
Полная версия
Русская сталь. Том 3

Николай Штейнгель
Русская сталь. Том 3
Петроград, Зимний дворец, кабинет императора. Январь 2062 года. За окнами кружил снег, крупный, пушистый — тот самый, который в России называют «настоящим», в отличие от европейской мерзкой измороси, — и падал на Неву, которая уже встала, и на крыши, и на шпили Петропавловского собора, и на купол Исаакия, который после долгих споров реставраторы наконец-то вызолотили заново, и теперь он сиял над городом, как ещё одна луна, только жёлтая и не такая далёкая.
Филатов сидел в кресле у окна, привалившись боком к подоконнику, и смотрел на этот снег, и думал о своём. Он постарел за прошедший год — не так чтобы сильно, не так, чтобы сдаваться, но морщины стали глубже, под глазами залегли тени, которые не проходили даже после хорошего сна, и левая рука, та самая, на которую он всегда наматывал ремень, иногда немела по утрам, и пальцы не слушались, и приходилось растирать их, пока они не начинали гореть.
Рюрик сидел за столом, заваленном бумагами — донесения, сводки, проекты указов, письма из-за границы, — и читал, то и дело отрываясь, чтобы понюхать нашатырь из маленького пузырька, который держал в ящике. Глаза у него покраснели — он не спал третьи сутки, и даже Маша, которая была на шестом месяце беременности и уже ходила с округлившимся животом, не могла уговорить его отдохнуть.
— Федя, — сказал император, откладывая очередную бумагу и потирая переносицу, — из Вашингтона пришла новая нота. Американцы требуют пересмотра торгового соглашения. Говорят, что мы завышаем цены на газ и нефть, и что это нарушает принципы свободной торговли.
— Свободной торговли, — усмехнулся Филатов, не отрывая взгляда от окна. — Помню я эту свободную торговлю. Когда они наводнили наши рынки дешёвым ширпотребом в девяностых, а потом развалили наши заводы, это называлось "свободный рынок". А теперь, когда мы поднялись и диктуем свои условия, они вспомнили о принципах.
— Что предлагаешь?
— Предлагаю не обращать внимания. У них нет рычагов давления. Армия у них развалена после войн на Ближнем Востоке, союзники в Европе от них отвернулись, а свои производители не могут конкурировать с нашими ни в машиностроении, ни в военных технологиях. Пусть пишут ноты. Мы их будем складывать в папку с надписью "Исторический мусор".
Рюрик усмехнулся — устало, но со знакомой теплотой.
— Ты всегда так категоричен.
— А ты всегда слишком мягок, — ответил Филатов. — Но это нормально. Ты — император, а я — старый солдат. Нам и положено различаться.
Он встал, подошёл к карте Европы и Азии, висевшей на стене, и провёл пальцем по тихоокеанскому побережью.
— Япония тоже ерепенится. Говорят, хотят пересмотреть договор о дружбе. Мол, мы недостаточно помогаем им с ресурсами, а они хотят большего.
— У них есть повод?
— Нет. Просто Америка сулит им золотые горы, если они выйдут из нашего союза и перейдут на их сторону. Но это блеф. У Америки нет денег, чтобы платить Японии. У неё самой долги выше крыши, и никто не собирается их отдавать.
— А что, если Япония всё же решится?
— Тогда мы покажем им наши новые подлодки, — спокойно сказал Филатов. — Те самые, которые строят на Дальнем Востоке. "Князь Владимир". Бесшумные, с гиперзвуковыми ракетами, способные нести ядерное оружие. Пару раз выпустим учебные торпеды в их территориальных водах, и они быстро передумают.
Рюрик смотрел на него, и в глазах его читалось нечто среднее между уважением и лёгкой тревогой.
— Ты предлагаешь играть мускулами?
— Я предлагаю быть готовым к любому развитию событий, — ответил Филатов. — Будем сильными — нас будут уважать. Будем слабыми — сожрут. Это закон джунглей. И мы не можем позволить себе забыть о нём.
Он отошёл от карты, вернулся в кресло, снова посмотрел в окно. Снег всё падал, и город за окном казался спокойным, почти игрушечным — игрушечные домики, игрушечные мосты, игрушечные люди — и так трудно было поверить, что всего несколько лет назад здесь гремели взрывы, пули свистели, и люди умирали на этих самых набережных, защищая этот самый снег и эти самые купола.
— Ты знаешь, — сказал Филатов, — я иногда думаю: а стоило ли? Столько смертей, столько разрушений, а в итоге — те же самые интриги, те же самые политические игры, те же самые лицемерные улыбки дипломатов. Мы выиграли войну, но выиграли ли мы мир?
Рюрик не ответил. Он тоже смотрел в окно, и на лице его читалась та же усталость, только молодая, не успевшая ещё превратиться в мудрость.
— Ты устал, Федя, — сказал он наконец.
— Устал, — согласился Филатов. — Но не настолько, чтобы сдаться.
Он поднялся, потянулся — спина хрустнула, и он поморщился, но быстро взял себя в руки.
— Давай, Князь, показывай свои бумаги. Что там у американцев ещё? Ультиматумы, требования, просьбы о встрече?
— В основном просьбы, — ответил Рюрик, протягивая ему папку. — Они хотят встретиться на нейтральной территории. Обсудить новый мировой порядок.
— Новый мировой порядок, — повторил Филатов, беря папку и открывая её. — Старая песня. Когда они были на коне, они диктовали нам свои условия. А теперь, когда мы на коне, они хотят "обсуждать". Нет, Князь. Мы не будем обсуждать. Мы будем ставить условия.
Он пробежал глазами бумаги, потом положил их на стол.
— Пусть приезжают в Хельсинки. В марте. Там и поговорим. Но не раньше. Им надо дать время осознать, что их время прошло. Пусть понервничают.
— А если они откажутся?
— Не откажутся, — уверенно сказал Филатов. — У них нет выбора. Или они договариваются с нами сейчас, на наших условиях, или мы договариваемся с их конкурентами. Китай, Индия, Бразилия — все хотят занять место Америки. Мы можем выбрать, с кем работать.
Рюрик кивнул, записал что-то в блокнот.
— Тогда так и сделаем. Назначим встречу на март. А пока — будем готовиться.
— Готовиться будем, — сказал Филатов. — Но ты, Князь, иди отдыхай. Маша ждёт. И ребёнок твой тоже. Ему нужен здоровый отец.
— А ты? — спросил Рюрик.
— А я посижу ещё. Посмотрю на снег. Подумаю о вечном.
Рюрик хотел сказать что-то ещё, но передумал. Он встал, подошёл к Филатову, положил руку ему на плечо — молодой, сильный, горячий — и сказал:
— Ты, Федя, тоже береги себя. Мы без тебя не справимся.
— Справитесь, — ответил Филатов. — Я вас хорошо научил.
Рюрик ушёл, а Филатов остался один. Он сидел в кресле, смотрел на снег, и думал о том, что его жизнь, в сущности, была прожита не зря. Может быть, даже с избытком.
— Господи, — прошептал он, — если Ты есть, дай мне сил дожить до того дня, когда этот мир, наконец, успокоится. Или хотя бы до рождения внука. Хотя бы до этого.
Он перекрестился — неловко, по-староверски, тремя перстами, хотя сам не знал, откуда взялась эта привычка, — и закрыл глаза.
Снег всё падал, и город спал, и где-то там, за океаном, американские политики грызли ногти, прикидывая, как бы им выпутаться из той ситуации, в которую они сами себя загнали.
А в России наступал новый год — год великих перемен, год побед, год, который должен был показать всему миру, кто теперь настоящий хозяин. Февраль 2062 года выдался снежным и ветреным, даже для Петрограда непривычно — снег не прекращался вторую неделю, и заносы были такими, что трамваи встали, связь между районами поддерживали грузовики-амфибии, когда-то списанные со службы, а теперь переданные городскому хозяйству, и люди, ругаясь, откапывали машины и входы в подъезды, но на удивление мало жаловались — война научила их терпеть лишения и радоваться даже простой возможности откопать свой двор, потому что это означало, что жизнь продолжается, что нет обстрелов, нет бомбёжек, а есть только снег, который растает к весне.
Филатов, несмотря на просьбы Рюрика не выходить на улицу в такую погоду, всё же выбрался в город. Ему нужно было встретиться с Беловым — неофициально, без свидетелей, чтобы обсудить один щекотливый вопрос, который не хотелось выносить на уровень императора.
Они встретились на окраине, в маленьком кафе с покосившейся вывеской, которое чудом уцелело и после революции, и после мятежа, и после войны. Внутри было тепло — топили дровами, и в воздухе пахло хлебом, кофе и чемто ещё, почти забытым, похожим на детство.
Белов сидел за столиком у окна, одетый в штатское — впервые за долгое время, — и пил чай из гранёного стакана.
— Фёдор Александрович, — сказал он, когда Филатов сел напротив, — вы выглядите уставшим.
— А я и есть уставший, — ответил Филатов, снимая шинель и вешая её на спинку стула. — Но не жалуюсь. Дела.
— Какие?
— Американские. Император готовится к переговорам в Хельсинки. Нужно, чтобы к тому моменту у нас были козыри не только дипломатические, но и силовые.
Белов отставил стакан, наклонился ближе.
— Вы говорите о японцах?
— О них, — кивнул Филатов. — Разведка донесла, что они собирают эскадру у Курил. Формально — учения. Но на учениях они могут забыть, где заканчиваются их территориальные воды и начинаются наши.
— И что вы предлагаете?
— Показать им наши новые подлодки. Не все, конечно, но пару штук. Чтобы они видели, что мы не дремлем, и чтобы у них не возникло желания испытывать наше терпение.
Белов помолчал, потом спросил:
— А император знает?
— Частично. Я не хочу его тревожить раньше времени. У него и так забот хватает — переговоры с европейцами, парламентская возня, Маша беременная. Ему нужен покой, а не новые конфликты.
— А если японцы всё же решатся на провокацию?
— Тогда мы ответим, — спокойно сказал Филатов. — И ответим так, что они запомнят надолго. У нас есть новые подлодки, и у нас есть право защищать свои территориальные воды. Никто не сможет нас обвинить в агрессии — мы будем действовать в рамках международного права.
— Вы уверены, что международное право на нашей стороне?
— Международное право, — усмехнулся Филатов, — это то, что пишут победители. А победители сейчас — мы.
Он заказал себе чай, сделал глоток, поморщился — слишком сладкий — и отставил стакан.
— А что там с американцами? Они уже согласились на встречу?
— Согласились, — ответил Белов. — Но ставят условия. Хотят, чтобы переговоры проходили без посредников, под их протокол.
— Им нечего бояться, — сказал Филатов. — У нас нет врагов в Европе, которые могли бы им помочь. Все, кто хотел воевать, уже успокоились. Остальные — поняли, что дружить с нами выгоднее, чем ссориться.
— А если американцы попытаются сыграть на противоречиях между нами и Европой?
— Не сыграют, — твёрдо сказал Филатов. — Европа сейчас в таком состоянии, что любая попытка расколоть её только сплотит. Они будут держаться вместе, потому что боятся остаться один на один с нами.
— И что мы от них хотим?
— Мы хотим, — Филатов помолчал, собираясь с мыслями, — чтобы Америка признала нашу сферу влияния в Восточной Европе и Азии. Чтобы вывела свои войска из тех стран, где они ещё остались. И чтобы прекратила финансирование оппозиционных движений на нашей территории.
— Это ультиматум, — заметил Белов.
— Это — справедливость, — поправил Филатов. — Они делали то же самое с нами, когда были сильнее. Теперь мы сильнее. И теперь мы диктуем условия.
Он допил чай, поставил стакан на стол.
— А теперь — к другому вопросу. Как идёт подготовка наших подлодок к демонстрации силы?
— Первая эскадра уже в Японском море, — доложил Белов. — Три подлодки проекта "Князь Владимир". Две — на боевом дежурстве. Одна — на подходе. Командиры проинструктированы. Если японцы сунутся не туда, они устроят им сюрприз.
— Хорошо, — кивнул Филатов. — Но пусть не торопятся. Пусть сначала американцы увидят, что мы готовы к диалогу. А потом, если потребуется — к диалогу с позиции силы.
Белов улыбнулся — впервые за этот разговор.
— Вы всегда так говорите, Фёдор Александрович. "С позиции силы".
— Потому что другая позиция — слабость, — ответил Филатов. — А слабость наказывают.
Он поднялся, надел шинель.
— Поеду. Дел много. А ты, Белов, береги себя. И подлодки береги. Они нам ещё пригодятся.
— Пригодятся? — удивился тот.
— Обязательно. Мир, который мы построили, слишком хрупок. Кто-то обязательно захочет его разрушить. Мы должны быть готовы защитить его.
Он вышел из кафе, и снег сразу же заметал его следы, и вьюга завыла так, что на мгновение ему показалось, что он снова в окопах под Вязьмой, и где-то там, за стеной белого, стоит враг, и нужно идти в атаку.
— Господи, — прошептал он. — Дай нам сил.
Февраль медленно перетекал в март, и снег, который так долго не хотел уходить, наконец-то начал таять — сперва по краям, потом большими проталинами, и в этих проталинах появлялась чёрная, мокрая земля, пахнущая прелыми листьями и чем-то ещё, давно забытым, похожим на детство, когда весна была не просто временем года, а настоящим чудом, и ты ждал её, замирая у окна в ожидании первых капель.
Филатов сидел в своём кабинете — нет, не в том, старом, на Петроградской стороне, а в новом, который Рюрик велел оборудовать для него в Зимнем, на третьем этаже, с окнами на Неву, — и смотрел на ледоход. Льдины плыли по чёрной воде, сталкивались, крошились, и в этом движении было что-то успокаивающее, почти гипнотическое, и он думал о том, что жизнь, как эта река, течёт, несмотря ни на что, и каждый год приносит новое, и старое уходит, и это правильно, потому что старое — это боль, а новое — надежда.
В дверь постучали — негромко, почтительно.
— Войдите, — сказал Филатов, не оборачиваясь.
Вошел Рюрик. Не в мундире, как обычно, а в простом свитере, сером, мягком, с высоким воротом, и выглядел он в нём не императором, а просто молодым человеком, уставшим, но счастливым, потому что дома ждала Маша, на шестом месяце, и живот её уже округлился, и она иногда гладила его и улыбалась, и Рюрик, глядя на неё, забывал о всех войнах, о всех проблемах, о всех врагах.
— Федя, — сказал он, садясь в кресло напротив, — я принёс стихи.
— Какие стихи? — удивился Филатов, поворачиваясь.
— Твои. Точнее, те, которые ты мне дал. Я их перечитал сегодня ночью — не спалось, и знаешь, они такие… добрые. Такие тёплые. Как весна.
Филатов усмехнулся — не горько, а как-то по-домашнему, по-отечески, — и взял листок, который протянул ему Рюрик.
— Это старые стихи, — сказал он, пробегая глазами строки. — Я их писал, когда мы только начинали восстанавливать Россию. Когда ещё не было «Теней», когда мы только верили, что сможем.
— А ты сомневался?
— Сомневался, — честно ответил Филатов. — Каждый день. Но потом смотрел на тебя — на твою веру, на твою надежду — и понимал, что не имею права сдаваться.
Он положил листок на стол.
«Весна придёт, и старый снег растает,
И потемневшие поля вдохнут.
Земля, что кровью полита, святая,
Нам новый, светлый принесёт уют.
Уют не тот, что от печи и хлеба,
А тот, что от любви и тишины.
Когда ни облачка на мирном небе, Когда не слышно голоса войны».
Рюрик слушал, закрыв глаза.
— Красиво, — сказал он. — Очень красиво.
— Война, — ответил Филатов, — учит ценить мир. Но мир… мир нужно строить. Не просто ждать, а строить. Каждый день. Каждый час. Каждую минуту.
Он поднялся, подошёл к окну.
— Вот смотри, ледоход. Льдины плывут, сталкиваются, рушатся. А река — течёт. И мы — как эта река. Мы должны течь. Не стоять на месте. Не застревать. Иначе замёрзнем.
— Ты философ, Федя, — улыбнулся Рюрик.
— Я солдат, — ответил Филатов. — Просто старый солдат, который видел слишком много, чтобы оставаться циником.
Они помолчали, глядя на воду. Потом Рюрик сказал:
— Американцы прислали проект договора. Они согласны на наши условия — почти на все.
— Почти? — переспросил Филатов.
— Они просят оставить за собой право вето в Совете Безопасности ООН. И не выводят войска из Южной Кореи.
— А что мы им ответим?
— Я думаю, можно согласиться, — сказал Рюрик. — Вето — это символ. А Корея — не наша зона интересов. Пусть сидят.
— Ты мудрее меня, — заметил Филатов. — Я бы потребовал вывода.
— А я бы не стал, — ответил Рюрик. — Потому что мир важнее амбиций. Правда?
— Правда, — согласился Филатов. — Когда-то и я так думал. А потом война научила меня другому.
— И чему же?
— Что мир без силы — это иллюзия. Но сила без мира — это tyranny.
Он задумался, потом добавил:
— Но ты прав. Соглашайся. Им нужен этот маленький козырь, чтобы спасти лицо. А нам нужен мир.
Рюрик кивнул.
— Тогда завтра подпишем.
— Подпишем, — сказал Филатов. — А сегодня… сегодня я хочу поехать в ресторан.
— В ресторан? — удивился Рюрик.
— Да. В тот самый, на Невском, который открыли ветераны. Говорят, там кормят как в раю. И поют песни. И играют на гитаре.
— Я с тобой, — сказал Рюрик.
— А как же Маша?
— Маша будет рада. Она тоже хочет отдохнуть.
Они оделись, вышли на улицу. Вечер был прохладным, но уже не зимним — дыхание весны чувствовалось в каждом порыве ветра, в каждой лужице, отражавшей розовеющее небо.
Ресторан «У Мороза» — так он назывался в честь капитана Мороза, погибшего на Дворцовом мосту, — стоял на углу Невского и Малой Садовой. Вывеска была скромной, деревянной, с выжженными буквами. Внутри горел камин, пахло пирогами и жареным мясом, и кто-то тихо, под гитару, пел старую русскую песню.
Хозяин, седой полковник в отставке, узнал Филатова и Рюрика, хотел встать — «Ваше Величество!» — но император махнул рукой: «Не надо. Мы — простые гости».
Их посадили у окна, откуда открывался вид на Невский — вечерний, освещённый фонарями, с редкими прохожими, и Филатов смотрел на эту картину и думал: «Господи, как же мы всё-таки выжили. И как же хорошо сейчас здесь. Просто сидеть, смотреть на улицу, слушать песню и знать, что завтра не надо идти в бой».
Они заказали уху, блины с икрой, солёные огурцы и наливочку — клюквенную, сладкую, почти не хмельную.
— За мир, — сказал Рюрик, поднимая рюмку.
— За мир, — ответил Филатов.
И выпили.
А за соседним столиком старый солдат с одной рукой пел под гитару:
«Мы не хотим войны, мы просим мира, Но враг не спит, и мы не можем спать.
Россия — наша мать, Россия — вера,
И мы должны её оберегать…»
Филатов слушал и улыбался. Потому что в этой песне не было злобы. Была только любовь. И он понял: вот она, настоящая победа. Не когда враг повержен, а когда люди могут петь о войне как о прошлом, не боясь, что она вернётся.
— Спой, Федя, — попросил Рюрик. — Спой свои стихи.
— Не умею я петь, — отмахнулся Филатов.
— А ты прочитай. Как стихи.
Филатов помолчал, потом начал — тихо, почти шёпотом:
«Устал я, брат, от бесконечной сечи…»
И Рюрик подхватил — не голосом, а сердцем.
«От криков тех, кто рушит старый дом…»
Они сидели в ресторане, среди ветеранов, среди мирных людей, и читали стихи, и им никто не мешал. Потому что все понимали — эти стихи о них. О том, что было. И о том, что никогда не должно повториться.
Ночью, когда они вернулись в Зимний, Филатов написал в дневнике:
«Март 2062. Сегодня мы были в ресторане. Пили наливочку, ели блины, слушали песни. Рюрик улыбался. Я тоже. Впервые за долгое время. Договор с американцами почти подписан. Мир на пороге. Настоящий мир. Без войны, без крови, без ненависти.
Дай Бог, чтобы он продлился как можно дольше. Федя».
Он закрыл дневник, лёг и долго не мог уснуть — всё думал о весне, о ледоходе, о стихах. А когда заснул, ему приснился Мороз — старый, добрый, седой. Он сидел на берегу Невы, улыбался и махал рукой.
— Жив, — прошептал Филатов во сне. — Жив, брат. Мы все живы.
Март встретил Петроград первыми настоящими ручейками, которые бежали по мостовым, сбегали в решётки ливнёвок, и дети, которых в городе становилось всё больше — послевоенный бэби-бум давал о себе знать, — пускали кораблики из старых газет и радовались, потому что кораблики плыли, и это было волшебство, понятное только детям и тем взрослым, кто ещё не забыл, что такое чудо.
Филатов шёл по Невскому, смотрел на это и думал: «Вот ради чего мы воевали. Не ради земли, не ради денег, а ради того, чтобы дети могли пускать кораблики и не бояться, что в следующую секунду налетит бомба». Рядом с ним, чуть прихрамывая — старые раны давали о себе знать, но он не жаловался, — шагал Рюрик. Император был в штатском, в тёмном пальто и шляпе, которую он то и дело поправлял, потому что ветер, весенний, шаловливый, норовил сорвать её с головы.
— Федя, — сказал Рюрик, — смотри, как хорошо. Люди улыбаются.
— Улыбаются, — согласился Филатов. — Потому что сытая жизнь. И мирная. И завтрашнего дня не боятся.
Они зашли в маленькую церковь на Малой Конюшенной, ту самую, где когдато, ещё до войны, венчались офицеры, и где Филатов иногда ставил свечи за упокой тех, кого уже нет. Внутри было полутемно, пахло ладаном и деревом, и старушка в чёрном платке мыла полы, тихо напевая что-то церковное.
— Здравствуй, бабушка, — сказал Филатов.
— Здравствуй, сынок, — ответила она, поднимая голову. Глаза её были светлыми, молодыми, несмотря на морщины. — Помолиться пришли?
— Помолиться, — кивнул Филатов. — За Россию. За Царя. За мир.
— Это хорошо, — сказала старушка. — А то приходят разные, просят здоровья да богатства, а о Родине забывают. А без Родины и здоровье не в радость, и богатство.
Филатов поставил свечи перед иконой Николая Угодника, потом перед иконой Спасителя. Рюрик — перед иконой Божией Матери. Они постояли молча, каждый о своём.
— Знаешь, — сказал Филатов, когда они вышли на паперть, — в этом и есть наша сила. Вера. Простая, народная, не показная. Которая не на словах, а на деле. Которая заставляет бабушек мыть полы в храмах, а императоров — ходить по улицам без охраны.
— Ты считаешь, что мне не нужна охрана? — усмехнулся Рюрик.
— Нужна, — ответил Филатов. — Но сегодня — не нужна. Сегодня — мирный день. И я хочу, чтобы ты запомнил его. Таким, какой он есть. Без брони, без оружия, без страха.
Они пошли дальше. Невский жил своей обычной жизнью — спешили люди, гудели машины, где-то играла музыка, и в этой суете было что-то уютное, почти домашнее.
На углу Садовой они наткнулись на книжный развал. Старые книги, журналы, газеты — всё, что уцелело после войны. Филатов начал перебирать, и вдруг на глаза ему попалась тоненькая брошюра — «Сказ о том, как Царь Россию спас».
— Это что? — спросил он у продавца, старого интеллигента в потёртом пиджаке.
— О, это наш, местный автор, — ответил тот, поправляя очки. — Пишет стихи про Царя-батюшку. Про монархию. Говорят, в школах даже изучать начинают.
— И как, изучают?
— А как же! — продавец оживился. — Молодым-то надо знать, откуда страна пошла. Что без Царя — не было бы порядка. Что демократы да коммунисты — они одно и то же, только в разных упаковках. И те, и другие народ грабят. А Царь — он от Бога. Он не грабит, он служит.
Филатов купил брошюру, спрятал в карман.
— Потом почитаю, — сказал он Рюрику.
— И что там? — спросил император.
— Наверное, правда, — ответил Филатов. — Которую нам столько лет скрывали.
Они свернули к Фонтанке. Там, у Юсуповского сада, собралась небольшая толпа. Кто-то читал стихи, кто-то слушал, и в воздухе витало что-то необычное, праздничное, несмотря на будний день.
— Что здесь происходит? — спросил Филатов у молодого человека с гитарой.
— А это, — ответил тот, улыбаясь, — вечер памяти поэтов Серебряного века. Помните, тех, кого коммунисты расстреляли или загнали в эмиграцию?
— Помню, — сказал Филатов. — Гумилёва, Мандельштама, Цветаеву...
— Вот, мы их вспоминаем. Они ведь за Россию умирали. За Царя. За то, чтобы Россия была свободной от безбожной власти.
Филатов постоял, послушал. Стихи были грустными, но светлыми. О любви, о вере, о родине. И ему подумалось: «Вот она, настоящая пропаганда. Не та, что кричит с экранов, а та, что идёт от сердца. От людей, которые помнят, которые любят, которые верят».





