Михаил Палеолог, император Византии
Михаил Палеолог, император Византии

Полная версия

Михаил Палеолог, император Византии

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Поблекшие от возраста серые глаза Палеолога-старшего потемнели от страха и растерянности, он внимательно вглядывался в лицо сына, в глубокий шрам, пересекавший его правую щеку – след от кончика сабли татарского воина.

– Твой выбор в любом случае – смерть, – выдохнул отец.

В зале повисла гнетущая тишина.

– Конечно, – пробормотал Андроник, – ты можешь попытаться выбрать средний путь – убежать в монастырь и затаиться там, приняв постриг и навсегда отказавшись от своих амбиций. Но, боюсь, это будет точно так же воспринято как сочетание предательства и дезертирства – и в твой монастырь быстро прибудут особые посланцы василевса. И будь уверен, что монастырские двери распахнутся перед ними, и никто их не остановит.

Михаил Палеолог ничего не ответил. Его густые темные брови собрались в одну прямую сердитую линию, которая словно перечеркнула его лицо на две половины – верхнюю и нижнюю. В зале воцарилось долгое молчание. Было слышно лишь, как с сухими шелестом шевелилась листва старого фигового дерева за окном.

– Есть еще один путь, – произнес наконец Михаил, с видимым трудом разжимая губы и ворочая языком. – Делать то, что должен делать военачальник, посланный Византией в Эпир, и делать это… не спеша. Делать – и ждать. Само время может помочь. Василевс серьезно болен, и в любом случае не станет более молодым. Так что…

Старый Андроник яростно взмахнул в воздухе рукой:

– Уповать на помощь времени?! Сколько их было таких, кто верил в это – и погиб, потому что руки людей оказались быстрее и проворнее времени, а само оно никогда никому не пришло на помощь!

– Я все это понимаю, – устало кивнул Михаил. – Но разве есть какие-то иные пути?

Глава 3. Поход, где наградой является сама жизнь

Михаил Палеолог заложил почти все свои наследственные имения, чтобы раздобыть денег для своего похода в Эпир. Выручить удалось намного меньше того, на что он рассчитывал – пользуясь счастливо подвернувшимся случаем, купцы безбожно торговались и вытягивали в свою пользу каждый солид. Но это было все равно лучше, чем ничего. Михаил сумел нанять дополнительных людей, запастись острыми мечами из египетской стали, которые перерубали даже железные гвозди, и припасами еды. Эпир отличался гористой местностью, и в его сухих каменистых горах ничего не росло – ни смокв, ни фиг, ни даже диких слив. Не водились там и дикие пчелы, от которых мог бы остаться мед в укромных местах. А бродить по таким иссушенным горам без пищи означало встретиться с неминуемой смертью. Теперь от этой опасности он и его люди были избавлены – хотя бы на время. А дальше… дальше Палеолог полагался на Божью волю.

Начало похода не предвещало ничего хорошего. Уже на второй день несколько всадников из передового отряда сорвались в ущелье и там и погибли – вместе с лошадьми.

Михаил Палеолог приказал остановить колонну и сам осторожно, останавливаясь на каждом шагу, спустился в ущелье по крутой, осыпающейся тропе, которую местные жители, наверное, использовали раз в поколение – да и то лишь для погребения своих мертвецов. Тела воинов лежали среди острых камней, неестественно вывернутые руки и ноги придавали им сходство с куклами, из которых вынули всю начинку. Одна лошадь ещё хрипела, её тёмный глаз был полон такого человеческого ужаса, что Палеолог отвернулся и приказал одному из лучников добить животное.

– Господин, – окликнул его молодой турмарх Георгий Каллиакис, которого Феодор Ласкарис, издеваясь над обоими, в самый последний момент приставил к Палеологу в качестве «советника и помощника», – воины боятся. Говорят, земля Эпира не принимает чужаков!

– Земля здесь такая же, как и в Никее, – жёстко оборвал его Михаил, вытирая со лба противный липкий пот, густо смешанный с красной каменной пылью. – Просто Никея не пыталась нас убить. Пока.

Он пристально посмотрел на Каллиакиса – тощего, с вечно блестящими от волнения глазами, с тонкими пальцами писца, а не воина. Василевс Ласкарис прислал его шпионить, это было ясно как день. Но Каллиакис был из тех шпионов, которые сами не знают, кому служат, – слишком напуганы собственной тенью, слишком всего бояться, чтобы твердо выбрать сторону.

– Передай нашим людям, – продолжил Палеолог, взбираясь обратно на своего нового коня (старого Григороса он оставил в Никее, не желая рисковать единственным существом, которое не предавало его), – что тот, кто дойдёт до Эпира живым, получит земли для себя и своих детей. Я заплачу за их имения из своего кармана. – Его лицо помрачнело и он процедил сквозь зубы: – А тот, кто повернёт назад, получит петлю. Я тоже заплачу из своего кармана – но уже палачу.

Они выбрались из ущелья наверх, и войско медленно двинулось дальше. Путь через Пиндские горы оказался хуже, чем предполагал Палеолог. Узкие тропы, по которым можно было пройти лишь по двое, а то и по одному, тянулись бесконечной чередой – и то и дело обрывались там, где горы под головокружительным углом уходили вниз, и тогда дорогу приходилось искать вновь. Тропы здесь были не столько дорогами, сколько звериными лазами: узкие, каменистые, они тянулись бесконечной чередой, то раздваиваясь, то вовсе исчезая в осыпях. Шеренги распались сами собой. Воины двигались по двое, чаще по одному, прижимаясь спинами к шершавому, еще хранившему ночной холод камню. Солнце здесь было редким гостем: над головой нависали рваные, свинцово-сизые тучи, которые Пинд цеплял своими пиками. Лишь изредка ветер раздирал их, и тогда в прорехи бил ослепительный, неласковый свет – он не грел, а лишь беспощадно высвечивал каждую морщину на лицах, каждый струп на руках и каждую бездну внизу. А когда облака смыкались вновь, мир гас, становясь похожим на изнанку серого одеяла.

Слева нависали скалы – не голые, а покрытые жесткой, почти металлической на ощупь растительностью. Это был колючий кустарник: можжевельник, скрюченный ветрами в причудливые узлы, и заросли барбариса, чьи кислые ягоды краснели, как капли старой крови. Каждая ветка цепляла за доспех, рвала плащ, а то и норовила выколоть глаз. Справа же разверзались пропасти, и смотреть туда было страшнее, чем в лицо монголам. На дне, на глубине, с которой человеческий крик долетал уже тоненьким, звенящим комариным звуком, белела пена горных рек. Там, внизу, жила своя, дикая жизнь: вода с ревом перекатывала валуны, и этот гул – то нарастающий, то затихающий – стоял в ушах постоянной, сводящей с ума угрозой. Оступившийся конь летел в эту пучину молча – крик просто не успевал догнать падение.

Флора здесь была угрюма и воинственна. Кроме колючек, выше начинались мхи: лишайники, свисающие со скал седыми космами, похожие на бороды мертвецов. Пахло сыростью, плесенью и чем-то сладковато-гнилостным. В расселинах, где скапливалась земля, скрючились карликовые сосны – их корни ползли по камню, как жилы по кости.

Дикие звери и птицы, увидев войско, не спешили прятаться. Наоборот, они казались подлинными хозяевами этих мест. С мрачных уступов за людьми наблюдали орлы-бородачи – такие огромные, что их тень, скользящая по тропе, заставляла воинов инстинктивно вжимать голову в плечи. Птицы не кричали; они парили в безмолвии, выжидая, когда человек дрогнет. В кустах то и дело раздавался сухой треск: это уползали гадюки – пепельные, с резким черным зигзагом на спине, смертельно опасные в своей незаметности. Одна такая укусила обозного мула, и животное рухнуло, забрызгав скалу розовой пеной, а через полчаса его остов уже облепили черные мухи и какие-то металлически-синие жуки-могильщики, удивительно проворные в этом царстве холода и камня. А из-за скал за людьми следили жутковатые в своей неподвижности глаза местных тощих волков, готовых в любой момент наброситься на отставших и добить раненых. Ближе к вечеру волки начинали завывать – и это тоскливое монотонное завывание вползало в души воинов страшнее любого боевого клика. Оно не было громким – наоборот, оно словно рождалось прямо из горного безмолвия, из трещин в скалах, из холодного воздуха, который уже не грели ни доспехи, ни молитвы. Волки не приближались, но и не отставали. Они держались чуть выше по склонам, на грани видимости, двигаясь параллельно колонне, как серая тень, что перетекала с уступа на уступ.

Это были не те сытые, лоснящиеся звери фракийских лесов, которых когда-то доводилось ветеранам, ходившими в далекие балканские походы. Здешние волки казались порождением самого Пинда – тощие до прозрачности, с поджатыми животами и торчащими ребрами, которые ходуном ходили под жесткой, свалявшейся шерстью. Их шкуры имели цвет мокрого камня: серый с пепельным отливом, и лишь на загривках проступала угольно-черная ость. Глаза же горели желтым – сухим, лихорадочным огнем, в котором не было ни страха, ни злобы в привычном понимании. Там была только сытая, холодная расчетливость палачей, привыкших ждать.

Солдаты, еще сохранившие остатки суеверий, крестились и сплевывали через левое плечо. Другие – закаленные рубаки, прошедшие не один бой, – бледнели и машинально крепче сжимали рукояти мечей, хотя понимали, что против этих тварей сталь почти бесполезна. Волк не нападет на строй – но строй держался не вечно. А ночью, когда костры догорают, когда часовые клюют носом, а где-то в обозе раздается хриплый кашель раненого – тогда серые тени появятся. Бесшумно. Без единого рыка. Только глаза в густой тьме – две горящие искры, которые видят тебя, даже когда ты сам слеп.

К вечеру, когда горы наливались густой синевой и очертания дальних гребней таяли, словно их стирала чья-то огромная ладонь, вой начинался снова. Сначала один голос – высокий, дрожащий, похожий на плач ребенка. Ему отзывался второй, третий, и вот уже вся округа наполнялась этой жуткой, многослойной песней, которая, казалось, сотрясала сами скалы. Воины затыкали уши воском или просто грязью, но вой проникал сквозь пальцы, сквозь шлем, сквозь вату – он звучал внутри головы, нашептывая мысли о конце, о брошенных домах, о том, что обратной дороги нет.

Старый декурион по прозвищу Кремень, человек, который не вздрагивал, даже когда янычарская сабля вспарывала брюхо его коню, признался однажды Палеологу на ночном привале:

– Господин, я тридцать лет воюю. Меня турки не пугают. Латинские копья – тоже. Но эти проклятые звери… когда они молчат – хуже всего. Потому что тишина их значит только одно: они уже совсем близко.

И действительно, порой завывание вдруг обрывалось. Наступала такая тишина, что слышно было, как падает с камня замерзшая капля. В эти минуты воздух становился плотным, как перед ударом молнии. Люди сбивались плотнее, прижимались спинами друг к другу, лошади тревожно храпели и били копытами, чуя невидимую угрозу. И тогда в темноте, всего в нескольких шагах от крайнего костра, загорались два желтых угля. Или четыре. Или десять. Они не двигались – просто висели в воздухе, отдельно от тел, нездешние, насмешливые.

Одной темной ночью пропал человек. Обозный парень по имени Фока, нанятый Палеологом за небольшие деньги в Никее, который мечтал возвратить из похода с добычей, и потом помогать отцу в его гончарной мастерской. Он просто отошел в кусты за нуждой. А нашли его только утром – растерзанного так, как не рвет даже самое голодное зверье. Не ради мяса, а ради жестокости. Правда, и мяса на его обглоданных досуха костях тоже почти не осталось…

Его товарищ Мефодий, обезумев, схватил факел и швырнул в заросли, но в ответ услышал лишь сухой смешок эха. Волки исчезли. Но на закате следующего дня они вернулись. Они всегда возвращались. Потому что Пинд принадлежал им – не римлянам, не императорским стратегам, а этим серым теням, чье завывание было древнее Христа и самого Константина.


Самое страшное начиналось там, где тропа внезапно обрывалась. Горы под головокружительным углом уходили вниз – пластом осыпающегося известняка и серого сланца, по которому невозможно было спуститься, не сломав шеи. Тогда передовой дозор останавливался, и по рядам сзади шёл гулкий, полный отчаяния ропот: «Нет пути». Приходилось возвращаться, искать обход, теряя часы, а то и дни. Каждый такой обрыв означал, что нужно снова взбираться вверх – на перевал, где ветер валил с ног, пронизывая мокрые хламиды до костей, или спускаться вниз, в новый овраг, где между камнями чавкала жидкая, ледяная грязь.

Люди падали. Не от ран – от усталости. Иные садились на камень и смотрели в бездну пустыми глазами, не в силах сделать ни шага дальше. Их приходилось поднимать пинками и матом, а то и просто швырять, как тюки, на крупы лошадей. Лошади спотыкались, лязгали подковами по камню, и их скользящий, полный животного ужаса храп смешивался с воем ветра в расщелинах.

Ноги многих воинов, обмотанные тряпьем и кусками кожи, стерлись в кровавые волдыри. Обувь – мгновенно ставшие дырявыми сапоги и цыркулии – разваливалась. Острый горный щебень лез внутрь, впиваясь в плоть. Каждый шаг отдавался болью в позвоночнике, в коленях, в голове. А впереди, в промозглой дымке, уходили всё дальше такие же скорбные, бесконечные гребни Пинда, и казалось, что у этой горной страны нет конца, как нет конца страданию.

Люди проклинали день, когда родились, проклинали Палеолога, проклинали василевса, проклинали даже патриарха, который благословил этот поход.

Михаил ехал или шел, спешившись, в середине колонны, стараясь держать лицо бесстрастным. Внутри же разрасталась холодная, вязкая уверенность, что отец был прав: его послали сюда умирать. Но не просто умирать – умирать медленно, мучительно, в горах, где даже кости некому будет собрать для погребения. Изящная месть больного императора: не казнить официально, а дать возможность убить себя самому.


На пятый день пути, когда кончились припасы, а вода в бурдюках прокисла и источала неприятный запах, передовой отряд наткнулся на эпирскую засаду.

Это была не битва – резня. Эпироты, знавшие каждую расщелину, каждую пещеру, каждую тропу, обрушили на головы никейцев град камней и стрел. Люди падали, не успев даже вскрикнуть. Лошади ржали и бились в агонии, сбрасывая седоков в пропасть. Палеолог, оказавшийся в самой гуще, понял, что его отряд рассечён надвое и что если он не примет решение сейчас, через мгновение будет поздно.

– К скале! – заорал он, перекрывая шум. – Всем к скале! Живо!

Он первым погнал коня к нависающему скальному карнизу, под защиту огромного каменного выступа. За ним, спотыкаясь и матерясь, потянулись остальные. Стрелы с визгом вонзались в камень, высекая искры, рикошетили, калеча уже раненых.

Каллиакис, чудом уцелевший, прижимался к скале, бормоча молитвы. Глаза его были безумными.

– Мы погибли, – шептал он, – мы все погибли, стратилат! Здесь нет выхода.

Палеолог жестко схватил его за ворот кольчуги и с силой притянул к себе:

– Выход есть везде, если у тебя есть меч и если ты не боишься умереть. Ты – боишься? Или нет?!

Каллиакис замотал головой, но его трясущиеся руки говорили об обратном.

– Тогда делай, что я скажу, – тихо произнёс Михаил. – Ты знаешь и я знаю, что Ласкарис велел тебе следить за мной. Но сейчас он далеко, а эпироты – близко. И если мы не выберемся, твой господин не получит никаких донесений. Так что выбирай: ты со мной или ты с ними.

Он кивнул в сторону ущелья, откуда доносились победные крики нападавших.

Каллиакис побледнел ещё сильнее, но через силу кивнул.

– Что нужно делать?

– Прежде всего, не терять головы. Потерять ее мы еще успеем, это так просто… Эпирцы думают, что заперли нас здесь, среди этих скал, и им остается только добить нас. а мы должны постараться их обойти. – Палеолог помолчал и тихо произнес: – Это – наш единственный шанс.

– Я согласен, – сказал Каллиакис, стуча зубами. – Скажи, куда идти и что делать.

– Сначала я поговорю с лучниками. От них очень многое будет зависеть. – Палеолог скрипнул зубами: – А может быть, вообще все.

Михаил отдал приказ двадцати лучникам, уцелевшим в засаде. Они должны были зайти на гребень слева, отвлечь эпиротов ложной атакой. Сам же он с десятком самых отчаянных воинов решил обойти засаду с правого фланга, через каменный лабиринт, который заметил ещё на рассвете.

– Там, – указал он рукой, – есть проход. Я видел его, когда солнце вставало. Если повезёт, мы выйдем им в тыл.

– А если не повезёт? – спросил один из воинов, коренастый фракиец с обрубком вместо левого уха.

– Если не повезёт, – усмехнулся Палеолог, – то мы умрём, пытаясь убить их. Что, в общем-то, неплохо для людей, которых послали на смерть.

Они двинулись. Каменный коридор оказался даже уже, чем думал Михаил. Приходилось протискиваться боком, царапая доспехи о стены, рискуя свалиться в щели, откуда тянуло холодом и запахом сырости. Где-то в глубине капала вода – мерно, монотонно, словно отсчитывая последние минуты их жизней.

Но они вышли. Вышли именно там, где рассчитывал Палеолог – за спиной эпиротов, которые, увлечённые обстрелом никейцев и перестрелкой с лучниками, старавшимися выполнить приказ Михаила, не ждали удара с тыла.

Палеолог выхватил меч и, не дожидаясь остальных, бросился вперёд.

Он рубил не глядя, не разбирая, кто перед ним – простой ополченец или знатный воин. Меч из египетской стали, на который ушли почти все его сбережения, пел в руке, рассекая кожаные доспехи, как гнилую ткань. Кровь брызгала в лицо, горячая, солёная, липкая. Кто-то кричал рядом, кто-то молил о пощаде, но Палеолог не слышал. Он слышал только стук собственного сердца и странный, далёкий голос, который шептал: «Ещё немного. Ещё немного. Ты не умрёшь здесь. Ты не умрёшь сегодня».

Подоспевшие воины довершили начатое. Эпироты, зажатые между скалой и мечами никейцев, дрогнули и побежали, оставляя на камнях своих убитых. Их командир, грузный мужчина с рыжей бородой, попытался организовать сопротивление, но фракиец с обрубленным ухом ловко метнул в него дротик, попав в шею прямо под забралом шлема, и тот рухнул лицом вниз, даже не вскрикнув. Остальные эпироты не стали испытывать судьбу и побежали прочь, словно зайцы. Вслед им летели острые стрелы никейцев, которые занимались уже не ложной атакой – а добиванием.


Когда всё кончилось, Палеолог опустился на камень и долго смотрел на свои руки, покрытые чужой запекшейся кровью. Каллиакис, живой и почти невредимый, стоял рядом, бледный, но с новым выражением в глазах – там, где раньше плескался только страх, теперь появилось что-то ещё.

– Вы… вы сделали это, – прошептал турмарх. – Вы их разбили.

– Я сделал только то, что должен был сделать, – ответил Палеолог, не поднимая головы. – И теперь мы пойдём дальше. В самое сердце Эпира.

– Но зачем? – не понял Каллиакис. – Мы отбили атаку, мы выжили. Мы можем вернуться и доложить василевсу, что дорога непроходима, что эпироты слишком сильны… Что не с нашими силами пытаться завоевать их царство.

– А можем не возвращаться, – жёстко перебил его Михаил. – И тогда Ласкарис пошлёт другого. Который, возможно, погибнет. Или победит, но присвоит славу себе.

Он поднялся, сунул окровавленный меч в ножны.

– Нет, Каллиакис. Мы пойдём в Эпир. Мы покажем Феодору Ласкарису, что Михаил Палеолог не игрушка в его руках. Что меня нельзя послать умирать – потому что я умирать не собираюсь.

Он повернулся к уцелевшим воинам:

– Заберите оружие убитых, припасы, все, что найдёте. Похороните своих товарищей – хотя бы камнями завалите, чтобы звери не тронули. Мы выступаем через час. Тот, кто не выступит, останется здесь навсегда.

Воины, которые рассчитывали на длительный отдых, зароптали. Но под тяжелым взглядом Палеолога их ропот быстро прекратился, и они принялись делать то, что он приказал. Убитых было слишком много – как и оружия и припасов, которые надо было собрать и аккуратно разложить среди поклажи, навьюченной на коней. Поэтому подготовка затянулась. Палеолог не торопил – он видел, что люди и так выбиваются из сил. Но когда он заметил, что все готово, то немедленно отдал сигнал выступать.

Войско, уставшее, окровавленное, проклинающее всё на свете, двинулось дальше. Но теперь в их глазах не было видно одно лишь отчаяние. Сквозь усталость и боль пробивалось что-то ещё: уважение к человеку, который вёл их через смерть и не сломался сам.

А Михаил Палеолог, сидя в седле, думал о том, что Ратибор Всполох, Сава из Новгорода, погиб не зря. Тот, кто встретил смерть лицом к лицу и сморгнул первым, уже не боится ничего. Даже пылинок в глазу.

Глава 4. Деспот и его тень

Эпир встретил Михаила Палеолога не гостеприимством, но глухой, настороженной тишиной. Когда его отряд, измотанный переходами и стычками, спустился с гор на равнину, где среди оливковых рощ и пастбищ темнели крыши Арты – столицы деспотата, – из города не вышло ни одного посланника. Ворота оставались закрытыми, на стенах маячили фигуры стражников, и никто не приветствовал никейского военачальника ни хлебом, ни трубами.

– Боятся, – заметил Каллиакис, ёжась в седле от утренней прохлады. – Или готовят западню.

– И то и другое, – ответил Палеолог, разглядывая крепостные стены. Арта не была Константинополем – её укрепления казались жалкими по сравнению с Феодосиевыми стенами, но для его потрёпанного отряда они выглядели неприступными. – Но деспот не станет запираться от горстки уставших людей, если только он не трус. А говорят, Михаил Комнин Дука не из робких.

Действительно, слухи о деспоте Эпира ходили разные. Одни называли его мудрым правителем, сумевшим сохранить остатки былого могущества после разгрома при Клокотнице, когда болгары под командованием царя Ивана Асеня разгромили армию Эпирского деспотата, и пленили ее повелителя Феодора Комнина Дуку – дядю Михаила Комнина. Собственно, после этого он и стал правителем Эпира – томившийся в плену Ивана Асеня дядя Феодор уже ни на что не мог претендовать. А потом Феодор Комнин попал уже в плен к никейскому императору Иоанну III Ватацу, и был выпущен оттуда лишь после того, как передал Никейской империи Фессалоники и принадлежащую ему часть Македонии.

Другие называли Михаила Комнина хитрым лисом, который меняет союзников чаще, чем перчатки, и готов поклониться кому угодно, лишь бы удержать власть. Третьи – жестоким тираном, не останавливающимся перед убийством близких родственников, если те встают на его пути.

Палеологу предстояло узнать, какая из этих правд настоящая.


Он приказал разбить лагерь в полутора стадиях от городских стен, на берегу реки Арахтос. Люди, уставшие до такой степени, что падали с ног, обрадовались и этому – хоть не надо лезть на стены под градом стрел. Палатки поставили на скорую руку, костры разожгли из сухих веток и оливковых прутьев, которые, как назло, горели коптящим, вонючим пламенем.

Сидя перед одним из таких костров и пытаясь отогнать ладонью едкий дым, который нещадно ел глаза, Палеолог размышлял над тем, что же делать дальше.

Прийти под стены Арты с горсткой измученных воинов было, конечно же, чистейшей авантюрой. Даже если он и появился здесь в ранге победителя, успешно разгромившего посланного убить его эпирский отряд.

Но… авантюрой это являлось лишь отчасти. Откуда было знать Михаилу Комнину, что василевс Феодор Ласкарис специально выделил своему военачальнику такой маленький отряд для покорения Эпира? И совсем не желал ему победы? Это было бы противоестественно, непостижимо. Наоборот, глядя на скромные размеры отряда Палеолога, Комнин должен был считать, что это – всего лишь передовой отряд, за которым последуют другие, гораздо более мощные. Он должен был понимать, что над его государством нависла нешуточная угроза, и что василевс не остановится ни перед чем, чтобы заполучить Эпир. А значит, он должен был и к Палеологу относиться серьезно и с почтением.

О том, что будет, если вдруг Комнин – из-за своего мерзкого характера, по необъяснимой злой прихоти судьбы или по какой-то другой причине – вздумает поступить иначе, Палеолог старался не думать.

Он непроизвольно поёжился – не столько от вечерней прохлады, сколько от собственных мыслей. Дым от оливковых прутьев лез в глаза, носоглотку, выедал изнутри, словно сама судьба напоминала ему: ты здесь чужой, временный, дышишь чужим дымом на чужой земле.

Он прекрасно понимал, что его рассуждения о «почтении» Комнина – не более чем утешительная ложь для самого себя. Михаил Комнин Дука был не из тех, кто склоняет голову перед призраками. Эпирский деспот, или кем он там себя мнил, уже один раз перешагнул через авторитет Никейской империи, когда принял титул василевса, не спросясь у Никейского василевса. Почему же он должен был убояться какого-то Палеолога с горсткой оборванцев?

«Он не убоится, – подумал Михаил с тоскливой ясностью. – Он выйдет к стенам, посмотрит на мои потуги и поймёт всё. Увидит, что костры горят вонючей копотью, что люди едва стоят, что за спиной у меня нет никакого второго отряда. И тогда...»

Он отогнал ладонью дым, но дым тут же вернулся, облепив лицо липкой, едкой пеленой. Комнин мог поступить по-разному. Мог, например, не нападать, а запереться за стенами и ждать, пока этот жалкий лагерь сам развалится от голода и усталости. Мог выслать парламентёров с насмешливыми предложениями – отступить подобру-поздорову, пока не поздно. Мог, наконец, ударить ночью, потому что ночью усталые люди спят глубже, чем мёртвые.

На страницу:
3 из 7