
Полная версия
Наследие Нечестивых
Она открыла глаза. Прошло около трёх часов. Тишина была полной, если не считать этой методичной капели. Первым движением были не к оружию и не к осмотру комнаты. Она подняла холодные, одеревеневшие руки и осторожно, почти невесомо, ощупала своё лицо. Кожа болела. Но боль эта была иной — не жгучей, не рвущей, а глубокой и плотной, словно под ней всё затягивалось новым, грубым слоем ткани. Это была странная, почти приятная боль, лёгшая успокаивающим бальзамом на измученную душу. Не было знакомого липкого жара, не проступал гной. Раны замирали в новой фазе. Саманта медленно села на краю кровати и снова провела пальцами по лицу, изучая изменения на ощупь. Там, где раньше зиял воспалённый, гнойный пузырь, теперь лежало нечто иное — твёрдое, неровное, отдающее тупой, ритмичной пульсацией в ответ на прикосновение. Гной уступил место шраму. Болезненная открытость — болезненной скованности. Это был не конец, а превращение. И оно пульсировало в такт тихому падению капель в ведро, отмечая ход времени в их новом, неестественном покое. Она чувствовала на лице огненное дыхание раны и тяжесть всего тела. Хотя касание кочерги было мимолётным, боль разлилась по коже густой, жгучей волной, захватив всё лицо и отдаваясь в каждом мускуле. В душе Саманты, поверх страха и шока, медленно прорастало что-то плотное и едкое, похожее на ненависть. Пусть эта женщина и спасла ей жизнь — этот факт казался сейчас абстрактным, почти нереальным на фоне конкретной, пульсирующей боли. Саманта отдавала себе отчёт: с каждым её промедлением, с каждым неверным движением, в лицо могло упереться уже не железо кочерги, а дуло револьвера.
Поменяв положение, она увидела незнакомку, сидящую на своей кровати спиной к ней. Та снимала с лица бинты. Движения были медленными, методичными. Последний слой ткани упал на колени, обнажив кожу под ним. Это не были гнойные язвы или кровавые шрамы. Это были ожоги — старые, загрубевшие, покрывавшие почти всю поверхность лица, щадя лишь узкие полоски вокруг глаз и контур алых, неестественно чётких губ. Результат был не уродством и не красотой — это был ландшафт, карта страдания, где стирались все привычные границы: между безумием и ясностью, между храбростью и отчаянием, между тем, кто спасает, и тем, кого спасли. Лицо незнакомки было слепком с нового мира — неизведанным, пугающим и бесконечно одиноким. Женщина подняла руку и провела холодными пальцами по неровной поверхности своих щёк, будто читая давно знакомые строки. Она смотрела на своё отражение в запотевшем осколке зеркала, и казалось, что она видит его таким всю свою жизнь, не помня другого лица. Затем её взгляд в зеркале встретился с взглядом Саманты, но в её глазах не было смущения — лишь привычная, леденящая расчётливость.
— Разочаровала? — тихо проговорила она, не оборачиваясь, обрабатывая свежие бинты. — Любопытство порой дорого стоит. Заруби это у себя в памяти… или на своей ране.
Саманта смотрела на неё, лицо её оставалось каменным. Она снова коснулась своей раны, проверяя её реальность.
— А разве должна? — бросила она, и в её голосе прозвучала первая, хриплая нота ненависти.
— Нет. Твой гнев — чистое безрассудство, — усмехнулась женщина, и в её усмешке не было ни злобы, ни укора, лишь усталая констатация факта.
— Безрассудство?! — Саманта резко поднялась с места и, превозмогая хромоту, четырьмя быстрыми шагами приблизилась к кровати. — Ты ткнула мне в лицо раскалённой кочергой и ждёшь благодарности?
— Я спасла тебе жизнь! — незнакомка повернула к ней голову, и её голос прозвучал грозно, но пусто, как эхо. — Хотя могла не возиться и просто пристрелить. Поверь, я сделала бы это без колебаний, если бы не надежда, что зараза ещё не добралась до твоего мозга!
— Конечно, сделала бы, — с горькой, ядовитой насмешкой ответила Саманта, намеренно бросая слова, чтобы ранить. — Тебе ведь, по-видимому, уже нечего терять.
На секунду в убежище повисла мёртвая тишина, перемешанная с запахом пыли и въевшегося в пол засохшего гноя — липкой, необъяснимой массой, которая казалась частью самой комнаты. Затем незнакомка отвела взгляд и резко, почти по-звериному, оскалила зубы. Тишину разорвал хлёсткий звук удара — плоской ладонью она ударила Саманту по здоровой щеке, той самой, что не тронул ожог. От неожиданности и силы Саманта пошатнулась, инстинктивно схватившись за покрасневшую кожу. Слёз не было — только ледяная, беззвучная ярость, заставившая её впиться ногтями в деревянный пол с тихим, скребущим звуком.
— Ты права, мне нечего терять! — прошипела женщина, и в её голосе впервые прорвалась ярость, долго сжатая, как пружина. — Все, кто любили меня и звали Серафимой, мертвы. И умерли самой жестокой смертью. — Она сделала шаг назад, её дыхание стало резким и коротким. — У меня не было ни антибиотиков, ни стерильных инструментов. Только огонь и сталь. — Она швырнула кочергу на пол, где та звякнула и покатилась под верстак. — Я сделала то, что должна была. Если выживешь — ты сильна. Если нет — слаба и недостойна жизни в этом мире. Выбирать тебе.
Гнев в груди Саманты начал оседать, оставляя после себя пустоту — холодную и бездонную. Она гордо, с усилием поднялась с пола, не глядя на Серафиму, и молча легла на свою кровать. И только тогда, когда её тело коснулось матраса, по щекам сами собой потекли слёзы. Они жгли, разъедая края свежего ожога солёной болью. Саманта повернулась лицом к стене и закрыла его руками, чтобы больше никто — ни Серафима, ни даже она сама — не видел этой немой, унизительной агонии.
За стенами убежища бушевала гроза. Казалось, она черпала свою мощь из того мрака, что клубился сейчас в израненной душе этой женщины. Дождь хлестал по металлическому забору, смывая в темноту остатки того, что на нём висело — оторванные, почерневшие конечности Нечестивых. Металл был прочен, но его поверхность покрывали глубокие, хаотичные царапины. Следы от когтей, способных резать сталь, удавалось сдержать лишь кое-где приваренными листами. А прыгунов, тех, что пытались перемахнуть через верх, останавливала лишь грубая конструкция: вбитый над забором заострённый кол и ржавая колючая проволока, давно пропитанная насквозь кровью и смрадом.
Вечер тянулся в гнетущем молчании. Первый всплеск гнева Саманты и жестокая отповедь Серафимы постепенно выветрились, оставив после себя не примирение, а тяжёлое, взаимное равнодушие. В убежище повисла блёклая, давящая тишина, которую изредка разрывали лишь дикие вопли и леденящий, протяжный вой существ за стеной. Вечерняя трапеза Саманты представляла собой холодный комок зелёной жижи из банки с полустёршейся надписью «тушёный горох». Она ела медленно, деревянной ложкой, грубо вырезанной, вероятно, тут же, на этом верстаке. Каждый глоток казался безвкусным месивом. После еды желудок не бунтовал, а будто каменел — боль была не острой, а твёрдой и смирной, как будто всё внутри придавили свинцовой плитой.
В дальнем углу двора, вплотную прижатый к тому самому металлическому забору, стоял тесный санузел — больше похожий на сарайчик. Каждое его посещение было маленьким испытанием: клаустрофобия нарастала с каждым шагом, смешиваясь с леденящим ужасом полной беспомощности. Саманте каждый раз казалось, что хлипкая дверь вот-вот рухнет под напором, и та самая «девочка», которую она убила, довершит начатое. Но ничего не происходило. Лишь монстры за забором, заслышав шаги по мокрой земле и скрип двери, начинали биться в яростных конвульсиях, оставляя на металле новые, глубокие вмятины и заполняя ночь звуком тщетной, слепой ярости.
Ночь действительно несла что-то пугающее. Вечер медленно таял, уступая место непроглядному ночному покрывалу, и воздух сгущался, становясь вязким от невысказанной угрозы. В этой жуткой, неестественной тишине каждый звук казался предвестником. Серафима весь день не разговаривала с Самантой, откликаясь лишь на просьбы выйти во двор, да и то кивком или коротким жестом. Она была занята методичной, почти ритуальной работой: шлифовала стилет на точиле, прикованном к верстаку цепью, и полировала тяжёлые доски для укрепления двери. «Против новой угрозы», — бросила она как-то раз, не отрываясь от работы. На массивном столе лежали наждачная бумага, масло, тряпки — арсенал человека, готовящегося не к бегству, а к осаде.
Среди запасов еды Саманта наткнулась на стопку черно-белых фотографий: поликлиника, полицейский участок, школа. Снимки, похожие на кадры из старой хроники, навевали не ностальгию, а глухую, безысходную меланхолию. Казалось, Серафима хранила не память, а доказательства — того мира, который уже не вернуть. Душевное состояние Саманты оставляло желать лучшего. Она вновь погрузилась в трясину мыслей о неизбежности смерти и бессмысленности существования. Мерцающая лампа вселяла в душу тоску, смешанную с угрызениями совести. Боль в висках пульсировала в такт с мигающим светом. Она бесконечно злилась на Серафиму, желала ей смерти и винила во всех несчастьях. Но в то же время — тайно восхищалась её волей и решимостью. Холодный лоб и пульсирующая нога клонили её в тяжёлый, безудержный сон.
И сон пришёл — не отдых, а вторжение. Она стояла в школьном коридоре имени Джерикона. Всё шло своим чередом. Ребята высыпали из классов под звонкие гудки звонков. Ничто не предвещало беды. Дети веселились, а Саманта сидела в раздевалке, разглядывая дневник. Рядом, в соседней раздевалке, сидела Сара со своими «крутыми» друзьями. Она смеялась, поправляя белокурые волосы. Сквозь её смех проглядывались белоснежные зубы и перламутровый блеск губ. Внезапно прозвенел звонок, но в нём чувствовалось что-то чужеродное. Звон металла казался неестественным, чужим. Место действия сменилось. Это был уже не школа, а полицейский участок. Саманта была уже не ребёнком, а собой — двадцатитрёхлетней женщиной с пылающим ожогом на лице. Она смотрела на мужчину с ребёнком. Мальчик лет шести, ростом не больше метра. Саманта была прикована к стене, не чувствуя тела, но ощущая биение сердца. Это была лишь её ментальная проекция, наблюдающая за кошмаром. Мужчина с заросшими бакенбардами выглядел измождённым. На его окровавленных руках зияли укусы, сочащиеся чёрной жижей. Он смотрел на испуганного мальчика с короткой стрижкой и мягким детским лицом. В его правой руке сжималась заточка — последний щит. Они находились в открытом зале с выбитыми дверями и одним незабаррикадированным окном. Мужчина резко обернулся, встретившись взглядом с мальчиком.
— Тебе надо уходить. Сейчас же! — крикнул он.
В следующее мгновение мужчину ударили в спину с такой силой, что позвоночник хрустнул. Мальчик со слезами на глазах вонзил заточку в горло монстра, обездвижив его. Он безнадёжно посмотрел на мужчину. Тот был мёртв. Из его рта стекала кровавая пена. Мальчик бросил последний взгляд и рванул к окну. Рёв толпы отступил перед его проворством. Ему удалось скрыться.
На этом моменте сонный паралич Саманты отступил, и ей удалось открыть свои свинцовые глаза. В воздухе пахло не химикатами, а сплошным смрадом — густым, сладковатым и металлическим. Она оглянулась и увидела Серафиму, прислонившуюся к стене у входа. Из её левой руки, стиснутой вокруг рукояти стилета, текла алая, живая кровь, ярким контрастом выделяясь на фоне застарелых ожогов. Повязки на её лице были сорваны, обнажая искажённую гримасу боли и ярости. Выскочив во двор, Саманта увидела на заборе несколько свежеповешенных тел, с которых ещё струилась чёрная, маслянистая жидкость. Но были и те, кто смог преодолеть забор. В сизых предрассветных сумерках их силуэты казались искажёнными, неестественными. Два тела лежали у основания забора, распластавшись в грязных лужах, а третье — у самой двери в убежище, создавая зловещую, немую преграду. Даже в полумраке было видно, как из их тел сочится та же чёрная жижа, пульсирующая в такт затихающему ветру. Это были не те твари, что обычно брели по улицам — их конечности были искривлены бугристыми мускулами, а язвы покрылись коркой запечённой крови, смешанной со слизью. По их плоти расползалась особая гангрена — не разлагающая, а чудовищно усиливающая, будто тело мутировало в оружие. Все трое были растерзаны с холодной, методичной яростью. У одного был раскроен череп, и серое вещество смешалось с землёй. У второго голова висела на нескольких жилистых волокнах, болтаясь при каждом порыве ветра. А у того, что лежал у двери, внутренности вывалились на порог, издавая сладковато-гнилостный запах.
Сомнений не оставалось — это была работа Серафимы. Её последний, яростный танец со смертью, исполненный в полной тишине, пока Саманта спала. И теперь, стоя над этим свежим полем боя, Саманта понимала: новая угроза пришла. И Серафима встретила её в одиночку. Саманта, преодолевая волну тошноты, подошла к неподвижной фигуре у стены и опустилась на корточки. Её пальцы нашли запястье Серафимы — кожа была холодной, как камень, но под ней тонко, едва уловимо, пульсировала жизнь. Разница между жизнью и смертью казалась призрачной, тонкой, как лезвие. Веки, покрытые старыми ожогами, дёргались в лихорадочном ритме, а когда-то алые губы побелели, словно их выбелили известью. Вдруг, с усилием, Серафима открыла глаза — два тлеющих уголька в маске из шрамов и бледной кожи.
— Как спалось? — она попыталась улыбнуться, и это получилось жутко, обнажив стиснутые зубы. — Неужели так крепко, что не услышала нашей маленькой симфонии?
— Прости… — голос Саманты сорвался в шёпот, а по её щекам потекли предательские слёзы, смешиваясь с копотью и грязью. — Я не помогла тебе.
— К чему эти… дешёвые сантименты? — каждое слово давалось ей с усилием, выходило хриплым и прерывистым. — Ты получила своё… Ты отомстила, — прохрипела она, и в её глазах на мгновение мелькнуло что-то неуловимое — не боль, не страх, а странное, почти что облегчение.
— Нет! Это не так, клянусь! — Саманта схватила её искалеченную каким-то сторонним ожогом руку, ощущая под пальцами ледяную, липкую кожу. — Что нам делать с раной? Чем помочь?
— Ничем… — Серафима с трудом повернула голову, уставившись в потолок. — Без антибиотиков… это медленный приговор. Ты обеспечила мне… мучительный конец.
От этих слов по спине Саманты пробежал холодок. Но где-то в глубине, под грузом вины и страха, шевельнулось что-то твёрдое, знакомое — та самая сталь воли, что заставляла её идти вперёд, даже когда не оставалось сил.
— А если… если я достану их… лекарства? — голос Саманты окреп, в нём зазвучали нотки не надежды, а отчаянной цели.
Серафима медленно, с усилием перевела на неё взгляд. Её дыхание было хриплым и прерывистым.
— Может быть… проживу чуть дольше… Но зачем тебе это? — она попыталась покачать головой, но не смогла. — Пройти через ад… ради той, кто причинила тебе боль? Зачем?
Саманта замолчала, её взгляд скользнул по закопчённым стенам, по следам отчаянной борьбы, по тёмным пятнам на полу. Она обвела взглядом это мрачное убежище — клетку из металла и страха, и её голос прозвучал тихо, но чётко:
— Одиночество убьёт меня гораздо быстрее, чем все они вместе взятые. Риск стоит того.
Уголки губ Серафимы дрогнули в подобии улыбки. Слабый, хриплый звук, похожий на смешок, вырвался из её горла.
— Злая… сука, — выдохнула она, и в её глазах на мгновение вспыхнуло что-то похожее на уважение. — Какая и должна быть…
— Так куда идти? — Саманта перешла к делу, её голос снова стал твёрдым, рубленым. — Нога… болит, но я смогу идти! Надеюсь.
— Больница… Смита, — прошептала Серафима, собрав последние силы. — В трёх милях… к северу. Но запомни… — её глаза расширились, в них мелькнула тень старого, профессионального ужаса, — у тебя нет… нет много времени. Опоздаешь — меня уже ничего не спасёт.
Её веки сомкнулись, голова бессильно откинулась назад. Дыхание стало поверхностным и хриплым, будто в груди ломались сухие ветки. В её ослабевшей, но всё ещё сжатой руке лежал окровавленный стилет, лезвие которого было покрыто смесью алой и чёрной, маслянистой жидкости. На плече зияла рваная рана — глубокая, почти до кости, с неровными, почерневшими краями. Саманта, не теряя ни секунды, сняла с себя и с Серафимы остатки относительно чистых повязок, скрутила их в плотный, тугой жгут и с силой перетянула окровавленное плечо выше раны, стараясь передавить пульсирующий источник крови. Затем, собрав все силы, с трудом подняла бесчувственное тело и, спотыкаясь под его мёртвой тяжестью, перенесла Серафиму на её кровать. Слабый солнечный свет, пробивавшийся сквозь щели в забитой двери, упал на лицо Саманты, разделённое пополам — одна половина в тени, другая в холодном, пепельном свете. Следующий час она провела в лихорадочной, автоматической работе: укрепляла дверь заранее заготовленными досками, вбивая гвозди с яростью, граничащей с отчаянием; расчищала территорию от страшных останков. Она методично, без содрогания, добивала ещё дёргающихся тварей, убеждаясь, что те не поднимутся. Вонь стояла невыносимая, едкая, въедающаяся в поры, в одежду, в волосы — сладковатый запах разложения, смешанный с кислым химическим душком. Все попытки отмыть полы и стены от чёрной, маслянистой жижи оказались тщетными. Она не просто лежала на поверхности — она въедалась в дерево и металл, оставляя после себя липкие, тёмные разводы, которые не стирались, а лишь размазывались, словно сама материя заражалась этой скверной.
Саманта стояла на коленях, тщетно пытаясь тряпкой, смоченной в драгоценной фильтрованной воде, стереть с пола очередное пятно. В воздухе висел тяжёлый, сладковато-гнилостный смрад, каждый вдох обжигал лёгкие. Отчаяние сжимало её горло холодным кольцом. «Немного времени, всего немного». А она даже толком не знает дороги. Её взгляд упал на неподвижную фигуру Серафимы. Та дышала прерывисто и хрипло, её лицо, лишённое повязок, было бледным, как мраморное надгробие. Вдруг взгляд Саманты выхватил странную деталь — участок пола под массивным верстаком выглядел иначе. Доска там была чуть темнее, а между ней и соседней зияла узкая, но заметная щель. Сердце Саманты учащённо забилось. Она отложила тряпку, подошла к верстаку и на ощупь достала из кармана свою синюю отвёртку — тот самый «аргумент», с которым не расставалась. Лезвие вошло в щель. С несколькими рывками, поддавшись напору, доска с неприятным скрипом поддалась. Внутри, в пыльной нише, лежало не оружие, не патроны и не лекарства. Там лежала память. Аккуратно, почти с благоговением, Саманта извлекла фотографию. Она была старой, края обгорели и выцвели от времени, будто её часто трогали руками. На снимке — улыбающаяся женщина в камуфляжной форме с армейскими нашивками. Её знакомые, живые синие глаза светились спокойной силой и теплом. На её руках, обняв за шею, сидела маленькая девочка с двумя каштановыми хвостиками — ей на вид не больше трёх лет.
Воздух застрял в лёгких Саманты. Она смотрела то на снимок, то на неподвижную фигуру на кровати. Мозг отказывался соединять эти два образа. Та «злая сука», что говорила о мире только в категориях силы и слабости, что выжгла ей лицо… и эта улыбающаяся женщина, полная жизни и нежности. «Все, кто любил меня… умерли…» — слова прозвучали в памяти с новой, оглушительной силой. И до Саманты наконец дошло: это не было фигурой речи. Это была древняя, ужасающая в своей простоте трагедия. Та девочка на фото… умерла. И вместе с ней умерла и та женщина. Вернее, умерло в ней всё хорошее, оставив после себя лишь пустоту, гнев и жажду мести, превратив её в тень, в призрака, блуждающего по руинам — последнего из могикан её собственной погибшей души.
Саманта медленно поднялась с пола, бережно положила фотографию обратно и задвинула доску на место. Её руки дрожали, но не от страха, а от странной, пронзительной ясности, охватившей её. Она подошла к кровати и посмотрела на Серафиму. Теперь она видела не просто изуродованную выживальщицу, а живую руину — памятник той боли, что способна убить душу раньше, чем умрёт тело. Она видела теперь не «железную волю», а стену отчаяния и боли, скрытую за этой бронёй.
— Я не знаю, кого ты пыталась спасти тогда, в больнице, — тихо проговорила Саманта, глядя на бесчувственную женщину. Капли дождя застучали по жестяной крыше, словно отсчитывая последние секунды до её ухода.
Она быстрыми, уже уверенными движениями схватила рюкзак Серафимы и начала собирать его. Каждая оставшаяся банка тушёнки, каждая пачка сухарей укладывалась с особым смыслом. Она наполнила флягу мутной, отфильтрованной водой — той самой, что медленно капала в ведро их самодельного фильтра. Взяла окровавленный стилет Серафимы, тщательно промыла его скудными запасами воды и протёрла до слабого блеска. Револьвер лёг в её руку непривычно тяжело, холод металла обещал будущие мозоли. Завершила сборы старый фонарик, свет которого мерцал, как последнее дыхание умирающего. Натянув потрёпанную куртку, пахнущую дымом и пылью, она перекинула рюкзак на плечо. У двери, испещрённой глубокими царапинами, она замерла на мгновение. За её спиной оставалось не просто убежище — целая жизнь, выжженная дотла. Она обернулась в последний раз.
— Но теперь я знаю, кого должна спасти сейчас.
Дверь со скрипом поддалась, выплеснув наружу запах влажной земли и гниения. Слабый солнечный свет, пробивавшийся сквозь пелену низких туч, ударил ей в глаза. Воздух был насыщен влагой — недавно прошёл дождь, и лужи на земле отражали свинцовое небо. Металлический забор, покрытый каплями воды и тёмными подтёками, стоял как немой страж, готовый выдержать новые атаки. Издали доносились приглушённые, непрекращающиеся стоны, смешанные с шелестом мокрой листвы.
Первые капли нового дождя упали ей на лицо, смешиваясь со слезами, которые она больше не пыталась сдержать. Мысли Саманты путались, возвращаясь к старой книге, прочитанной когда-то во время учёбы. «Человек рождён для жизни, а не для приготовления к ней». «Разве теперь есть разница», — подумала она. «Теперь все только и делают, что готовятся к смерти, к бою и следующему дню. А сама жизнь ускользает где-то между строк, оставляя после себя лишь этот мерзотный, едкий запах». Она зажала нос пальцами. «Нет, это не жизнь. Это мучение».
Захлопнув дверь, она оставила за спиной одинокую фигуру в полумраке убежища — ту, что была вынуждена остаться в этом затерянном, нечестивом мире. И теперь кристально ясно было только одно: настала её очередь спасать жизнь.
Новая кровь
Холодный воздух, словно живой и осязаемый, заструился по пылающему шраму на щеке Саманты, заставив его похолодеть и обострённо проступить сквозь кожу. Её охватило странное, почти мистическое чувство, которое было так же сложно определить, как поймать ускользающий сон. Но это не была боль — по крайней мере, не физическая. Это была терзающая душу, глубочайшая ответственность, тяжким грузом ложившаяся на плечи. Всё в одну ночь переменилось, перевернулось с ног на голову. Из беззащитной жертвы, привыкшей прятаться и выживать, она была вынуждена в одночасье стать защитницей, опорой для кого-то другого. Это новое чувство не пугало её — нет, страх был бы проще. Оно приводило в безмолвный ступор, ошеломляя самой своей необратимостью.
Она не пугалась ответственности как таковой, а лишь в тихом ужасе удивлялась, как за такой ничтожный промежуток времени они поменялись ролями, будто кто-то свыше безжалостно провернул шестерёнки судьбы. Её блеклая, почти фарфоровая кожа ловила каждый новый удар ветра, и каждый порыв адской, пронзительной болью отзывался в шраме, будто вскрывая старую, не зажившую до конца рану.
Её душу раздирали на части чувство вины и жгучий стыд, навязчивое и гнетущее существование которых могла прервать лишь незамедлительная помощь несчастной мучительнице, оставшейся по ту сторону двери. Она долго и пристально смотрела на истерзанный, изогнутый металлический забор, предвидя не только короткий, подходящий к концу жизненный цикл его существования, но и сомневаясь в его способности удержать бешеную орду даже на короткий, отчаянно необходимый промежуток времени.
«Если они ворвутся, ей не выжить», — чуть слышно, одними губами, шептала про себя девушка, мысленно обдумывая и взвешивая все смертельные риски своего выхода наружу. Она устремила взгляд на рваную, местами провисшую колючую проволоку, пропитавшуюся густой, чёрной, мазутообразной жидкостью, которая, казалось, перекрыла и остановила почти всю коррозию, скрепив колючки в единое смертоносное целое.
«Какова вероятность того, что трупы, застрявшие в этих колючках, вдруг не оживут?» — безостановочно крутилось в её голове, пока она стояла, опершись спиной о холодную, укреплённую дверь, с обратной стороны которой лежала еле дышащая Серафима. «Да впрочем, никакой, — с горькой решимостью докончила мысль женщина. — Но если не принести лекарства, она умрёт гораздо быстрее и в тысячу раз мучительнее».

