
Полная версия
Очертя голову
– Вам полегчало? – спросил наконец Добряков и ожидал ответного жеста. Но на его удивление женщина заговорила. Грудным таким, густым, нутряным голосом.
– Да, легче гораздо, спасибо тебе. Все утро мучилась, ждала, пока сын на работу уйдет, неудобно при нем…
– Мы уже на «ты»? – удивился Добряков.
– Да ладно тебе, не бери в голову, – она метнула в него озорной взгляд и снова затянулась. Выдохнула и еще раз поблагодарила: – На самом деле спасибо. Если бы не нашлась у него сдача, как бы я дотерпела, не знаю. Это в универсам тащиться, а дойди-ка до него в таком состоянии…
– Ясное дело. Но тащиться-то все равно придется… – заикнулся он.
– А, ты про деньги! Не волнуйся, отдам.
– Да я даже не про то, – попытался оправдаться Добряков. – Я к тому, что добавить-то все равно придется, этой поллитры-то, как ни поверни, мало?
– Какой с нее прок, с поллитры-то? – скривилась она.
– Так, значит, и надо к универсаму пройтись. Если силенок маловато, так я готов еще бутылочку взять.
– Весьма одолжишь.
«Говорит-то как!» – подумал он. Незнакомка определенно не переставала удивлять его.
– Так возьму? – скорее для проформы уточнил он и, не дождавшись ответа, подошел к киоску, взял еще две бутылки и хотел было вернуться к незнакомке, но Рюмин вдруг стал ему поперек пути.
– Ты того, Егорыч, – начал он заплетающимся языком. – Ты с ней поосторожнее. Как друг говорю.
– Чего тебе еще? – насупился на него Добряков.
– Ты погоди, не кипятись, не кипятись, – заискивающе залепетал сосед, осторожно взял Добрякова под локоть и, озираясь на незнакомку, отвел его в сторону. – Я ее знаю, она вон в том доме живет, – Рюмин неопределенно повел рукой в сторону. – Всех соседей перебрала, никому не отказала. Хочешь, сам узнай…
– Что надо будет, узнаю и без тебя, – отрезал Добряков.
– И деньги в рост дает, а проценты дерет заоблачные! – не унимался сосед. – Ты уж поостерегись брать-то у нее, слышь?
– Пока что берут у меня, – усмехнулся Добряков и внушительно добавил: – Я ведь тебе, кажется, говорил, предупреждал не раз: не суй нос в мои дела. А то не посмотрю, что сосед, – и для устрашения, скорее шутя, он слегка занес сжатый кулак.
Рюмин съежился, заморгал испуганно и отпрыгнул в сторону.
– Гляди, предупреждали!
Добряков презрительно посмотрел на него и пошел к незнакомке.
– Жарко что-то стало после прохладительного, – томно сказала она, расстегивая «молнию» куртки. Под ней она была в вязаной кофточке, плотно облегавшей высокую грудь. Добряков скользнул взглядом пониже. Под черными лосинами угадывалось гибкое, сильное тело.
«Сколько же ей лет-то? – мелькнуло в голове. – На вид все пятьдесят. Хотя у таких лицо не паспорт, конечно, скорее свидетельство о смерти».
– Что он тебе говорил, малахольный этот?
– Да так, про прошлые долги, – ушел от ответа Добряков.
– Ты его знаешь?
– Как не знать, сосед мой по площадке.
– Повезло тебе! – в ее голосе просквозила ирония.
Добряков это почувствовал и спросил:
– И вы… и ты его знаешь? – и замолчал, не зная, как она отнесется к тому, что и он перешел на «ты».
Она, казалось, совсем этого не заметила и продолжала:
– Скользкий тип. Все время, как увидит меня, делает этакие сальные глазки и намеками что-то все лепечет, лепечет. Озабоченный, что ли?
– Да хрен его знает, не вникал. Нужен он мне!
– Такие с удовольствием про других разные гадости распускают. Из мести, что сами обделены, рожей не вышли.
Добрякову был неприятен и сам Рюмин, и разговоры о нем, и он поспешил перебить собеседницу:
– Да что он тебе дался! Вот, выпей еще, – и протянул одну бутылку. – Открыть?
– Да уж, сделай милость.
Он открыл поллитру и протянул ей, посмотрел на вторую и тоже открыл.
– Тебе одной хватит? А я с тобой на пару, идет? – неожиданно для самого себя решил он.
– Хватит, конечно, все равно в универсам идти. Пошли со мной, там и рассчитаюсь.
По дороге Добряков спросил:
– А почему ты у киоска молчала? Как немая.
– А я всегда немая, когда похмелье душит. Мозги не работают, язык не поворачивается. Нынче утром проснулась в половине седьмого, чувствую: не могу. Знаю, что надо поправиться, но сил нет совсем. Думаю, пересилю себя, все равно соберусь и пойду, пока сын спит. Он у меня строгий на этот счет, все бережет меня. И только хотела выходить, он тут как тут, будто чуял. Вытащил мои ключи из замка и не пускает. Пришлось мучиться, пока он завтракал и собирался…
– Но потом ведь все равно пошла? – перебил Добряков. – Он ведь все равно узнает!
– Потом пусть узнает. Он, когда я пьяная, снисходительнее со мной. Знает мою болезнь, жалеет по-своему…
Она замолчала, грустно оборвав фразу.
Ближайший универсам «Все сезоны» был недалеко, метрах в трехстах. Пока шли туда, допили пиво. Она купила шесть бутылок «Хейнекена» и нарезки салями на закуску. Уложила все в авоську и спросила:
– Поможешь донести? Тут недалеко.
– Помогу, чего же, – кивнул Добряков, мгновенно почувствовав импульсивные толчки в области таза. И сразу же приятное тепло волнообразными приливами заполнило нижнюю часть тела.
«Это же издевательство над собой – воздерживаться третий месяц», – мелькнуло в голове. И уже уверенно повторил:
– Конечно, помогу, давай.
Перехватил авоську и первым вышел из универсама.
Ее дом оказался почти рядом с домом Добряков. Они поднялись в лифте на третий этаж. Щелчок-другой ключом, и Добряков оказался в просторной прихожей. В трех ее стенах имелись четыре двери.
«Четырехкомнатная!» – снова удивился он и еще раз посмотрел на случайную знакомую.
– Удивляешься, – улыбнулась она. – Как-нибудь расскажу тебе всю мою жизнь. И откуда такое богатство. Если не будешь против, конечно. А теперь мыть руки и на кухню. Знакомство-то отметить надо?
Он вымыл руки в роскошной ванной с евроремонтом. Оглядел себя в богатом зеркале, причесался. Да, не такого он ожидал, увидев эту «немую» возле киоска. Вот это чудеса!
«Ну да ладно, все это разъяснится так или иначе», – и он вышел из ванной и направился на кухню, которая поражала с первого взгляда шикарной дубовой мебелью. На столе уже стояла закуска, были откупорены две бутылки, рядом возвышались высокие бокалы. Добряков ничего не понимал в стекле, но понял, что посуда не из простых.
– Да ты кто такая? – только и сумел произнести.
– Сейчас – обычная российская пенсионерка, – скромно ответила она, усаживаясь на стул и кивком головы приглашая его сесть напротив. – А это, – она обвела кухню взглядом, – это все достижения минувшего. Но потом…
– Ты замужем? – неизвестно зачем брякнул гость и в следующий момент уже пожалел, что спросил.
Она, впрочем, отнеслась к вопросу спокойно:
– Нет, с мужем я разведена уже лет восемь.
Добрякову такой ответ, разумеется, пришелся по душе, и он решил пока оставить щекотливую тему.
– За твое здоровье, – и он поднял высокий бокал.
– И за твое. Еще раз тебе спасибо. Ты поступил как джентльмен.
Они выпили, закурили, помолчали, глядя друг на друга. У нее были яркие голубые глаза, но какая-то грусть, больше того – неимоверно глубокое страдание виделось в самой их глубине. Правильные черты лица, хотя красавицей ее не назовешь. Ухоженные руки, на пальцах – модный маникюр.
– Тебя как зовут? – он первым нарушил тишину.
– Зинаида, – ответила она. – Предупреждая дальнейшие вопросы, дополняю: мне сорок шесть, сыну Виктору двадцать, не женат, и, видимо, не тянет. Теперь твоя очередь.
– Егор меня зовут, Добряков, сорок лет, бывший офицер, воевал в Афгане…
– Офицеры бывшими не бывают, вас разве не учили? – перебила она.
– Оно, конечно, так, но… – он замялся.
– Ладно, потом расскажешь, у нас еще впереди куча времени. Кино не хочешь посмотреть?
– Не отказался бы.
– Пошли в гостиную, телевизор там получше, с видео.
Они перешли в просторную гостиную, удобно разместились в глубоких креслах. Она щелкнула кнопку, на экране телевизора появились титры.
– «Fargo», – прочитал Добряков.
– Очень хороший фильм братьев Коэнов, – объяснила она. – Это известные голливудские режиссеры. А это один из ранних и самых лучших их фильмов. Раз, наверное, пятнадцать смотрела. Ты ничего у них не смотрел?
– Да нет, я как-то по импортному кино не спец… – замялся он.
– Ладно, исправим, а пока смотри.
За просмотром они опорожнили еще по две бутылки, а когда фильм закончился, она выключила телевизор, перешла на диван и таинственно посмотрела на него. Полуразвалившись, играя длинными кистями красивого шелкового халата, позвала негромко:
– Иди ко мне…
Погружаясь в красивое тело изумительной белизны, Добряков вспомнил: «Неужели прав засранец Рюмин, и она из таких?» Но потом как-то легко, сам собой нашелся выход: «Да мне-то что! Из таких, значит, из таких», – и зачем-то спросил, жарко дыша:
– А фамилия у тебя как?
– Кузихина, – едва слышно простонала она.
«Кузихина так Кузихина», – было последним, что подумал Добряков в тот момент…
4
Вся взрослая жизнь Зинаиды Кузихиной, в девичестве Гвоздевой, представляла собою непрекращающуюся череду упорных попыток вырваться из неумолимо сжимающегося круга алкогольной зависимости и венчающих эти попытки неудач.
Зина родилась в подмосковном селе, которое, когда ей исполнилось семь лет, было поглощено разраставшейся столицей, так что когда крохотная первоклассница переступила порог школы, она вполне основательно могла считать себя москвичкой.
Родители ее особенными талантами не отличались, и тем поразительнее было то, что окружающие поражались обилию этих талантов в их дочери. Девочка с детства девочка хорошо пела, неплохо рисовала, выразительно декламировала стихи. В седьмом классе победила на городской олимпиаде по литературе, и с тех же пор определились ее интересы: она стала много читать, писала великолепные сочинения и доклады для выступления в районном отделении научного общества учащихся. В десятом классе твердо решила поступать на филологический факультет педагогического института и усиленно налегла на учебу. Ее труды были отблагодарены: получив серебряную медаль и сдав на «отлично» профилирующий предмет, она стала первокурсницей.
Однако этих достижений она добилась не благодаря родителям, а скорее вопреки ним. Ее стремление к учебе вызывалось во многом стремлением рано или поздно получить достойную профессию, начать самостоятельно зарабатывать и вырваться наконец из того болота, которое устроил из их жизни вечно пьяный отец.
Двухкомнатную квартиру в благоустроенном доме в новостройке семья получила, когда Зина поступила в институт, а до тех пор Гвоздевы ютились в собственном небольшом домишке на окраине того села, которое недавно стало частью Москвы.
Отец ее крепко пил, а когда напивался, становился буен и непредсказуем. Он почти ежедневно приходил с работы навеселе, а зачастую и вовсе на бровях, как говорила мать, однако спать не ложился, а требовал с жены на бутылку, размахивая огромными кулаками, которыми гордился как свидетельством своего пролетарского происхождения. Всю жизнь проработав в мясном разделочном цехе крупного гастронома, отец ни разу не воспользовался этим и не принес домой ни килограмма мяса, купленного по сниженной цене, установленной для сотрудников магазина. Не потому что был честен, а потому что во всем искал (и успешно находил) свою мелкую, пьяную выгоду. Мясо он, конечно, покупал, но относил его отнюдь не в семью, а к знакомым, которым и продавал его по цене, чуть ниже магазинной, но гораздо выше той, которую уплатил сам. Покупали у него охотно, а вырученные деньги он аккуратно складывал на сберкнижку, так что проблем с выпивкой не испытывал никогда.
Развалившись после работы на стуле у кухонного стола, он шумел, приказывал жене накрывать стол, стучал по столешнице, если не видел бутылки, и дико орал:
– Я тебе матку повыворачиваю, гнида! Ставь пузырь, кому велено!
Безропотная и забитая мать неслышно выскальзывала в дверь, а удовлетворенный таким послушанием отец входил в спальню, где дочь готовила уроки.
– Ну что, Зинка, повышаешь успеваемость? – говорил он уже спокойнее, снисходительно поглаживая дочь по голове и опускаясь на крышку сундука возле письменного стола.
– Повышаю, папа, – отвечала Зина робко, не потому что боялась отца (она знала, что он никогда не ударит ее), а потому что с малых лет поняла: гневить дураков – себе в ущерб. Скудоумие отца сквозило во всех его словах, жестах и поступках, и девочка знала: скажи она что-нибудь поперек, гнев родителя непременно перекинется на мать. А мать она любила и очень жалела ее.
Смолов какую-нибудь бредятину над тетрадками и учебниками дочери и в конец отравив ее перегаром, отец возвращался на кухню, где вернувшаяся мать уже выставляла на стол запотевшую, как он любил, бутылку «Столичной». Отец смягчался и называл жену Клавдюшей, говорил, что только она одна его понимает, что она одна его ценит.
А затем наступал самый настоящий кошмар. Скандал утихал, но на смену ему являлся содом. Отец пил не спеша и после каждой стопки выкуривал папиросу «Беломор», заполняя тесненькую кухоньку невыносимым удушьем. Окончательно потеряв координацию движений после половины выпитого, он задевал руками тарелки, и на пол летели остатки борща, соусная подливка к котлетам, разбитая посуда. Если отца понуждала малая нужда, он не спешил во двор, в старый покосившийся холодный туалет, а опрастывался тут же, в углу кухни.
– Заработал я, кажись, конфортальность каку никаку, – ворчал он, кряхтя и фыркая, неуверенными пальцами пытаясь застегнуть ширинку.
Мать не кидалась убирать за ним, по опыту зная, что это не прекратится до тех пор, пока ее суженый окончательно не отключится прямо за столом. Тогда она негромко звала Зину, и они с дочерью тащили обеспамятевшего отца в спальню, клали на кровать, мать кое-как раздевала его и укутывала теплым одеялом по самый подбородок. Но это помогало мало, и к утру, когда пары алкоголя испарялись, отцу всегда становилось зябко и он начинал ворочаться, обдавая жену зловонием и вонючим потом.
Поздние вечера мать и дочь коротали вдвоем, на кухне, чтобы не тревожить сон отца. Не потому что жалели его, а потому, чтобы хоть бы ночь провести в тишине и покое. Мать тихо всхлипывала и вязала очередные носки кормильцу, а Зина не знала, чем утешить ее. Казалось, она отдала бы тогда все на свете, чтобы ее мать по-человечески отдыхала, могла сходить на концерт или в театр. Но денег катастрофически не хватало, и мать даже в кинотеатре никогда не была, весь свой век проработав упаковщицей на сельской птицефабрике.
Поздними вечерами мать рассказывала дочери, что отец, сколько она его знает, всегда был таким. Она была убеждена, что ее супруг, несомненно, ничуть не виноват в своем пьянстве, поскольку его отец и дед были пропойцами не в пример ему. Зина не понимала, как можно было быть большими пьяницами, чем ее отец, но матери не возражала.
Правда, однажды девушка (она тогда училась в десятом классе) не удержалась и поинтересовалась, зачем же мать в таком случае вышла за него замуж.
– Зачем вышла? – мать подняла на дочь тяжелые, заплаканные глаза, с минуту посмотрела на нее, затем отвела взгляд в сторону и задумчиво переспросила еще раз: – Зачем вышла, спрашиваешь? Кто ж теперь знает, дура, видать, была, замуж хотела. Да и он был не такой, целовал горячо и крепко, защищал когда надо. В селе никто про меня ничего озорного сказать не смел, всякий знал, что у Кольки кулаки кованые. Один нарвался такой. Отказалась я с ним танцевать в клубе, так он возьми и обзови меня. Колька мой услышал, подскочил к обидчику, схватил его за грудки и давай мутузить. У него привычка была – бить не костяшками кулака, а плашмя, пальцами. Говорил, что если ударит костяшками, может убить. Так забил тогда беднягу, что только дружинники их расцепили. Про суды тогда никто и не думал, это теперь, чуть что, – заявление подают. Сам потом повинился, навестил больного (тот неделю с сотрясением лежал), захватил с собой бутылку. Вроде ничего, помирились.
– А когда вы познакомились, он уже крепко пил? – пытала дочь.
– Да что ты, нет, конечно, – отмахивалась мать. – По чуть-чуть позволял. Правда, каждый день. С работы всегда возвращался трезвый. Он с самого начала работал в этом магазине, ездил в Москву на автобусе, а пьяным попробуй-ка доберись. Тогда еще с пьянками боролись, да и с работы могли попросить. Остерегался. Ну так вот, вернется, тогда уж и отрывается. Очень любил красное вино – портвейн, вермут. И особенным шиком почитал, знаешь, на людях, при всех, сорвать пробку-«бескозырку» зубами и вылить всю бутылку в горло сразу, в один заход. Потом только крякнет, вытрет рот – и как ни в чем не бывало. На танцы придем, достанет из кармана вторую и оприходует прямо на пороге зала. Потом уже мог два, три часа вытанцовывать, но головы никогда не терял, на ногах твердо держался. Зато с возрастом стал таким же, как его отец и дед – таким вот, понимаешь? – и мать кивала головой на спальню, откуда несся густой храп мужа. – Может, и поспешила я тогда, по молодости, все думала, не выйду сейчас – потеряю своего Коленьку. Очень уж любила его. Только позже мне подружка одна попеняла на мою поспешность. «Куда летишь? – говорит. – Не терпится трусы грязные стирать? Или боишься без мужика остаться? Запомни, дуреха: никакой хрен на этом свете не последний. (Прости меня, дочка.) Поняла или трудно доходит?» Я, может, и поняла ее, да уж поздно было: забеременела я тобой. Что ж, дитя без отца растить?..
Несмотря на такой веский довод, Зинаида отказывалась понимать ее. Уж лучше одной остаться, считала она, с ребенком на руках, чем мыкаться вот так всю жизнь.
– Э-э-эх, – вздыхала мать. – Это вы, нынешние, так теперь думаете. А в наше время супружеством дорожили, мужа ценили…
Зина уставала спорить, молча вставала, уходила в спальню и ложилась в свою постель. Включала слабый ночничок над самым изголовьем и долго, пока, переделав на кухне все дела, не укладывалась мать, читала. В ту пору она очень увлекалась Львом Толстым и, читая его книги, все пыталась представить себе Андрея Болконского или Анну Каренину пьяными и никак не могла представить. Пьер Безухов, правда, по тексту романа, выпить любил, но как все-таки интеллигентно это у него выходило и куда уж его пьянству до пьянства ее родителя, неизвестно за какие грехи данного ей в этой жизни!
Зина тяжко вздыхала, откладывала книгу, гасила свет и с грустными мыслями засыпала. Рядом, на тесной полутораспальной кровати, еще долго не спала мать и без умолку храпел мало-помалу трезвевший отец. А на следующий день все повторялось один к одному, как в старой, приснопамятной сказке о белой домашней скотинке.
Как-то раз отец проснулся среди ночи и начал вытворять что-то вовсе невообразимое. От привидевшегося во хмелю он вскочил на кровати, пулей вылетел из-под одеяла на пол и дико озирался по сторонам, размахивая огромными ручищами, словно защищался от кого-то. Мать испуганно вскрикнула: «Коля, Коля, что с тобой», – но безумный супруг не слышал ее и рычал с пеной у рта:
– Сволочи!.. И среди ночи покою нет!.. Зарублю-ю-ю!.. – взвизгнул он и кинулся на кухню, а оттуда в сени. Мать поспешила за ним (не выкинул бы чего!) и только успела заметить спину разъяренного супруга, выбегавшего во двор в одних трусах и с топором в руке.
– Боже мой, не попусти смертоубийства! – тихонько рыдала она, стоя у калитки и глядя на огромную фигуру мужа, метавшегося по темной улице в поисках неведомого ей обидчика.
– Мама, на кого это он взбеленился? – спросила дочь, следом за ней выбежав из дома.
– Кто его знает, доченька, – поскуливала мать, обнимая Зину и крепко прижимая ее к груди. – Поди-ка узнай у него, у пьяного-то…
– А раз так, то и узнавать нечего, идем домой, – позвала дочь, но мать сопротивлялась, все высматривая мужа заплаканными глазами:
– Как же уйти-то? – возражала она, ломая руки. – А не ровен час, убьет кого?
– Да кого он убьет, мама? – успокаивала Зина. – Пробегается, выветрится и вернется. А может, и заберут куда следует, нам же лучше…
– Зина, что ты такое говоришь? – вздрогнула мать и округлившимися от ужаса глазами смотрела на дочь. – Тебе что, родного отца не жалко?
– Мама, мне гораздо больше тебя жалко, – парировала Зина. – Тебя он жалеет хоть немного, а? Это ты все вокруг него носишься, противно смотреть даже. А ему хоть бы хны, живет в свое удовольствие и помыкает нами. Я бы на твоем месте как-нибудь плюнула ему трезвому в рожу, знаешь, смачно так, харчком, может, немного опомнился бы…
Зина развернулась и пошла в дом, оставив нечастную мать у калитки.
«Да и что я могу сделать, если ты добровольно взяла себе роль жертвы? – подумала она про мать. – Невмоготу, так давно развелась бы с ним, никто жалеть не станет. Или вон сходила бы к нему на работу, пожаловалась в дирекции да сдала бы его в ЛТП.4[4] Подумаешь, персона нон-грата!»
По молодости лет ей многое, если не все, казалось простым и очевидным.
Она вернулась, снова легла, но сон не шел. Посмотрела на часы – половина четвертого.
«Позвонить, что ли, в милицию? – подумалось ей. – Может, вернее определят?»
Она встала и уже подошла было к телефону, но махнула рукой и взяла со своего стола книгу. Присела на стуле и раскрыла зачитанные страницы библиотечного тома. Попробовала читать – ничего не получалось. Все-таки тревога за мать мешала ей воспринимать прочитанное. Он встала и снова направилась к двери. Но слабый шум в сенях остановил ее посреди кухни.
Вскоре дверь распахнулась, и через порог ввалился обмякший отец и неуверенными шагами, поддерживаемый матерью, направился в спальню. Он понурил голову и едва слышно бормотал что-то несвязное. Мать из последних сил, тяжело дыша, удерживала его обессилевшими руками и глазами делала какие-то знаки дочери.
– Мама, ты что? – пыталась понять дочь, и мать, едва слышно выдавила:
– Смени… ему простыню… Та мокрая, поди.
Зина кинулась в спальню, сорвала с родительской кровати провонявшее белье, быстрехонько вытащила из шкафа свежую простыню и раскинула ее по-над матрацем, даже заправлять не стала. Мать осторожно подвела отца и опустила его на постеленное, Тяжелое и обмякшее, пьяное тело рухнуло на панцирную сетку. Сетка какое-то время поколыхалась, издавая тонкий металлический цокот, потом затихла, и Зина вспомнила из курса физики: «Затухающие колебания — это колебания, энергия которых уменьшается с течением времени. Как все наглядно и очевидно».
Зина погасила свет, они с матерью улеглись, и тут ночную тишину прорезал резкий, взрывной храп отца. Но это было уже совсем ничтожное неудобство за весь нынешний вечер, и вскоре все в доме спали.
На следующий день, после шести уроков, Зина зашла в сельскую библиотеку, попросила московский телефонный справочник и записала адрес ближайшего наркологического диспансера в Москве. Определив по карте его местонахождение, она отправилась на автобусную остановку и уже через полчаса входила в метро.
Добравшись до диспансера, она поинтересовалась в регистратуре, у кого можно получить консультацию. Женщина-регистратор пристально посмотрела на нее, попросила паспорт, завела карточку и отправила в пятый кабинет, проводив девушку заинтересованным взглядом. Зина отыскала нужную дверь, перед которой сидели двое мужчин, и спросила, кто из них последний.
– Я последний, – буркнул пожилой мужичонка в засаленном пиджаке и потертых джинсах и окинул Зину быстрым, цепким взглядом.
Зина кивнула и присела на соседнюю банкетку. Дядечка еще раз посмотрел на нее и теперь уже не спешил отводить взгляд. Выглядел он отвратительно: седая грязная щетина на впалых щеках, тусклый, подслеповатый взгляд, грязные, неухоженные ногти на сухих, жилистых руках. Зине стало неловко, она достала из сумочки книгу и попробовала читать. Пробежала две страницы, краем глаза наблюдая за дверью кабинета. Вскоре она отворилась, из нее вышла старушка под руку с мужчиной лет сорока, который странно поводил головой и подергивал той рукой, за которую держалась старушка, отчего женщина вздрагивала и еще крепче цеплялась за рукав. Очередной пациент проскользнул в кабинет, старушка с мужчиной проковыляли перед Зиной, и девушка услышала дребезжащий старческий голосок, скорее полушепот:

