
Полная версия
Чернокапище. Ядвига-чародейка
Поп к образу Спасителя взгляд поднял, перекрестился неторопливо, огонь на свече поправил, мысль свою крестом осеняя. Потом медленно к Карпу подошел, тяжелую руку на плечо ему положил.
— Бог бурю поднимает, — негромко промолвил, — и каждая снежинка под Его взглядом летит. Не вам, старым, решать, какой дар вьюга через порог занесла. Ребенка к себе принимайте — под сень свою, иконы ваши. Имя ей человеческое дайте, по сердцу, а не по прихоти. Мужика того по-христиански упокоим: молитвой проводим, землю матушку над ним прикроем. Земля лишнего не выталкивает, все принимает, да распоряжается по-своему.
Карп кивнул. Камень с его плеч на храмовый пол мягко скатился. Тягота в груди чуток отмякла, но не ушла — малость поприжалась.
— А имя ей какое, батюшка, мыслить? — голос у старика несмелый стал. — У нас с Марфой ни мальца, ни девки не родилось, не держали мы в языке имен детских, не примеряли…
Поп на него долго и пристально смотрел, внутрь через глаза заглядывал. Еще чуточку — и, казалось, увидит, каким ветром дед рожден, куда его путь по жизни стелется.
— Как наречется, так и под тем именем путь свой пройдет, — ответил тихо. — Имя в душе корень пускает, по нему жизнь сок тянет. Посему не бери словцо пустое, легче ветра, не подхватывай легкий звон. Земля у нас тяжелая, суровая. Места вокруг по швам расползшиеся — трещины старые едва скрыты. Не забава это, дитю имя давать. Подумай. Не разумом думай — сердцем. А там язык сам имя выплюнет.
Карп снова поклонился, с попом не спорил. Из храма вышел, дверь притворил — вой вьюжный опять его подхватил. Только теперь ветер не так люто хватал, не с такой злобой под сапоги лез. Дорога к дому вдруг короче показалась, шаги легче пошли, будто кто невидимый под спину руку подставил. Перед глазами старика меж снежинок на миг личико девичье всплыло: неясно, абрис сырой, но сладость во рту осталась. Надо ли тому верить — сам не понял.
В избу вошел — тепло, как в нутре живого зверя. Запах дыма, теста кислого, капусты подсоленной. У печи Марфа сидит, девчонку на руках качает.
Марфа поправила тряпицу, уголок подвернула. Малышка носом сопит, ртом воздух ловит, дыхание грудку поднимает еле-еле. Щечки розовым огнем чуть горят, а ладошки в кулачки сжаты, из-под тряпочки торчат. Тепло от нее ровное, прямое, через Марфины руки по избе растекается.
На груди у младенца, где тряпица распахнулась, пятно темное виднеется. Кусок ночного неба прижался к коже, дугой выгнулся — месяц урезанный. От острого его края вниз три точки крошечных нитями вьются. Марфа с виду девчонку придерживает, а с метки той глаз отвести не может.
— Что батюшка-то прорек? — голос у нее впереди вопросов бежит, до старика добегает, в глаза ему вцепляется, ответа не отпускает.
— Принимать велел, — Карп от дверей отлепился, шубу в угол повесил, к жене ближе подошел. — Как собственное дитя. Благословение небесное на то дано. Имя, говорит, дайте, как сердце подскажет. А что сердце? Чужак вон — Ядвигой наречь просил пред смертью.
Марфа крест на себя наложила, губы зашевелились, слезы по щекам побежали — не те, прежние, жгучие, а мягкие, теплые, словно пар над кашей.
— По сердцу… — еле слышно повторила. — Мне, Карпушка, имя это в груди стучится, все одно имя вертится… Девку эту как в руки взяла, имя это на языке крутится. Слово само собой в язык просится. «Яд» — в корне его сидит, видно, не простое дитя к нам на руки легло. Да и «виг» — вихря в нем хватает, и ветер, и дорожный дым… Страшновато словечко, а от иных звуков сердце в тоске пустеет, высыхает.
Карп рядом присел, глаза в девчонку вонзил. И тут она, речь о себе заслышав, глазки приоткрыла. Зрачки темные, глубокие, точно вода в омуте. Не по-младенчески чистый взгляд у нее: тяжелый, внимающий, взрослый, что многое повидал да молчит, таит в себе мысль глубокую, древнюю.
На миг этот взгляд в глаза Карпу воткнулся. По спине старика мороз продрал. Взгляд этот в душе его дверцу приоткрыл, в самую глубину заглянул, и там все в аккурат перебрал.
— Ядвига, коли так… — выдохнул он, имя на языке примерил. — Ну, раз сердцу твоему такое имя легло, а я с тобой половину жизни путь топчу, спорить мне не к лицу. Ты тропинку выбрала, я по краю побреду за тобой.
Пальцем осторожно щеку девчонки тронул. Кожа теплая, нежная — розовый лепесток. Под его пальцем легкая дрожь прошла, откликнулась.
— Ну, здравствуй, Ядвига, — негромко сказал, отчетливо, слог за слогом, выговорил. — В наш дом ступила, в наш род попросилась.
Малышка тонко пискнула, губы трубочкой вытянула. Ладошка от груди оторвалась, к Карповому пальцу потянулась, зацепилась кончиками — удержать старается, не отпустить.
В ту же секунду по оконным рамам иней побежал быстрым узором. Лед веточками распластался, листьями, цветами; по стеклу змеи стылые проползли, линии переплелись, а в печи полено громко лопнуло, искра выстрелила, но не в избу, а вверх, к трубе, и исчезла. Огонь гудеть ровнее начал, послушнее и мягче.
Марфа вздрогнула, на окна зыркнула:
— Видел, старый? Дитятко только имя узнала, да по нашему дому отозвалась… Бревно бревну слово передает…
Карп губы сжал, на сердце что-то стронулось, незнакомое. За пазухой, под рубахой, медный кругляш, от мужика доставшийся, ребром ему в ребро уткнулся, скрипнул. Старик рукой за пазуху залез, медальон из-под ткани вытащил и на раскрытую ладонь положил.
Медный круг кружком лежит, тусклый, старой зеленью отлитый. По краю его тоненький змей вытянут: кольцом тело сложил, хвост к пасти подтянул — сам себя жует. В середине знаки неведомые: три черты в круге сошлись, друг друга перечеркивают, в центре точка устроилась. Взглянешь — ничего понятного, отведешь глаза — мурашки по шее бегут. По всему очевидно, что эти линии не рукой человеческой проложены. Да, может, не случайно чужак кругляк обронил, а нарочно, чтобы Карпу достался.
— От того пришлого мужика остался, — пробурчал старик. — Мне на такое железо глаз недобрый глядит. Не ко двору нам оно. Нечего его рядом с девкой держать. Спрячу подальше, пусть в темноте ржавеет.
Марфа на медальон глянула, плечи ее дрогнули, губы сами по себе слово старое, нехорошее шепнули. Руки к груди девочки крепче прижались.
— Прячь его, — кивнула она, соглашаясь. — В дальнюю даль спрячь. Чтобы ни рука, ни взгляд детский до него не дотянулись. От змеиного круга добра не жди.
Карп к печи подошел, кирпич в заднике, чуть отодвинутый, нашел. В нише потемки старые слежались. Там коробок берестяной спрятался да гвоздь старый заржавленный завалялся, а теперь к ним медный круг прибавился.
Старик кругляш туда засунул, кирпич на место придвинул, ладонью глиной пригладил — век тому слеплено.
— Чужое к чужому, — пробормотал. — Пусть лежит под стеной глухой, а наше дите пускай растет под Божьим глазом.
Малышка в тот миг рябью по телу прошлась, громкий вопль родился — острый, ножиком воздух полоснул. Глазки вновь открылись. Взгляд короткий, быстрый, к печи метнулся — туда, где знак медный спрятался. Но через миг ресницы смежились, скулы расслабились. Головой малышка к Марфиной груди прижалась, и дыхание ровно потянулось. Девчонка, знать, признала: что должно скрыться — укрылось, что должно остаться — в тепле лежит.
За окном вой пугливый стихать начал. Порывы ветра все реже царапали стены, завывание истошный тон сбавило, превратилось в протяжный вздох. Снег уже мягко на крышу ложился, по бревенчатым стенам стекал, сугробами во дворе набухал. Село под периной снежной прижалось, в белом пуху задремало. В каждой избе — свои шорохи и стоны.
Только в одной избенке, что от годов древних покосилась да к земле припала, голос новый народился — тонкий, звенящий, уверенный, ровно струна тугая. Детский тот писк с треском поленьев перемешался, с Марфиным шепотом переплелся, с глухим Карповым ворчанием сплелся — и пошла по дому новая жизнь.
С той самой ночи Чернокапище иначе слышать стало. Потрескивают срубы, но не просто от мороза, а будто каждая щербинка на дыхание Ядвиги отзывается. Дом Карпа и Марфы из общего сельского лада выбился. Бревно к бревну не просто притерто — шепчутся они меж собой, под печью гулом перекликаются, тайные узоры друг другу передают. Девчонка ладонью стену тронет — глазу ничего не видно, а внутри дерева тонкая жилка загудит и в общий узор врастет, ровно нить в холст.
Люди о том в те дни не думали. У каждого своя кручина: у одного корова телиться начала — впервые за семь лет, у другого кобыла за кочку зацепилась, ногу повредила, у третьего свекор сноху почем зря клянет, а та не молчит — в голос заходится. Кому до того, как под одной избою земля шумит? Село своим чередом живет: хлебом, свадьбами да похоронами. Только в тот самый час, когда у Карпа девчонка прижилась, в других избах дети разом проснулись, в люльках заворочались — будто чужой ветер им сны растревожил, будто неведомая сила по всем домам прошла.
А под избой Карпа, на черной жиле, земля шевельнулась. Тонкий корешок от давно забытого корня к печи потянулся — туда, где колыбель когда-нибудь закачается. Под снегом в лужицах вода потемнела и поймала первую тень от имени Ядвиги. От той тени мелкая дрожь по оврагам прошла, по болотным кочкарникам, по кочкам, мхом поросшим, по черным топям растеклась. Болотная тина негромко отозвалась, пузырем всплыла и беззвучно лопнула. Потянуло мокрым мхом и прелью далеких низин.
Дом девчонку принял. Имя ее в бревна впитал. Место под ней шевельнулось — ровно зверь, что долго спал, а тут повернулся. С той поры ни один ветер над Чернокапищем без ее дыхания не прошумит, ни одна вьюга по небу не пройдет, судьбы ее не коснувшись. Но все это — дальше будет. А ныне — тихое дыхание в теплом углу, крошечные пальцы за Марфин кафтан цепляются. Карп на лавке бурчит, охает, а улыбка сама усы раздвигает, наружу прыскает, хоть он и отворачивается.
Так вьюга дитя в дом принесла. Так Ядвига первый шаг по чернокапищенской земле сделала — тихий, в хате, а трещина от него по миру глубоко побежала. Не глазу видна, не уху слышна — пролегла она меж верхом и корнем. Меж тем, что у людей наверху, и тем, что внизу: под черной жилой, топью, камнем. И как пойдет та трещина дальше, кого до костей достанет — о том еще много слов впереди сложится.
А пока — ночь, теплый угол, дыхание девчонки и стариковы молитвы, что осторожно, неслышно новую судьбу плетут.
Далеко за болотами, под ледяной коркой, первый росток дрогнул и вверх, к свету, потянулся.









