Это входит в мои прямые обязанности согласно трудовому договору. «Noblesse oblige» – как говорили французы, перед тем как им начали рубить головы. Дворянство обязывает, а потом дворянство платит. Обычно – головой.

Валера развернулся и ушёл в кабинет, хлопнув дверью сильнее, чем собирался. Стакан на подоконнике качнулся, но не упал – как всё в этом офисе, что ещё держалось по инерции и по привычке. За спиной – молчание, но он чувствовал её взгляд сквозь закрытую дверь, сквозь стену, сквозь всё. Холодный взгляд человека, который больше не служит, а наблюдает. Ждёт. Считает. И записывает – в ту самую чёрную книжку, которую никому не показывает и которая когда-нибудь станет обвинительным заключением или мемуарами, смотря как повернётся.

* * *

Дверь за ним ещё не успела закрыться, а в приёмной уже зашептались – торопливо, вполголоса, прикрывая трубки ладонями. Кто-то набирал номер знакомого кадровика, кто-то листал записную книжку, кто-то просто сидел и считал, на сколько хватит отложенного. Белый шум офисного существования, создающий иллюзию нормальности, – но за этим шумом, если прислушаться, слышалось другое: шорох людей, ищущих выход. Елизавета встала, одёрнула пиджак и начала обзванивать кабинеты:

– Андрей Николаевич? Срочное совещание у директора. Да, прямо сейчас. Да, я понимаю, что вы только приехали. Пять минут. Нет, не знаю, о чём. Знала бы – не работала бы секретарём, а писала бы мемуары на Лазурном берегу.

Говорила спокойно, деловито – профессиональным тоном, который не подводит даже тогда, когда внутри всё горит, когда хочется кричать, бить посуду и требовать справедливости, которой не бывает. Но те, кто стоял близко, видели – костяшки пальцев, сжимающих трубку, побелели от напряжения – так белеют у тех, кто держится из последних сил.

Положила трубку. Открыла чёрную книжку. Записала аккуратным почерком отличницы: «8:47. В.И. – совещание. С.М. – не найден. Сейф пуст. Крысы побежали».

Подумала секунду – перо зависло над страницей – и добавила: «И я – тоже крыса. Только ещё не решила, куда бежать. Выбор невелик: в огонь или в воду. Оба варианта – мокрые».

Полмиллиона. Коробка из-под ксерокса, в которую он сложил всё и вынес под мышкой, как выносят мусор. Человек, которому она верила – может, даже любила, хотя в этом не призналась бы и под пытками. Доверие – единственная валюта, которая не подлежит деноминации: или есть, или нет, и если нет – никакой курс не поможет. Он обнулил её доверие за один вечер. Остальное – цифры.

Ни один институт к такому не готовил, и ни один диплом ещё никого от этого не спас.

Глава 2. Военный совет

или Подсчёт потерь на пепелище

Через десять минут кабинет Валеры напоминал штаб разгромленной армии – с той существенной разницей, что в настоящем штабе хотя бы знают, кто враг, откуда ждать удара, куда отступать. А здесь враг оказался партнёром, удар пришёл изнутри, и отступать было некуда, – за спиной только стена, а за стеной Москва, которой нет дела ни до кого, кроме себя самой. Большому городу чужие катастрофы – фон, шум за окном, помеха между утренним кофе и вечерней водкой.

Партнёр становится врагом так часто, что впору вносить это в договор отдельным пунктом: «В случае предательства стороны обязуются…» – и дальше что? Обязуются простить? Забыть? Отомстить? Ничего они не обязуются: когда предают – договоры не работают, замки не держат, законы не спасают. Единственное, что работает всегда – это человеческая жадность, и на неё можно положиться, как на гранитную скалу.

Накурили так, что хоть топор вешай – сизый дым слоился под потолком, лез в глаза, царапал горло, и никто не открывал окно, хотя форточка была рядом, хотя за ней во дворе собачница в норковом берете выгуливала пуделя, и пудель, стриженный подо льва, жался к ноге хозяйки и дрожал, – минус пять не температура для львов, даже поддельных. Дым – он как слова утешения: ничего не меняет, но создаёт иллюзию деятельности.

На страницу:
1 из 8