
Полная версия
Чужая жена для дракона. Исправление

Александр Витальиев
Чужая жена для дракона. Исправление
Глава 1. Печать на ладони
Письмо лежало на столе, и я разглядывала его так, будто оно могло укусить. Пергамент был плотный, сургуч круглый, с гербом рода Ирт, оттиснутым так глубоко, что на обороте остался рельефный след. Я провела пальцем по печати и ощутила холод металла сквозь подушечку. Потом подняла край и перевернула.
Внутри лежала родовая печать, тяжелая, серебряная, с тремя зубцами и вмятиной от удара. Ее положили прямо на текст, и чернила под ней расплылись. Я отодвинула печать к лампе и начала читать.
«Марьяна, — было написано в самом начале, ровным, знакомым почерком, тем же, которым когда-то подписывали мне брачный контракт. — Род Ирт требует твоего присутствия в замке для подписания договора об исправлении клятвы. Совет дома вынес решение. Срок — три дня. Печать прилагается как доказательство полномочий».
Меня кольнуло в имени. Два года он писал «той женщине», через секретаря, через поверенного, через стену. Теперь — мне, по имени, рукой, которую я узнавала по нажиму.
Руки у меня были заняты: я только что закончила перебирать сушеный зверобой, и пальцы пахли горечью, железом и старой пылью. Я отложила корзину, прошла к сундуку и вытащила отрез синей шерсти, который копила на зимнее платье. Положила на стол рядом с письмом. Потом достала ножницы, нитки, иглу и села обратно.
Шить. Дорожное платье, из своей ткани, чтобы ни одного локтя, ни одного шва, который бы напоминал его дом. Я вела ножницами медленно, по старой выкройке, и думала о том, что слово «требует» в письме было лишним. Род не требует, род вызывает. А вызвал меня один человек, и он впервые за два года назвал меня по имени.
Дверь лавки скрипнула. Я узнала Ладу по шагам. Она вошла, увидела письмо, и лицо ее стало таким, будто она надкусила зеленое яблоко.
— Так и есть, — сказала она, не здороваясь. — Значит, поедешь.
Я отрезала рукав и подняла его на свет. Шерсть была добротная, темно-синяя, без блеска. Из такой выйдет платье, в котором не стыдно ни сесть в телегу, ни войти в чужой зал.
— Поеду, — сказала я. — Только не так, как они хотят.
Лада присела на край стула, сложила руки на коленях. Она была в моей лавке пятый год, бывшая горничная рода Ирт, и знала про этот дом больше, чем я когда-либо узнаю. Ее мать жила на их земле, в деревне под замком, и род держал эту деревню за долг.
— Тебя там ждут не как жену, — сказала она тихо. — Тебя там ждут как виноватую. Уже пустили слух, что ты разлучница, что увела лорда у Инессы Даль. Город об этом говорит третий день.
Я промолчала, потому что игла вошла в ткань с первого раза, и петля легла ровно. Инесса Даль, дочь главы торговой гильдии, новая фаворитка Вардена, с которой он якобы провел зиму, пока я собирала травы в приречных лугах. Город знал. Город всегда знает то, что ему удобно.
— Совет дома, — продолжала Лада, — уже внес запись о ложной жене. Без исправления печать сожжет права ребенка. Чужой ребенок, милая, пойми. Ты вернешься туда, и тебя встретят как чужую, как гостью без голоса, и каждое слово, которое ты скажешь, обернут против тебя.
Я подняла голову и впервые посмотрела ей в глаза.
— Потому я и шью платье, — сказала я. — В чужом платье туда не войду.
Она отвернулась к окну, и я увидела, как дрогнуло ее плечо.
— Мать моя просила передать, — сказала она. — Если я поеду с тобой до ворот, род даст ей отсрочку на зиму. Если не поеду, пришлют пристава. Прости, что говорю прямо, но ты должна знать, на кого они давят.
Я отложила рукав. Шов остался незаконченным, с торчащей ниткой. Я встала, прошла к полке, сняла с гвоздя медный ключ без бирки. Ключ от городской печатной палаты. Гордей Вяз, инспектор, должен был утром прийти за травами для жены, и я собиралась попросить его проверить подлинность этой печати. Если печать поддельная, письмо не имеет силы, и ехать не нужно. Если настоящая — поеду, но на своих условиях.
— Лада, — сказала я. — Собери мне дорожную корзину. Хлеб, сыр, бинты, мазь от ожогов. И не плачь.
Она всхлипнула. У меня было мало времени, и я еще не знала, во что мне обойдется этот въезд в чужие ворота. Я вернулась к столу, взяла письмо и прочитала его вслух, чтобы Лада слышала. Имя, поставленное в самом начале, стоило мне больше, чем все три луны, которые мне предстояло носить чужой браслет. Я сказала себе, что поеду не за этим браслетом, а за правдой о собственной матери, которую кто-то вырвал из родовой книги в этом замке. И за тем, чтобы вернуть себе имя, отобранное чужим слухом.
Медный ключ я держала в ладони, пока металл не стал теплым, и тогда вернула на гвоздь. Гордей Вяз не любил, когда к нему приходили раньше полудня, но его жена третью неделю пила мой сбор от бессонницы, и за сбором он придет сам, без напоминания. Это был мой рычаг, и я не собиралась его тратить на пустой разговор.
Лада унесла письмо в ящик под замок, туда же, где лежал мой старый брачный браслет. Я видела, как она его положила, и промолчала. Она боялась, что я передумаю.
Я села к раскроенному рукаву и вдела нитку в иглу. Шов получился ровный, плотный, чтобы не порвался в дороге. Я работала и слушала, как за стеной возится Юрка, мой подмастерье. Он таскал воду из колодца и ронял ведра так громко, что было слышно через две комнаты. Это меня злило, и я была ему за это благодарна: злость не давала думать о том, что в замке меня уже назвали чужим именем.
Когда рукав был готов, я встала у полки с травами и продолжила перебирать сухой зверобой. Пальцы сами находили стебли, отбраковывали почерневшие, оставляли светлые. В лавке пахло горечью, и я подумала, что в чужом замке пахнет иначе, и что я буду задыхаться там от чужих духов, от воска, от камня, от всего того, что я ненавидела два года.
Дверь скрипнула снова. Юрка стоял в проеме, мокрый по пояс, с пустым ведром, и смотрел на меня так, будто я его ударила.
— У входа стоит мужик из замка, — сказал он. — В капюшоне. Говорит, что от лорда. Говорит, что не уйдет, пока не передаст.
У меня свело пальцы. Я положила зверобой в корзину, вытерла руки о передник и пошла к двери. У крыльца стоял человек в темном плаще, лицо закрыто. Он не снял капюшон, и я не стала просить.
— Марьяна Рогова, — сказал он глухо. — Лорд Варден Ирт просил передать, что карета будет у южных ворот через два часа. Печать настоящая, проверять не нужно. Совет дома ждет.
Я не шевельнулась. Юрка за моей спиной переступил с ноги на ногу, ведро звякнуло о порог.
— Передай лорду, — сказала я. — Карета мне не нужна. Я приеду сама, на своих ногах, через главный вход, к полудню третьего дня. Если к тому времени у ворот будет стоять хоть один человек с чужим гербом, я развернусь.
Человек молчал. Потом кивнул, и под капюшоном блеснула цепь на шее, тонкая, серебряная, с маленькой печатью. Не гербовой, а личной. Я узнала ее, потому что два года назад сама снимала такую же с шеи Вардена, когда он лежал в горячке после ранения на охоте. Тогда он не снял бы ее ни за что. Теперь он отдал ее гонцу. Это значило больше, чем письмо.
Человек ушел. Я вернулась в лавку, села за стол и взяла ножницы. Платье нужно было закончить к вечеру, и я знала, что шить буду всю ночь, потому что сон не придет, пока я не закрою эту работу. Лада молча поставила передо мной кружку с травяным отваром. Я выпила, не чувствуя вкуса, и продолжила кроить.
Когда стемнело, я достала из-под прилавка жестяную коробку с самыми дорогими вещами. Там лежал браслет-улика, материнский, тонкий, с гербом дома Роговых, который я сняла с руки, когда уезжала из замка. Я спрятала его здесь и за два года ни разу не надела. Теперь вытащила, повертела в пальцах и положила обратно. Не сейчас. Сначала платье, потом дорога, потом ворота, а браслет пусть подождет, пока я не буду знать, зачем он мне.
Юрка притащил мне ужин, хлеб и лук. Я ела, не глядя на него, а он сидел на пороге и смотрел, как я шью. Когда рукав был вшит и подол подколот, я подняла голову и увидела, что он плачет, тихо, по-детски, не утирая слез.
— Ты чего, — спросила я.
— Ничего, — сказал он. — Просто страшно. Они вас там сожрут.
Я положила иглу и посмотрела на него: мокрые глаза, грязные руки, рваный ворот.
— Не сожрут, — сказала я. — Я их сама.
И вернулась к шитью, потому что до утра нужно было закончить, а утром идти к Гордею Вязу и договориться о проверке печати, даже если гонец сказал, что проверять не нужно. Я никому не верила на слово, и Вардену Ирту меньше всех.
За стеной перекатывалось ведро, которое Юрка никак не мог поставить ровно, и этот звук держал меня на месте сильнее, чем здравый смысл.
Когда я закрепляла крючком ставню, по улице прошел человек в длинном плаще, с капюшоном, надвинутым низко. Он остановился у моего окна. Я отступила в тень, потому что не люблю, когда на меня смотрят в темноте.
Стук в дверь. Не громкий, но уверенный. Я не двинулась. Стук повторился, и тогда я накинула платок и открыла.
На пороге стоял Варден Ирт собственной персоной. Без свиты, без охраны, без той ледяной маски, которую я помнила по совету. Мокрый от мороси, с дорожной пылью на сапогах и с чем-то тяжелым в глазах.
Я не впустила его. Он и не попросился.
— Печать настоящая, — сказал он. — Я привез ее сам, чтобы ты не торговалась с Гордеем Вязом за полчаса чужого времени.
Я смотрела на него. Он достал из-под плаща сверток, развернул край ткани. На ладони лежала медная пластина с моим именем, выбитым по живому металлу. Я протянула руку, и пальцы дрогнули так, что он это заметил. Он переложил печать мне в ладонь, и металл оказался ледяным, чужим, тяжелым.
— Три луны, — сказала я, глядя на печать, не на него. — Ты понимаешь, что это значит для женщины, у которой уже списали имя?
— Понимаю, — ответил он. — Поэтому пришел сам.
Я подняла голову. Он стоял слишком близко, и я чувствовала запах его плаща, мокрой шерсти и дорожной кожи, и под этим — запах дыма, его собственный, тот, который я запретила себе помнить. У него на скуле темнела свежая ссадина, и я поняла, что он ехал всю ночь.
— Уходи, — сказала я. — Я не приглашала.
Он не двинулся. Тогда я подняла печать так, чтобы он видел мою руку.
— Платье сошью сама, — сказала я. — Браслет надену сама. Ключ от архива получу сама. Если у ворот будет стоять хоть один человек с чужим гербом, я поверну обратно и оставлю эту печать у тебя на крыльце.
Он смотрел на меня, и я видела, как у него дернулась мышца на челюсти. Он хотел сказать «не усложняй», я знала, потому что два года назад уже слышала это. Тогда я поверила. Теперь нет.
— Ты можешь не верить, — сказал он тихо. — Но совет уже вписал тебя как ложную жену. Если не приедешь, они спишут ребенка Каэлисы.
Я замерла. Ребенок. Он впервые назвал его при мне — не «отродье», не «случай», а ребенок. Я сжала печать так, что край врезался в ладонь, и боль вернула мне голос.
— Ты поэтому приехал ночью, — сказала я. — Не за мной. За тем, чтобы я закрыла твою дыру в родовой книге.
Он не ответил, и это было честнее любого ответа. Я отступила и прикрыла дверь, оставив между нами только щель.
— Утром я приду к Гордею Вязу, потом к Оксане, потом к Степану. И только потом к твоим воротам. Если карета будет стоять у южного въезда, я проеду мимо. Если у главных ворот стражник потребует снять браслет моей матери, я вернусь в лавку и закрою ставни.
Он молчал. Потом кивнул и шагнул назад, в темноту, и я слышала, как хрустнул гравий под его сапогом. Я закрыла дверь, повернула ключ и прислонилась к ней спиной. Печать жгла ладонь через ткань, и я поднесла руку к свече, чтобы рассмотреть клеймо. Мое имя, выбитое его рукой, — я узнавала эту работу, видела, как он выбивал такие метки на охотничьих ножах.
Лада просунула голову из-за занавески.
— Это он? — спросила она шепотом.
— Это он, — сказала я. — Собирай корзину. Хлеб, сыр, бинты, мазь от ожогов. И не плачь.
Она всхлипнула. Я вернулась к столу, взяла иглу и продолжила шить. За окном посветлело.
Я встретила утро с иглой в руке и холодной печатью в кармане передника. Рукав был вшит, подол подколот, нитки подобраны в цвет, но ткань под пальцами казалась чужой, будто я кроила не себе. Лада спала на лавке, свернувшись в чужой платок, и ее дыхание было единственным теплым звуком в лавке. Я встала, накинула плащ и вышла, не разбудив.
Гордей Вяз принимал рано, потому что казначейская палата не любит тех, кто приходит после полудня. Я постучала в дверь с медной бляхой, и секретарь впустил меня, не спрашивая имени: меня здесь знали по запаху трав и по тому, как я ношу саквояж. Гордей сидел за столом, заваленным грамотами, и его перо замерло над строкой, когда я положила перед ним печать.
— Посмотри, — сказала я. — Без очереди, без гонца, без подписи. Сам металл.
Он взял пластину, поднес к лампе, проворчал что-то про ковку и клеймо. Потом посмотрел на меня поверх очков.
— Настоящая, — сказал он сухо. — Тяжелая. Имя выбито его рукой, я вижу заусенец на «н». Совету это не понравится.
— Совету понравится, — ответила я. — У них в книге дыра, а дыру они привыкли затыкать чужим именем.
Он хмыкнул, вернул мне печать и записал в реестр дату, час и мое имя. Я вышла на крыльцо, и город пах дымом, дегтем и утренней похлебкой. У меня оставалось два дела до ворот, и оба не из тех, что прощают.
Оксана ждала у лавки с чугунком каши и с тем выражением лица, которое у нее означало приговор. Я села, не раздеваясь, она подвинула мне ложку.
— Ешь, — сказала она. — Потом говори.
Я ела, и каша была горячей, соленой, с луком, и я поняла, что не ела ничего горячего двое суток. Оксана ждала, глядя на мои руки: на ссадину от иглы, на синяк от печати, проступивший через кожу.
— Если он тебя обидит, — сказала она тихо, — я сама приду в этот замок и выдерну его за ухо из-за стола.
— Не придется, — ответила я. — Я сама.
Она кивнула, и в этом кивке было больше доверия, чем в любой печати. Встала, принесла узелок: не только травы, но и маленький флакон с темно-зеленой настойкой. Сон-трава, материнская, горькая, на случай если ночь станет невыносимой.
Степан ждал меня у конюшни городской стражи, в мокром плаще, с виноватой улыбкой человека, который не знает, с какого конца зайти в разговор. Я подошла, он вытер руку о полу, прежде чем коснуться моего плеча.
— Сестра, — сказал он, и голос у него сел. — Я слышал про разлучницу. Это неправда.
— Это неправда, — повторила я. — И ты знаешь, что неправда. Но тебе все равно придется идти мимо людей, которые будут говорить иначе. Поэтому я прошу тебя об одном. Если спросят, где я, отвечай честно. Если будут смеяться, не оборачивайся. И если меня не станет через три луны, иди к Оксане. Она знает, что делать с лавкой.
Он сглотнул, и я видела, как у него дрогнула челюсть. Он хотел сказать, что поедет со мной, что сломает ворота. Я покачала головой.
— Нет, Степан. Ты остаешься здесь. Ты моя страховка, а не мой щит.
Он кивнул, и мы постояли, не обнимаясь, потому что мы не из тех, кто обнимается на улице. Я повернулась и пошла к южному въезду. Карета Вардена, как я и сказала, стояла там, а не у главных ворот. Кучер был один, без герба, и на козлах лежала солома, а не церемониальный ковер. Я поднялась, села, и карета тронулась.
В кармане у меня лежала печать, в узелке — сон-трава, а в голове голос Гордея Вяза, записавшего мое имя в реестр как «принято к производству». Это было первое публичное действие, в котором мое имя стояло рядом с его печатью, а не под чужим гербом. Я смотрела в окно, за которым мелькали мокрые крыши, и знала, что у ворот меня будет ждать чужой взгляд, и что взгляд этот будет стоить мне дороже любой пошлины.
Карета тряхнуло на выбоине, и я ударилась виском о стенку. Солома на козлах шелестела, кучер не оборачивался, и я поняла, что меня везут не как гостью, а как вещь, которую дешевле доставить тихо, чем со стражей. Я пересчитала в голове узелок: бинты, мазь, сон-трава, сухая корка, кремень. На мне было платье, сшитое ночью из моей же ткани, и я чувствовала каждый шов, потому что он еще ныл.
Когда колеса заскрипели по мокрому щебню, я подобрала юбку и спрятала браслет матери под рукав. Узелок с лекарствами лег на колени, печать — в карман к сердцу, и я почувствовала, как металл снова стал теплым, будто его только что держали.
У ворот стоял стражник с гербом Иртов на пластине, и рядом две служанки в одинаковых серых передниках. Я узнала их лица еще до того, как услышала слова.
— Разлучница едет, — сказала одна, не понижая голоса. — Посмотрите, платье самой сшить не хватило ума.
Я не опустила окно. Стражник шагнул к дверце, не здороваясь.
— Браслет, — сказал он. — Чужая родовая вещь. Снимите или не въедете.
Я не двинулась. В карете было тесно, и я чувствовала запах мокрой шерсти от его плаща — такой же чужой, как его голос.
— Браслет матери, — ответила я. — Не снимается. Позовите хозяина.
— Хозяин занят.
— Тогда позовите казначея. Или откройте ворота. Я въеду как лекарь, с узелком трав, осмотр будет на крыльце, не в карете. Если совету нужна печать, пусть выйдет кто-то, у кого хватает полномочий стоять рядом с чужой родовой вещью.
Стражник переглянулся со служанкой. Та поджала губы, и я знала, что к обеду в замке будут шептаться не только про разлучницу, но и про то, что разлучница не сняла браслет. Мне это было на руку. Оскорбление стоило копейку, обсуждение — дороже.
Калитка в боковой стене скрипнула, и вышел Варден. В дорожном плаще, без герба, волосы мокрые от дождя. В правой руке у него лежал брачный браслет, и я узнала нашу работу, нашу вязь, и на застежке блестела свежая кровь. Он резал застежку сам. На левой ладони, там, где полагается носить печать, кожа была содрана до мяса, и он не прятал руку.
Он открыл дверцу сам, не передавая стражнику, и его пальцы пахли железом и хвоей. Я не взяла его руку, вышла сама, и узелок остался лежать на сиденье.
— Условия те же, — сказала я. — Браслет матери не снимаю. Печать предъявляю только в совете. Лечу кого скажете и кого не скажете тоже.
Он отступил, и я пошла по мокрому двору к крыльцу. Служанки расступились, стражник отвернулся, и я слышала только хруст гравия под моими каблуками и его шаги за спиной. На крыльце я остановилась и обернулась.
— Где мне ночевать, лорд Ирт?
В сенях пахло воском и сырым камнем, и я поняла, что эта ночь будет длиннее дороги.
Я прошла мимо служанки с подсвечником, не удостоив ее взглядом, поднялась по лестнице и остановилась перед дверью спальни. Ручка была холодной, латунной, с чужой гравировкой. Я нажала плечом и вошла.
Комната была та же, что два года назад, и не та же. Кровать застелили свежим бельем, белым, жестким, с чужой вышивкой по краю. Камин был холодный, зола в нем слежалась и пахла старым дымом. На туалетном столике стоял графин с водой, мутной от времени, и рядом — блюдце с засахаренным медом, которое я никогда не любила. Ясно, кто здесь принимал гостей.
Я сняла дорожное пальто, повесила на спинку стула и подошла к камину. В золе валялся обрывок письма, чужой почерк, мелкий, с нажимом от тонкого пера. Я подняла его двумя пальцами и поднесла к глазам. «Каэлиса просила передать, что ребенок ночью плакал». Дальше стояла дата — три дня назад.
Я положила обрывок в карман. Потом взяла кочергу, разворошила золу и нашла под ней скомканную записку, почти сгоревшую. От нее остался только клочок с гербом дома Даль и кончик подписи. Я узнала бы этот герб где угодно: лилия с обломанным стеблем, татуировка на запястье Инессы.
Камин не горел. Без браслетов на обоих печать не работала, и я поняла это раньше, чем прочла в договоре. Я присела на корточки и подержала ладони над золой. Холод поднимался от камня, и я не обманывала себя: эта комната не моя, пока на моей руке нет его браслета.
В двери постучали.
— Открыто, — сказала я, не оборачиваясь.
Варден вошел без плаща, в одной рубашке, с засученными рукавами. На сгибе локтя у него темнел свежий порез, неглубокий, но уже подсохший. Я знала этот порез: он сам вскрыл застежку браслета, когда нес печать через двор. Кровь на его ладони была его собственной кровью.
Он остановился у кровати и посмотрел на камин. Потом на меня. Потом на графин с мутной водой.
— Ужин принесут через час, — сказал он тихо. — Если хочешь есть раньше, на кухне горячий хлеб и сыр.
— Я не голодная, — ответила я. — Я хочу, чтобы камин горел.
Он промолчал. Я поднялась, отряхнула колени и посмотрела ему в глаза. В них было то самое выражение, которого я ждала и боялась: усталая готовность платить за чужую ложь, которую он начал сам.
— Браслет, — сказала я, протягивая руку.
Он достал из кармана серебряный обруч, парный к моему, и положил мне на ладонь. Я сжала его, холодный, тяжелый, с гравировкой рода Ирт по внутренней стороне. Потом расстегнула свой, тот, что носила под рукавом матери, и сняла его сама. Он увидел, как я кладу браслет матери на туалетный столик, рядом с блюдцем засахаренного меда, и ничего не сказал. Это был первый подарок между нами за два года, который я сняла добровольно.
Я надела его браслет поверх своего. Два обруча легли рядом, один шире, другой уже, и между ними кольнуло холодом так, что я стиснула зубы. Варден смотрел на мои запястья, и я знала, что он видит то же, что я: решетку, которую мы сами на себя надели.
Печать камина дрогнула и загудела, едва слышно. Огонь вспыхнул сам, без дров, без спички. Я отдернула руки и отошла к окну.
— Три луны, — сказала я. — Ты считал?
— Считал.
— И что в итоге?
Он подошел к камину и сел в кресло, тяжело, как человек, который не спал двое суток. Пламя осветило его скулу с подсохшей царапиной и белый край старого ожога под рубашкой, там, где у наследников рода Ирт с четырнадцати лет прожигают печать на ребрах. Я видела этот ожог много раз, но впервые он смотрел на меня, не отводя глаз.
— В итоге ребенок Каэлисы остается без родового имени, совет теряет торговые клятвы с домом фарфоровой невесты, печать сжигает права наследницы. Проще нельзя. Храм уже прислал гонца.
Я села на кровать, прямо в дорожном платье. Белье подо мной пахло чужим мылом и чужими духами, и я подложила под бок собственную сумку с травами, чтобы не касаться его голой спиной.
— Где ночует ребенок сейчас? — спросила я.
— У повитухи в нижней пристройке. Каэлиса присылает молоко.
— Кто платит повитухе?
Он помолчал, и я видела, как он подбирает слова, которые можно произнести вслух.
— Я плачу из своих денег. С зимы.
Я кивнула. Не «дом платит», не «из казны». Из своих. Это была цена, которую он уже платил за ложь, которую начал сам.
— Завтра я к ней пойду, — сказала я. — Посмотрю ребенка. Привезу молоко, если понадобится. Лечить буду из своего, не из твоего.
Он не ответил. Я сняла сумку с трав, вытряхнула на одеяло сушеную липу и мяту, разложила по сортам и начала перебирать. Это было мое настоящее занятие на эту ночь и на все три луны вперед, и я хотела, чтобы он это видел.
— Торин придет утром, — сказал он наконец. — С монахом. Проверять печать.
— Пусть приходит, — ответила я, не поднимая глаз от мяты. — Камин горит, браслеты на нас, ребенка я видела. Проверять нечего.
Он встал, подошел к двери и остановился. Я ждала, что он скажет что-нибудь про клятву, про совет, про то, что нам обоим будет стыдно утром. Он не сказал.
— Спокойной ночи, Марьяна, — сказал он и вышел.
Я прислушалась к его шагам по коридору. Потом взяла с туалетного столика браслет матери и надела обратно поверх его браслета. Два обруча, один поверх другого, легли так плотно, что я перестала различать, где кончается мой род и начинается его.
Я легла, не раздеваясь, подложив сумку с травами под голову. Липа пахла медом и дымом, и я закрыла глаза.
Утром я встану раньше Торина, спущусь в нижнюю пристройку, осмотрю ребенка Каэлисы и напишу Оксане письмо с кодовым словом, чтобы привезли чемодан с печатным станком и шкатулку с записями. Потом возьму Лизу, внучку матери по линии Роговых, на руки и больше не отпущу. Это будет мой первый рабочий день в доме Ирт, и я проведу его руками, а не словами.
Камин горел. Браслеты грели запястья. За стеной кто-то шептал «разлучница», но я уже спала.
Он поднял на меня глаза, и в них было то выражение, которое я ненавидела больше всего: усталость человека, который сам начал эту игру и сам устал в ней играть.
— В спальне жены, — сказал он тихо. — Если камин зажжется.
Я вошла, не оборачиваясь. В сенях пахло воском, сырым камнем и чужими духами, и я поняла, что эта ночь будет длиннее дороги.
Глава 2. Ключ от кухни
Саквояж пришлось поставить прямо в грязь, потому что обе руки у меня заняла тачка с тюками. Мокрая трава липла к подолу, колесо скрипело на каждой выбоине подъездной дорожки, и я считала обороты, чтобы не думать о том, как пахнет его плащ, висящий у меня на плече. От плаща несло чужими духами. Не моими. Не лечебной полынью и не дымом, а чем-то сладким, медовым, вроде тех леденцов, что продают на ярмарке дочери главы торговой гильдии. Я перехватила ручку тачки поудобнее, выпрямила спину и толкнула ворота.









