Чужая жена для дракона. Исправление
Чужая жена для дракона. Исправление

Полная версия

Чужая жена для дракона. Исправление

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Я подняла на него глаза.

— То есть за каждый мой платок я должна идти к Торину. А Торин, если я правильно помню твоего дядю, любит спрашивать, заслужила ли я этот платок.

— Ты не обязана к нему ходить.

— А к кому? К тебе?

Он промолчал. Полотенце сползло с плеча, открыв ссадину на скуле и ворот рубашки, под которым я успела заметить край старого, белого по краям ожога. Не от свечи. От печати. У него на ребрах было клеймо его же дома, и я раньше никогда его не видела, потому что в спальню мужа я не заходила дальше порога.

Я отдала ему лист обратно. Наши пальцы не соприкоснулись, но я почувствовала, как у него дрогнула рука, и эта дрожь была хуже прикосновения.

— Завтра лечебница, — сказала я. — Ключ у казначея, но право голоса в хозяйстве у меня по договору. С кого я начинаю? С кухарки или с прачки?

Он наконец посмотрел на меня прямо.

— С кухарки. У нее ожог, она третью смену на маковой припарке, а припарка фальшивая. Степан видел.

Степан. Мой брат, конюх при городской страже, который шарахается от меня в людных местах, но который, оказывается, ходит в замок по вечерам. Я записала это молча, потому что если я сейчас начну спрашивать Вардена про Степана, мы поссоримся до утра.

— Где ключ от лечебницы?

— У казначея. Я принесу.

— Не надо. Я возьму сама. Завтра в шесть утра.

Он кивнул, и в этом кивке было больше капитуляции, чем во всем совете дома. Я пошла к лестнице, прижимая книгу к себе и чувствуя спиной, как он провожает меня глазами до самого поворота. На лестнице я остановилась, потому что каблук застрял в щели между ступенями и хрустнул. Я сняла туфлю, осмотрела сломанный каблук и тихо, сквозь зубы, выругалась. Туфли были мои, не из его дома, и завтра мне придется идти в лечебницу босиком, если я не найду Оксану до утра.

Внизу, под лестницей, служанки Каэлисы уже не было. На подоконнике лежал забытый ею мокрый платок, пахнущий чужими духами. Я подобрала его, свернула и сунула в карман. Рука у меня дрожала, и я впервые за этот день позволила себе признаться, что устала не от работы, а от того, как он стоял у двери и смотрел, словно я уже не имела права уходить.

Я остановилась в коридоре у окна, где с подоконника капала вода. Платок Каэлисы жег мне карман сквозь ткань платья, чужие духи лезли в горло, и я впервые за день подумала, что устала не от советов и не от ключей, а от запаха чужой женщины в доме, где мне теперь жить три луны. Прижала к себе мокрую книгу долгов, вытащила из кармана платок и развернула. На углу, криво вышитой монограммой, стояло «И.Д.», и нитки были свежие, еще блестели. Не подарок. Заявка. Я сложила платок обратно и сунула глубже, в шов подкладки, где его не найдут ни горничные, ни сам Варден.

Тихо прошла по коридору мимо его кабинета, не оглядываясь. Дверь теперь была закрыта, и из-под нее тянуло одеколоном, кедром и горьким апельсином, и я закусила губу, потому что этот запах я выбирала ему сама, когда еще верила, что браслет на моей руке означает брак, а не печать. Дошла до поворота, спустилась на два пролета, заглянула в кухонное крыло. Там пахло подгоревшим жиром и маком, и у плиты сидела кухарка с перевязанной рукой, белая, с черными кругами под глазами. Она подняла голову, увидела меня и сразу отвела глаза, как от чумной.

— Лечебница, — сказала я. — Где ключ?

— У казначея, — она облизнула губы. — Барыня Инесса Даль заперла вчера, после того как господин Торин Ирт велел пересчитать травы.

— Пересчитали?

— Две коробки ромашки сожгли. Сказали, от ящура.

У меня дрогнули пальцы на книге. Ромашка от ящура не помогает, это знает любой подмастерье, а уж советник Торин знает точно, потому что именно ромашкой он когда-то лечил свою жену от лихорадки после родов. Значит, он сжег не траву, он сжег мой вход. Без ромашки я не приму ни одной роженицы, ни одной кормилицы, ни одной служанки с грудницей, и завтра к вечеру весь нижний этаж будет шептаться, что новая жена даже лечебницу толком открыть не сумела.

Я поставила книгу на стол, раскрыла на чистой странице, достала из волос огрызок карандаша.

— Как тебя зовут?

— Дарка.

— Дарка, у тебя ожог, и маковая припарка фальшивая. Кто делал?

— Госпожа Инесса Даль присылала мазь из своего ларца.

— Покажи.

Она размотала тряпку. Под ней кожа вздулась пузырями, белыми по краям, и я узнала запах сразу: не мак, а белена, разведенная на свином жиру. Этой мазью в трактирах смазывают десна младенцам, чтобы спали, когда плачут. Кухарке дали белену как обезболивающее, и если я сегодня не вмешаюсь, к утру у нее начнется гниение, и тогда совет дома получит законный повод сказать, что я, чужая жена, довела кухарку до заражения.

Я стянула с шеи косынку, разорвала ее на полосы, велела Дарке принести воду и чистую кастрюлю. Пока она грела воду, я открыла свой саквояж, вытащила банку с гусиным жиром, щепотку сухого зверобоя и коробочку чистой ромашки, которую всегда ношу с собой на случай, если кто-то из служанок упадет на лестнице. Смешала жир с травой, подогрела на водяной бане, нанесла на чистую тряпку. Дарка зашипела сквозь зубы, но руки не отняла. Я перевязала плотно, поверх положила вторую тряпку, смоченную в холодной воде с каплей уксуса.

— Завтра в шесть придешь ко мне в лечебницу. Не к госпоже Инесса, ко мне. Я вскрою волдыри и поставлю компресс с ихтиолкой, у меня есть с собой. Если к утру поднимется жар, пошлешь за мной Юрку, он знает, где меня найти.

Дарка кивнула, и в глазах у нее впервые появилось что-то живое, не страх. Она посмотрела на мою руку, на браслет, и я перехватила ее взгляд.

— Что?

— Барыня Инесса Даль, — она зашептала, оглянувшись на дверь, — она привезла с собой сундучок, а в сундучке детская рубашечка, маленькая, с гербом, каких я в нашем доме отродясь не видывала. Я слышала, как она приказывала своей горничной спрятать рубашечку в прачечной, под бельем господина Вардена, чтобы никто не видел.

Я замерла с банкой в руке. Детская рубашечка. В прачечной. Под бельем Вардена. Не под моим, под его. Значит, Инесса Даль привезла в замок не просто платок с монограммой, а вещественное доказательство на чужой род, и спрятала его так, чтобы нашли именно тогда, когда нужно будет ударить по Вардену, а заодно и по мне. Если совет найдет рубашечку с чужим гербом среди его белья, печать «исправления клятвы» сгорит в ту же ночь, потому что совет дома получит право объявить брак ложным, а меня — самозванкой.

Я поставила банку, вытерла руки о фартук Дарки и вышла в коридор. Туфли скрипели, сломанный каблук стучал по камню, и я шла быстро, пока не добралась до прачечной, пока каменный пол там еще не высох, пока чужие горничные не разнесли белье по корзинам. Дверь была приоткрыта. Внутри пахло мылом и крахмалом, и в большой плетеной корзине у стены лежало мужское белье Вардена, рубашки, кальсоны, платки. Я опустилась на колени, перебрала ткань за тканью, палец за пальцем, пока под третьей рубашкой не наткнулась на маленький сверток, завернутый в чистую холстину. Развернула. Тонкая детская рубашечка, пожелтевшая от времени, с вышитым на вороте гербом, который я узнала сразу. Это был герб дома моей матери, тот же, что на браслете-улике, который у меня отняли у ворот.

У меня перехватило дыхание. Я сжала рубашечку в руке, прижала к груди, как ребенка, которого у меня не было, и не сразу услышала шаги за спиной. Обернулась. У двери стоял Варден, без полотенца, с мокрыми волосами, и смотрел на меня так, словно я только что вытащила из его груди нож.

— Что это? — спросил он тихо.

Я не ответила. Я поднялась, держа рубашечку за ворот, и развернула к нему, чтобы он видел герб. Потом сложила обратно, спрятала за пазуху, к самому браслету, и впервые за этот день почувствовала, что плачу не от обиды, а от злости, потому что кто-то в этом доме прятал чужого ребенка в его белье, чтобы разрушить то, что и так уже почти разрушено, и этот кто-то знал про мой род, и про мой браслет, и про то, что я обязательно полезу в эту корзину первой.

Я стояла в прачечной, прижимая к груди чужую детскую рубашечку, и слышала, как капает вода с мокрых волос Вардена на каменный пол. Кап. Кап. Кап. Ровно, как часы, которые отсчитывали теперь не три луны, а минуты до того, как он начнет говорить.

— Это не мое, — сказал он. Голос ровный, но я уже знала эту его манеру: чем ровнее голос, тем сильнее он врет или боится. — И не твое.

— Мое, — я разжала пальцы и показала ему ворот. — Герб дома Роговых. Тот же, что на браслете, который у меня отняли у ворот. Это детская вещь, Варден. И она лежит в твоей корзине.

Он сделал шаг вперед, и я отступила, потому что от него пахло кедром и одеколоном, и я не могла думать, когда он пах так близко. Спина уперлась в плетеную корзину, рубашки под рукой были еще теплые от сушки, и я поняла, что бежать некуда.

— Кто-то подбросил, — он остановился в двух шагах. — Инесса приехала вчера с сундучком.

— Инесса Даль, — я повторила имя, и оно обожгло мне язык. — Которая привезла тебе платок с монограммой. Которая заперла лечебницу. Которая сожгла ромашку. И теперь она же подбрасывает в твое белье чужого ребенка, чтобы совет решил, что ты изменял не только ей, но и мне с чужим родом?

Он молчал. Я видела, как дернулся мускул у него на челюсти, как он сжал кулак, и на костяшках у него белели старые шрамы. Потом он поднял руку, и я увидела на его ладони свежий порез, тонкий, аккуратный, по самой линии браслета.

— Я резал застежку сам, — сказал он тихо. — Когда ты ушла. Не совет, не Торин. Я. Потому что совет предлагал тебе ключ от кухни и должность кухарки, а не лечебницу и ключ от архива. Я не мог им это простить.

У меня перехватило дыхание. Он резал застежку сам. Кровь на браслете, которую я заметила еще у порога, это не случайность, не ритуал. Это он сам вскрыл свою печать, чтобы мне дали право, которое совет не хотел давать.

— Зачем? — спросила я, и голос у меня сел.

— Потому что ты умеешь считать долги, — он посмотрел на меня сверху вниз, мокрый, тяжелый. — И потому что в книге дома на твоей девичьей фамилии пустая страница. Я знаю, что ты ищешь. Я не знаю только, что именно вырвали.

Я прижала рубашечку к груди крепче. Она была тонкая, пожелтевшая, с чужой вышивкой на вороте, и от нее пахло лавандой, не кедром. Значит, хранили не здесь. Значит, привезли издалека.

— Если Инесса Даль знает про эту рубашечку, — сказала я медленно, — значит, она знает и про мой род. Значит, ей кто-то рассказал. А кроме тебя, про мой род в этом доме никто не знал.

Варден не ответил. Он стоял передо мной, мокрый, с порезом на ладони, и молчал, и я поняла, что он не защищается. Он ждет, пока я сама пойму то, что он мне сказать не может. И я поняла.

— Торин, — выдохнула я. — Это Торин рассказал Инессе про мой род. Поэтому он и сжег ромашку, и закрыл лечебницу. Он хочет, чтобы я ушла. А Инесса ему нужна, потому что она дочь главы торговой гильдии и может закрыть долги рода без моего браслета.

Варден кивнул. Один раз, тяжело. Потом он протянул мне здоровую руку, и я посмотрела на нее, и на ней были мозоли от меча, и шрам от перстня, и маленькая родинка у большого пальца, которую я целовала когда-то ночью, когда еще верила, что он меня не предаст.

Я заставила его сесть на перевернутое ведро у стены, потому что лавка была занята чужими простынями, а стул в прачечной был только один, и его уже заняла моя злость. Варден сел тяжело, мокрый, с каплями на скулах, и молча положил порезанную руку мне на колени, как кладут вещь, которую не жалко отдать. Я достала из кармана фартука флакон с заживляющей настойкой, который всегда носила с собой, и чистую полотняную тряпицу, оторванную от его же собственной рубашки. Своего белья я в этот дом больше не брала.

Порез был ровный. Не глубокий, но длинный, через всю линию браслета, по самой границе, где кожа становится тоньше. Я намочила тряпицу, прижала к ране, и он дернул подбородком, но руки не отдернул. Я знала, что ему больно, и знала, что он мне это не простит, потому что я лечила, а не жалела.

— Кто зашивал тебе это в прошлый раз? — спросила я, не поднимая глаз. — Такими порезами не бреются, Варден. Ими вскрывают печати.

— Казначей, — ответил он тихо. — Который потом подменил грамоту о разводе. Он же первый узнал, что я собираюсь резать застежку, и принес мне нож. Я думал, он на моей стороне.

Я промокнула порез, налила настойку прямо на рану, и он сжал мою коленку здоровой рукой, коротко, почти случайно, но пальцы у него были ледяные, и я почувствовала, как у меня сжалось горло. Я скинула его руку, не глядя.

— Казначей на стороне того, кто платит, — сказала я. — А платит сейчас Торин, потому что совет уже отдал ему ключи от верхней казны. Это я вчера услышала в людской, когда служанка Каэлисы хвасталась, что ее госпожа скоро будет здесь хозяйкой. Хозяйкой, Варден. Не гостьей. Хозяйкой.

Он смотрел на меня снизу вверх, мокрый, с потемневшими от воды волосами, и я впервые заметила, что у него под глазами легли тени, которых вчера еще не было. Он не спал. Может, не спал с того вечера, как я ушла.

— Я не отдам ей дом, — сказал он.

— Ты уже отдал, — я перебинтовала ему ладонь, затянула узел зубами, чтобы не звать служанку. — Ты отдал его в ту минуту, когда совету понадобилась печать, а ты пошел к казначею, а не ко мне. Если бы ты тогда сказал мне про рубашечку, про мою мать, про пустую страницу в родовой книге, я бы не сидела сейчас в твоей прачечной и не перевязывала бы тебе руку, Варден. Я бы стояла у совета рядом с тобой.

Он опустил голову. По бинту уже проступило красное, но я знала, что это нормально, настойка всегда сначала щиплет, а потом затягивает.

— Я не мог, — сказал он глухо. — Торин сказал, что если ты узнаешь про свою мать раньше срока, ты уйдешь. А я не мог тебя отпустить. Не в эту ночь. Не в ту ночь, когда резал застежку.

Я положила его руку обратно ему на колено, аккуратно, как кладут ребенка в колыбель, и встала. Колени у меня затекли, юбка была мокрая от каменного пола, и детская рубашечка по-прежнему лежала у меня за пазухой, теплая от моего тела, пахнущая лавандой и чужой вышивкой.

— Я не уйду, — сказала я. — Но ты завтра встанешь рядом со мной у совета и сам скажешь, что резал застежку сам. И что грамота о разводе лежит у тебя под полом, а не в верхней казне. И что пустая страница в родовой книге вырвана по приказу Торина, а не по решению дома. Ты скажешь это при всех, Варден. При Торине, при Инессе Даль, при казначее. И если ты этого не сделаешь, я завтра сама отнесу рубашечку в совет, и тогда пусть они решают, кто из нас лжет.

Он поднял на меня глаза. В них не было ни злости, ни страха. Только усталость, и что-то похожее на облегчение, как у больного, которому наконец вправили кость.

— Хорошо, — сказал он. — Утром, до завтрака. Я приду к тебе в лечебницу, и мы пойдем в совет вместе.

Я кивнула, подобрала с пола свой фартук, обмотала им рубашечку, чтобы не пачкать, и пошла к двери. У порога я остановилась, не оборачиваясь.

— И вымой голову, — сказала я. — От тебя пахнет так, будто ты тонул в кедровой бочке. У Каэлисы в свите есть девушки, которые за такое цепляются.

— Отдай рубашечку мне, — сказал он. — Я спрячу ее в тайник, под пол кабинета, рядом с грамотой о разводе, которую совет подменил.

Я не двинулась.

— Сначала порез, — сказала я. — Сядь. И не смей врать мне больше, Варден. Я сегодня уже два раза плакала, и оба раза из-за тебя, и я не хочу третий раз.

Глава 4. Печать на ладони

Глава началась с мелочи, из-за которой обычно рушатся не дома, а остатки доверия. в коридорах пахло воском, сушеными травами и камнем после грозы. в корзине у окна сохли бинты, пахнущие лавандой и дымом. Я пришла заставить бывшего объясниться при свидетелях, а на столе уже лежал браслет развода, будто кто-то нарочно оставил мне напоминание: бывшие браки не умирают, если их выгодно воскресить.

Варден стоял у дальнего окна. Раньше он занимал пространство так, будто каждая комната была продолжением его приказа. Теперь он держался на расстоянии. Не из благородства, нет. Он все еще учился понимать, что расстояние тоже может быть выбором женщины, а не паузой перед новым требованием.

— Вы опять решили, кем я буду, до моего прихода? — спросила я.

Он не сразу ответил. Слишком длинная пауза для лорда, который привык рубить фразы, как сургуч.

— Я хотел убрать свидетелей, — сказал он наконец.

— Поздно. Они уже видели достаточно: вашу любовницу, мой позор и этот договор.

У него дернулась скула. Маленькая победа, недостойная взрослого человека. Я все равно взяла ее себе. В этом доме мне слишком долго оставляли только обязанности; теперь я собирала даже мелкую справедливость, особенно если она пахла ревностью.

Лина появилсяа без стука, что в этом доме считалось или дерзостью, или отчаянием. В руках у нее была связка бумаг, ключей и чужих страхов. Бумаги пахли архивной пылью. Ключи оставляли на ладони зеленоватые следы. Страхи были обычные: если правда выйдет наружу, кому-то придется признать, что годами было удобнее молчать.

Я разложила все на столе. Сначала договор. Потом письма. Потом список людей, которые видели Варден с соперницей в ночь моего отъезда. Практическая работа всегда спасала меня от истерики. Когда пальцы заняты чернилами, травами или подписями, сердцу труднее делать вид, что оно главное в комнате.

— Здесь не хватает одного имени, — сказала я.

Лина посмотрела на Варден, потом на меня.

— Его запрещено произносить при вас.

— Очень удобно для живых трусов, — сказала я. — Они тоже редко спорят лично.

Дом ответил не сразу. Сначала погасла свеча у двери. Потом в камине вспыхнул зеленый язык огня, тонкий, сердитый, похожий на травинку, которую забыли вырвать между плитами. браслет развода потеплел у меня под пальцами. Не требовательно. Скорее так, как греется ладонь ребенка, который долго держал в себе чужую тайну.

На стене проступили буквы. Не все сразу. Магия клятв всегда была драматична, особенно когда люди пытались выдать трусость за честь.

Дата.

Час.

Место, где я будто бы застала измену.

И еще одно слово, которое никто не произносил при мне вслух: подстроено.

Я почувствовала, как злость становится холодной. Горячая злость толкает на крик. Холодная заставляет считать. Кто стоял у двери. Кто принес письмо. Кто улыбался слишком спокойно, когда я уходила. И почему Варден молчал, если правда была на его стороне.

— Марьяна, — сказал Варден.

Я подняла руку.

— Не сейчас.

Он замолчал.

Вот так просто. И от этой простоты почему-то стало больнее, чем от прежних приказов. Если бы он умел молчать тогда, когда я просила, сколько всего не пришлось бы чинить теперь? Сколько слов не стали бы шрамами? Сколько ночей я не провела бы, глядя в потолок чужой лечебницы и убеждая себя, что свобода не обязана быть счастливой с первого дня?

— Я не прошу простить, — произнес он тихо.

— Хорошо.

— Я прошу сказать, что нужно для обряда.

Я посмотрела на него внимательнее. Сердце могло дрогнуть от голоса, памяти и того, как мужчина впервые выглядел не властным, а уставшим, но сейчас мне нужна была не нежность. Мне нужна была работа, которую можно проверить.

— Мне нужны ключи, доступ к архиву, право говорить с детьми без надзора и ваш публичный отказ от прежнего брачного решения.

Он побледнел.

— Публичный?

— Проклятие было публичным, милорд. Почему лекарство должно быть стыдливым?

Поворот случился не громко. Никто не упал на колени, не распахнулись небеса, дракон не проревел над башнями. Просто Варден снял с пальца родовой перстень, положил рядом с браслет развода и сказал при свидетелях:

— Без нее ни один приказ по этому делу не имеет силы.

В комнате стало так тихо, что я услышала, как внизу кто-то уронил ложку. Очень человеческий звук. Очень нужный. После всех проклятий, печатей и старых смертей именно он напомнил: жизнь состоит не только из больших признаний. В ней еще есть ложки, холодный чай, неоплаченные счета и дети, которые подслушивают у дверей.

Я не улыбнулась. Рано.

Но браслет развода перестал жечь ладонь.

В коридоре у двери лечебницы кто-то кашлянул. Я узнала этот кашель. Так кашляет кухарка Агриппина, когда у нее обостряется ожог на предплечье, и она стесняется попросить мазь. Я подошла к двери, но не открыла. Лада уже сидела на корточках у стены, рядом стояла плошка с остывшим отваром, а на тряпице лежал кусок черного хлеба. Лада смотрела на меня исподлобья, как человек, который принес плохую новость и решает, с какой стороны к ней подступиться.

— Тут такое дело, — начала она и сразу осеклась. — Тут стража приходила. Не за тобой. За ребенком.

Я присела рядом с ней на корточки, чтобы не смотреть сверху вниз. Так проще спрашивать.

— Какой стража. Что сказал.

— Сын кухарки, тот, который раньше тебе соль носил. Стоял у двери, сапогом ковырял. Сказал, что приходила Каэлиса. Не сама, через свою ключницу. Спрашивала, можно ли забрать девочку на час, покормить с ложки, потому что ребенок скучает по родной груди. Ключница передала, что у нее горячее молоко и чистая рубашка.

Я почувствовала, как у меня свело челюсть. Не от страха. От точной, аккуратной попытки вытащить ребенка из моих рук через жалость.

— Когда это было, Лада.

— Сразу после того, как ты ушла к Вардену. Я сказала, что девочка спит и что я без тебя ребенка не отдам. Ключница ушла, но сказала, что вернется к вечеру с Каэлисой лично. Я сразу к тебе.

— Молодец.

— Я еще хлеба ей отнесла. Ты не сердись.

— Не сержусь.

Я поднялась. В голове уже стоял четкий счет: если Каэлиса явится сама, я не смогу отказать ей в просьбе покормить своего ребенка. Это будет выглядеть так, будто я держу чужого младенца как заложника. Если я соглашусь пустить ее в лечебницу, она войдет в мою комнату, увидит, как устроена печка, где лежат записи, какие травы я использую для ребенка. Если откажу с порога, пойдет слух, что бывшая жена держит малютку в запертой кухне и не пускает мать.

— Варден знает?

— Нет. Я ему не сказала. Решила, что лучше тебе.

— Правильно решила.

Я зашла в лечебницу. Девочка спала на лавке под липовым отваром, руки раскинуты, подбородок мокрый от слюны. Родовой браслет матери, которым она была запелената, я сняла и положила под лавку, в коробку с сухой мятой, чтобы он не грел кожу. Я не хотела, чтобы кто-то с порога увидел герб. Герб — это приказ. Приказы в этой кухне сейчас буду отдавать я.

Я взяла полотняный узел, завернула девочку в чистую пеньковую рубашку, поверх положила кусок грубого сукна, от которого пахло полынью. Не родовой запах, не запах дома. Запах моей лавки. Если Каэлиса увидит ребенка запеленатой в чужое, она поймет границу сразу, без слов.

— Лада. Мне нужна твоя помощь.

— Что делать.

— Когда Каэлиса придет, ты будешь у двери. Скажешь, что я в лечебнице, у ребенка лихорадка, я никого не пускаю, потому что лихорадка заразна. Скажешь это громко, чтобы слышала стража. Если начнут ломиться, скажи, что я выйду через минуту и сама скажу, как ее зовут. Девочку зовут Лиза. Имя знают все, его не скроешь. Но скажу его я, и скажу на крыльце, где меня слышит стража. Не за порогом, не через стену.

— А если она начнет кричать, что мать имеет право?

— Тогда я выйду и скажу ей при страже, что я лекарь дома Ирт по договору исправления клятвы, и по праву голоса лекаря ребенок находится под моей опекой до решения совета. Это написано черным по белому. Монах подтвердил. Если Каэлиса не верит, пусть идет к Гордею Вязу, он подтвердит.

Лада сглотнула.

— А если она все равно войдет?

— Тогда я встану между ней и ребенком. И скажу Вардену, что его фаворитка пришла забирать чужого ребенка из чужой комнаты. Это не моя ссора. Это его позор.

Лада кивнула. Я видела, как у нее подрагивают пальцы. Она боялась Каэлису больше, чем меня. Но она пошла к двери.

Я вернулась к столу. На полке стояли четыре баночки с мазью. Одна с липовой, для ребенка. Вторая с календулой, для ожогов, я готовила ее для Вардена. Третья с мятой, для нервов. Четвертая была пустая, с этикеткой «от чесотки», я собиралась отдать ее кухарке Агриппине. Я сняла пустую банку, поставила на стол, налила в нее чистой воды из кувшина и поставила на печку. Пусть греется. Если Каэлиса войдет, у меня будет горячая вода, чистая тряпица, и я при всех, при страже, при ключнице, вымою ребенку лицо. Пусть смотрит. Пусть видит, как я это делаю.

Когда вода начала тихо посвистывать, в дверь постучали. Стук был негромкий, но уверенный. Так стучит женщина, которая имеет право стучать.

Я вытерла руки о фартук, подошла к двери и открыла сама.

На крыльце стояла Каэлиса. Не ключница. Сама. В простом шерстяном платье, без украшений, волосы убраны под платок, на руках — ни одного кольца. Это было ее ошибкой. Она пришла как мать, а не как жена советника. Это означало, что у нее кончились доводы, осталось только тело.

На страницу:
3 из 5