Русская сталь. Том 3
Русская сталь. Том 3

Полная версия

Русская сталь. Том 3

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

— Федя, — сказал Рюрик. — Мы идём в Зимний? Уже поздно.


— Идём, — ответил Филатов. — Только я хочу зайти ещё в одно место.


Они подошли к Благовещенскому мосту, где когда-то стоял памятник Ленину, а теперь стояла часовня, и в ней горела лампадка.


— Здесь, — сказал Филатов, — я хочу прочитать стихи. Те, что написал сам. О том, что мы победили. И о том, что мы победили не потому, что были сильнее, а потому что за нами была правда.


Рюрик кивнул.


Филатов открыл брошюру, но не ту, купленную у развала, а свою, старую, потрёпанную, которую носил с собой ещё на фронте.


— «Русь свободная воскреснет,

Нашей верою горя!

И услышат эту песню

Стены древнего Кремля...»


— начал он, и голос его звучал негромко, но уверенно, и прохожие, заслышав стихи, останавливались, слушали, кто-то крестился, кто-то плакал.


— «Пусть воскреснет вновь страна,

Что и верна, и предана!

Пусть же правит тот народ,

Кто сквозь годы мощь несёт»


— закончил Филатов, и тишина повисла над мостом, и только ветер гнал по воде мелкие волны.


— Спасибо, — сказал кто-то из толпы.


— Спаси Господь, — ответил другой.


И все разошлись.

Ночью Филатов долго не мог уснуть. Он сидел в своём кабинете, листал дневник, перечитывал старые записи и думал о том, что его жизнь, прожитая им до этого момента, не была напрасной.


«Март 2062. Сегодня я читал стихи на мосту. Люди слушали. Некоторые плакали. Это хорошо. Плачут не от горя, а от радости. От того, что мы выжили. Что Россия жива. Что Царь правит, а не предатели.


Америка подписывает договор. Они признали нашу силу. Мы выиграли не только войну, но и мир.


Теперь — только восстанавливать. И молиться, чтобы это никогда не повторилось. Федя».


Он закрыл дневник, задул свечу. За окном занимался новый день, и где-то там, за горизонтом, вставало солнце — не только над Петроградом, но и над всей Европой, над всей Россией, над всем миром, который начинал верить, что мир возможен.


Через три дня после той прогулки, когда март уже перевалил на вторую половину, и солнце грело по-настоящему по-весеннему, и даже ночи стали светлее, и звёзды уже не казались такими холодными, Филатов получил приглашение на вечер поэзии в Доме офицеров. Приглашение было от ветеранской организации — старые солдаты, те, с кем он делил окопы и блиндажи, просили его прийти и почитать свои стихи.


Он долго думал — ехать или нет? — но потом решил: «Поеду. Не ради славы, а ради тех, кто верит в меня. И ради того, чтобы показать молодым, что поэзия — это не пустое занятие, а голос души».


Вечер начался в семь, когда солнце уже садилось, и за окнами Дома офицеров, выходящими на Неву, вода золотилась в его лучах. Зал был полон — ветераны, их жёны и дети, молодые кадеты, несколько священников и даже сам император с Машей, которая уже с трудом ходила, но всё равно приехала, потому что хотела послушать.


— Фёдор Александрович, — сказал ведущий, старый полковник с орденом на груди, — вам слово.


Филатов поднялся на сцену, и зал затих. Только слышно было, как кто-то кашлянул в последнем ряду, да где-то на улице залаяла собака.


— Друзья мои, — начал он, — я не оратор. Я солдат. Но сегодня я хочу прочитать вам не военные стихи, а мирные. О том, что мы защитили. О том, ради чего жили и умирали.


Он достал из кармана маленький блокнот, раскрыл на закладке.


«Солнце встанет, и трава в зелёном,

И набухнут почки на ветвях.

Всё, что было серым и больным,

Обернётся нежностью и сном.

Мать-Россия, матушка родная,

Ты устала, но не умерла.

Веру в сердце, кроткую, святую, Ты сквозь годы, сквозь века несла. А теперь вздохни – победа близко,

Сбрось с души тяжёлые оковы.

И во храме ставь свечу о низко Поклонившихся, не сказавших слова».


Замолчал. В зале было тихо, потом аплодисменты — негромкие, сдержанные, как у людей, которые знают цену и словам, и молчанию.


— Спасибо, — сказал Филатов и сел на своё место.


Дальше выступали другие — молодые поэты, ветераны, женщины, потерявшие мужей, но не потерявшие веру. Стихи были разными — грустными и светлыми, короткими и длинными, но все они были о главном: о том, что Россия живёт, что русский народ не сломали ни войны, ни революции, ни враги, ни предатели.


— Федя, — сказал Рюрик, когда вечер закончился, — я горжусь тобой.


— Не мной гордись, — ответил Филатов. — Ими. Теми, кто пишет. Кто верит. Кто строит.


Маша подошла, обняла его.


— Фёдор Александрович, вы — наш ангел-хранитель, — сказала она.


— Я — ваш солдат, — ответил он. — И всегда им буду.


На следующий день, несмотря на воскресенье, Рюрик созвал совет по вопросам внешней политики. Америка, получив договор, подписанный обеими сторонами, сделала вид, что она не проиграла, а просто приняла «новые реалии», но Филатов знал — там, за океаном, сейчас скрежетали зубами и проклинали его имя.


В кабинете собрались министры, несколько генералов, советники. Филатов сидел в углу, слушал и иногда вставлял свои замечания.


— Господа, — сказал Рюрик, открывая заседание, — договор с Соединёнными Штатами подписан. Они выводят войска из Восточной Европы, прекращают финансирование оппозиционных движений, признают российскую сферу влияния на постсоветском пространстве.


— А как же Украина? — спросил министр иностранных дел.


— Украина остаётся независимым буферным государством, — ответил Рюрик. — Но под нашим протекторатом.


— Это не устроит их националистов.


А мы и не спрашиваем националистов, — твёрдо сказал Филатов. — Мы спрашиваем народ. А народ устал от войны и хочет мира. И работы. И хлеба.


Спорить с ним не стали.


После заседания Филатов остался в кабинете с Рюриком.


— Знаешь, Князь, — сказал он, — я вчера на вечере стихов подумал: а правильно ли мы делаем, что так давим на Америку? Может, лучше было бы предложить им союз?


— Союз? — удивился Рюрик. — С теми, кто нас чуть не уничтожил?


— Война кончилась, — ответил Филатов. — Надо думать о будущем. Если мы их прижмём слишком сильно, они могут начать искать новых союзников. А новых союзников — полмира. Китай, Индия, даже Япония может переметнуться.


— Что ты предлагаешь?


— Я предлагаю не казнить их, а миловать. Оставить им лицо. Пусть думают, что они добровольно ушли, а не их выгнали.


— А это не будет слабостью?


— Нет, — сказал Филатов. — Это будет дипломатией. Правда — она разная. Иногда правда — это показать, что ты не враг, а партнёр. Даже если в душе ты знаешь: ты — главный.


Рюрик задумался.


— Ты прав, — сказал он наконец. — Сегодня же позвоню американцам. Скажу, что мы готовы к расширению сотрудничества.


— Вот и хорошо, — улыбнулся Филатов. — А я — в скит. На недельку. Отдохнуть.


— Езжай, — разрешил император. — Ты заслужил.


Скит встретил Филатова утренней тишиной, прозрачным воздухом и запахом хвои. Отец Никодим — да, тот самый, старый, но не сдающийся — сидел на лавочке у входа, перебирал чётки и читал молитву.


— Вернулся? — спросил он, поднимая голову.


— Вернулся, — ответил Филатов, садясь рядом. — Надолго ли — не знаю.


— Оставайся, — сказал монах. — Мир подождёт.


— Не подождёт, — вздохнул Филатов. — Всё время крутится.


Они помолчали. Потом Филатов рассказал отцу Никодиму о договоре с американцами, о стихах, о том, как люди радуются миру.


А знаешь, — сказал монах, — у нас тут тоже поэт объявился. Парень из деревни, на фронте был, руку потерял. А теперь пишет. И хорошо пишет. Почитай.


Он протянул Филатову мятый листок.


«Я руки не жалел в бою, Оставил их под Смоленском. Но душу, Родину свою, Я нёс на сердце отцовском. Идут года, болит спина,

Но не жалею ни о чём.

Святая Русская земля, Ты стала вечным мне лучом».


Филатов прочитал и тихо сказал:


— Хорошо. Очень хорошо.


— Вот, — кивнул отец Никодим. — А ты говоришь — стихи не нужны. Стихи — это то, что душу лечит.


— Я никогда не говорил, что стихи не нужны, — возразил Филатов. — Я говорил, что я не поэт.


— Поэта не бывает без стихов, — сказал монах. — А ты — поэт. Только орудие твоё — не перо, а меч.


Филатов промолчал.


В скиту он прожил неделю. Вставал рано, молился, помогал по хозяйству, гулял по лесу. Думал.


Он много думал о будущем. О том, что нужно сделать, чтобы мир, завоёванный такой кровью, не рухнул в одночасье. О том, что надо укреплять не только армию, но и дух. И что дух — это стихи, это вера, это память.


Перед отъездом он написал новое стихотворение — утром, на берегу, глядя на проснувшееся море:


«Море спит, и чайки не кричат, Только волны лижут тихо камень.

Солнца луч пробился сквозь туман, Золотым расплавившись в нём пламенем.

Тишина. И только на душе

Светлый покой, как будто всё свершилось. Разве счастье в западном ковше?

Счастье в том, что сердце не разбилось».


Он перечитал, улыбнулся, спрятал листок в карман.


— Прощай, отче, — сказал он отцу Никодиму.


Возвращайся, — ответил монах. — И пиши. Не бросай.


— Постараюсь.


Вернувшись в Петроград, Филатов сразу поехал в Зимний. Рюрик встретил его радостно.


— Федя! Американцы согласились на совместное заявление. Мы выступаем за мир во всём мире. За сотрудничество.


— Хорошо, — кивнул Филатов. — Только я хочу добавить одно условие.


— Какое?


— Чтобы они официально признали, что Российская Империя — правопреемница СССР и Российской Республики.


— Это принципиально?


— Принципиально, — твёрдо сказал Филатов. — Чтобы ни у кого не было сомнений, кто здесь хозяин.


Рюрик улыбнулся.


— Я так и знал, что ты это скажешь.


— Ты меня знаешь, — ответил Филатов.


Они сели за стол, и Филатов, глядя на портрет Ростислава, прочитал свои новые стихи.


«Россия, мать моя, ты вновь восстала

Из пепла, из руин, из тяжких снов.

Твоя душа нисколько не устала Беречь свою традицию от врагов.

Пускай Америка грызёт локти,

Европа пусть завидует в тиши, Мы знаем: нами движут не расчёты, А совесть наша и веление души».


Рюрик прослушал, потом сказал:


— Напечатаем в «Правде»? Народ должен знать.


— Напечатаем, — согласился Филатов.


Вечером, оставшись один, он открыл дневник и написал:


«Апрель 2062. Договор подписан. Американцы признали нашу силу. Мир наступил — не шаткий, а вполне крепкий. Но расслабляться нельзя. Потому что враг не дремлет. Он только ждёт, когда мы опустим руки.


Но мы руки не опустим. Мы будем строить, созидать, сочинять стихи и растить детей. И молиться, чтобы всё это не рухнуло.


Федя».


Утро 7 апреля выдалось на удивление светлым, будто сама природа решила отпраздновать подписание мирного договора с Америкой, и даже старый дуб под окном кабинета, который Филатов когда-то посадил своими руками в память о победе под Смоленском, зазеленел первыми мелкими листочками, и в этих листочках, ещё прозрачных, похожих на крылья стрекоз, запутались солнечные лучи и не могли вырваться.


Филатов сидел за столом, перечитывал окончательный текст договора, который должны были подписать сегодня в Хельсинки, и не верил своим глазам. Американцы согласились на всё. На всё. И на вывод войск из Германии, и на признание российской сферы влияния в Восточной Европе, и даже на то, что Крым навсегда остаётся российским. Они сдались не потому, что полюбили Россию, а потому, что у них не осталось сил для сопротивления, и Филатов это понимал, и от этого на душе было не радостно, а как-то пусто, будто ты выиграл битву, но противник ушёл не потому, что ты его победил, а потому, что у него кончились патроны.


— Федя, — раздался голос Рюрика за спиной, — ты готов? Через час вылетаем.


— Готов, — ответил Филатов, поднимаясь. — Только хочу одно стихотворение взять с собой. Прочитать там, после церемонии.


— Какое?


— Новое. Написал сегодня ночью.


Он достал из кармана мятый листок, развернул.


«Америка, ты помнишь те года, Когда диктовала нам свои законы?

Теперь ушла твоя былая власть вода, И не спасут тебя ни танки, ни иконы.

Мы не хотим тебя унизить, нет —

Мы просим мира, как просили раньше.

Услышь, Америка, наш тихий русский свет,

Услышь и встань с колен, и стань нам братом старшим».


Рюрик прочитал, усмехнулся.


— Ты их ещё братьями называешь?


— Они — наши противники, — ответил Филатов. — Но не враги. Враги те, кто в окопах сидел и в нас стрелял. А эти… эти просто проиграли. Им больно. Мы должны быть снисходительны.


— Ты слишком добр, Федя.


— Я — мудр, — сказал Филатов и вышел из кабинета.


Вертолёт ждал их на крыше Зимнего. Маша, уже на седьмом месяце, с трудом поднялась по трапу, но Рюрик поддерживал её, а Филатов нёс портфель с документами. Летели молча, каждый думал о своём, но все мысли сходились к одному: сегодняшний день войдёт в историю. День, когда Россия окончательно и бесповоротно стала главной державой мира.


Хельсинки встретил их солнцем и лёгким ветром с залива. Дворец, где проходили переговоры, был украшен флагами обеих стран — российскими и американскими, — и Филатов, глядя на звёздно-полосатое полотнище, почувствовал странную ностальгию, будто он сам когда-то был частью этой Америки, которую сейчас хоронили, но хоронили по-христиански, с прощением и надеждой.


Церемония подписания заняла не больше часа. Рюрик и американский президент обменялись ручками, поставили подписи, пожали руки. Филатов стоял в стороне, заложив руки за спину, и смотрел, как бумаги переходят из рук в руки, и думал: «Вот она, победа. Не та, о которой мечтают в окопах, а та, о которой молятся в храмах».


— Фёдор Александрович, — обратился к нему американский переводчик, — президент хочет сказать вам пару слов.


Филатов подошёл. Президент, старый, уставший, с глубокими морщинами на лице, сказал:


— Полковник, я знаю, что это вы всё организовали. Вы — настоящий герой.


— Я — солдат, — ответил Филатов. — А герои — те, кто не вернулся.


Президент хотел возразить, но передумал.


После церемонии был фуршет. Филатов не пил шампанского — налил себе минеральной воды, сел в углу и наблюдал за гостями. Американцы держались с достоинством, но без прежней надменности. Европейские дипломаты заискивали. Русские — улыбались, но сдержанно.


— Ну, Федя, — сказал Рюрик, подходя к нему с бокалом, — мы сделали это.


— Сделали, — кивнул Филатов. — Теперь главное — не разрушить.


— Не разрушим, — ответил император. — Обещаю.


Они чокнулись, и Филатов подумал: «Вот она, взрослая жизнь. Когда победа уже не пахнет порохом, а пахнет хлебом и цветами».


Вернулись в Петроград уже затемно. Филатов не пошёл в Зимний — попросил водителя отвезти его на квартиру. Ему нужно было побыть одному.


Он сидел у окна, смотрел на звёзды и писал в дневнике:


«Апрель 2062. Договор подписан. Американцы уходят. Россия остаётся. Мы победили, но победа эта — не наша, а тех, кто верил, кто ждал, кто надеялся. Я — только проводник их воли.

Пора отдыхать. Устал. Но знаю — завтра снова в бой. Потому что бой за мир — это самый трудный бой. Федя».


Возвращение в Петроград после подписания договора с американцами было не шумным, а каким-то будничным, будто и не случилось ничего особенного, будто просто закончился ещё один рабочий день, и можно выдохнуть, выпить чаю и лечь спать, но спать не хотелось, потому что внутри всё ещё кипело, и мысли, как встревоженные птицы, бились в голове, не находя выхода.


Филатов прошёл в свой кабинет, сел в кресло, снял сапоги — ноги гудели, старые раны напоминали о себе, — и долго смотрел в окно, на Неву, на мосты, на огни города, который так медленно, но верно возвращался к жизни. Послевоенный Петроград был другим — не таким, каким он запомнил его в детстве, не таким, каким он знал его до войны. Он был тише, что ли. И задумчивее. И люди на улицах не спешили, как раньше, а шли не торопясь, будто боялись пропустить что-то важное, будто каждый миг мирной жизни был драгоценен, и они не хотели его упускать.


— Фёдор Александрович, — раздался голос Белова из-за двери, — можно?


— Входи, — ответил Филатов, не оборачиваясь.


Белов вошёл, сел на стул у стены, положил на колени папку с бумагами.


— Ну, как там, в Хельсинки? — спросил он.


— Подписали, — коротко ответил Филатов. — Американцы согласились на всё.


— И вы не рады?


— Рад, — Филатов повернулся. — Но не до конца. Понимаешь, когда долго воюешь, привыкаешь, что враг — это враг. А тут… они уже не враги. Просто проигравшие. И мне их почти жалко.


— Жалко? — удивился Белов.


— Жалко, — повторил Филатов. — Они потеряли своё величие. Свою веру в себя. А без веры человек — не человек. Даже если этот человек — целая нация.


— Вы слишком много думаете о них, — заметил Белов.


— Долг побуждает, — ответил Филатов. — Мы победили. Мы должны быть милосердны. Иначе чем мы отличаемся от них?


Он помолчал, потом добавил:


— У меня есть стихи. Хочешь послушать?


— Конечно, — сказал Белов.


Филатов достал листок, на котором вчера, перед вылетом, набросал несколько строк. Прочитал негромко, но внятно:


«Когда-то мы просили лишь о мире,

Америка же требовала крови.

Теперь они стоят на том же пунктире,

Где мы стояли, плача о любви.

Я не хочу глумиться над поверженным,

Я не хочу их добивать в крови.

Пусть уезжают, Богом ободрённые, И вспоминают прошлое в тиши».


Белов прослушал, кивнул.


— Хорошие стихи, Фёдор Александрович. Но вы слишком добры. Они не заслужили этой доброты.


— Не нам судить, кто заслужил, а кто нет, — ответил Филатов. — Бог рассудит. Наше дело — побеждать. И прощать.


Белов хотел возразить, но передумал.


— Ладно, — сказал он, поднимаясь. — Пойду. Дел много. А вы отдыхайте. Завтра — новый день.


— Завтра — новый день, — повторил Филатов. — Спасибо, брат.


Они попрощались.


Наутро Рюрик прислал записку: «Федя, приходи к обеду. Будем обсуждать, как жить дальше».


Филатов оделся, вышел на улицу. День был солнечным, и в этом солнце было что-то умиротворяющее, что-то такое, что заставляло забыть о всех тревогах, о всех войнах, о всех потерях. Он шёл по Невскому, смотрел на прохожих, и ему казалось, что он видит их впервые — таких спокойных, таких домашних, таких родных.


В Зимнем его встретила Маша — уже с большим животом, но всё ещё лёгкая, всё ещё улыбчивая.


— Фёдор Александрович, — сказала она, — император в кабинете. Ждёт.


— А вы, Ваше Величество, как себя чувствуете? — спросил Филатов.


— Хорошо, — ответила Маша, поглаживая живот. — Мальчик шевелится. Наверное, торопится родиться.


— Не торопитесь, — улыбнулся Филатов. — Пусть ещё немножко посидит в животике. Спокойнее.

Он прошёл в кабинет. Рюрик сидел за столом, разбирал бумаги.


— Федя, — сказал он, — у меня предложение.


— Какое?


— Давай устроим в Петрограде фестиваль поэзии. В честь мира. Пригласим всех — и наших, и зарубежных поэтов. Пусть читают стихи о любви, о жизни, о родине.


Филатов задумался.


— Хорошая идея, — сказал он. — Только не надо политики. Пусть стихи будут о главном. О вечном.


— Согласен, — кивнул Рюрик. — Ты будешь выступать?


— Если позовут.

— Зову.


— Тогда я подготовлюсь.


Они обсудили детали, и Филатов поехал домой — готовить стихи для фестиваля. Ехал он не спеша, смотрел в окно автомобиля на весенний город и думал о том, что жизнь, кажется, налаживается. И что мир, наконец, наступил.


Фестиваль поэзии назначили на первое мая. В этот день, когда-то бывший праздником пролетариата, теперь стал днём мира и созидания. Рюрик лично утвердил программу, отобрал участников, и ни одного политика среди них не было — только поэты, музыканты, художники. Те, кто умел говорить с душой, а не с трибуны.


Филатов готовился к выступлению несколько дней. Перебирал свои стихи, выбирал самые пронзительные, самые светлые. Хотел прочитать одно — то, что написал недавно, про мир и весну.


Утром первого мая он приехал на Дворцовую площадь. Там уже толпился народ — тысячи людей, ветераны с орденами, молодые мамы с колясками, дети с воздушными шарами. Сцена была украшена живыми цветами, и на ней сияли буквы: «МИР».


Рюрик открыл фестиваль короткой речью.


— Друзья! — сказал он. — Сегодня мы собрались здесь не для того, чтобы вспоминать ужасы войны. Мы собрались для того, чтобы радоваться жизни. И славить поэзию, которая помогает нам жить.


Потом выступали другие. Кто-то читал о любви, кто-то о природе, кто-то о вере. Филатов слушал и думал: «Господи, как же талантлив русский народ!

Сколько в нём света, сколько надежды!»

И вот настала его очередь.


Он вышел на сцену, и площадь затихла. Только ветер шелестел флагами да где-то вдалеке кричала чайка.


— Друзья мои, — начал он, — я не поэт. Я солдат. Но сегодня я хочу прочитать вам стихи, которые написал сам. О том, что мы вынесли. И о том, что осталось.


И он начал, тихо, но уверенно:


«Мы шли сквозь кровь, мы шли сквозь грязь,

Мы шли сквозь холод и бессонницу.

Но в сердце каждого зажглась Святая праведная исступлённица.

Не для себя мы воевали, нет, — Для вас, для будущих потомков.

Чтоб не померк вовеки свет,

Чтоб не упал на землю жёсткий молот. Теперь мы здесь, на площадях,

Стихи читаем вместо пуль.

И враг, поникнув в скорбных снах, Услышит: «Русь не кинет в пуль».


Замолчал. Тишина. А потом — аплодисменты. Сначала редкие, потом всё громче, и вот уже вся площадь рукоплещет, и кто-то кричит «Браво!», и кто-то плачет, и Филатов, стоя на сцене, чувствует, как слёзы наворачиваются на глаза.


Он поклонился и ушёл со сцены.


В кулисах его ждал Рюрик.


— Ты гениален, Федя, — сказал император.


— Нет, — ответил Филатов. — Просто солдат, который умеет чувствовать.


Фестиваль продолжался до вечера. Стихи звучали и на русском, и на языках народов России, и на европейских языках — в знак того, что русские не держат зла на тех, кто недавно был врагом.


Филатов сидел в первом ряду, слушал и иногда записывал что-то в блокнот. Имена, строчки, мысли, которые приходили в голову. Он думал о том, что этот день войдёт в историю. Не как день победы, а как день примирения. И что в этом примирении — настоящая сила России.


К вечеру, когда солнце уже садилось за шпилями Петропавловской крепости,

Рюрик предложил зажечь свечи памяти — по всем, кто не вернулся с войны. Тысячи свечей вспыхнули на Дворцовой площади, и Филатову показалось, что это не просто огоньки, а души павших, которые спустились на землю, чтобы увидеть, что их смерть была не напрасной.

Он зажёг свою свечу, поставил на брусчатку, прошептал:


— Упокой, Господи, души усопших рабов Твоих. И прости нас, живых, за то, что мы не уберегли их.


Потом достал дневник и написал, стоя на коленях среди толпы:


«1 мая 2062 года. Петроград. Фестиваль поэзии. Тысячи людей, тысячи свечей. Стихи о мире. Я выступал. Меня слушали. Я плакал. Не стыдно. Стыдно не плакать, когда душа просит.


Американцы ушли. Мы остались. Но мы не враги им. Мы — соседи. Будем жить в мире. Федя».


Он закрыл дневник, спрятал за пазуху.


Фестиваль закончился, площадь опустела, только уборщики собирали мусор да кое-где горели забытые свечи.


Филатов пошёл домой пешком. По набережной, по мостам, по улицам, которые он знал с детства. И думал о том, что жизнь, кажется, налаживается.


Вечером того же дня, когда официальная часть переговоров закончилась и гости разошлись по комнатам в ожидании ужина, Филатов остался в Георгианском зале один. Он думал, что его никто не слышит, и позволил себе то, что никогда не позволял прилюдно — говорить открыто, без оглядки на дипломатию, без страха, что его слова используют против России.


Он стоял у карты Европы, которая висела на стене, и смотрел на очертания стран, которые когда-то были великими монархиями, а потом пали под натиском революций, демократий и коммунизма. Теперь они поднимались заново, но поднимались медленно, с болью, с потерями, и ему, Филатову, предстояло помочь им встать на ноги. Не как завоевателю, а как старшему брату, как тому, кто прошёл через то же самое и выжил.

На страницу:
2 из 7