
Полная версия
Фургон забытых книг
— Тогда зачем…
— Потому что только то, что ненавидишь, и помнишь всю жизнь. Любимое забывается. Оно растворяется в тебе, как сахар в чае. А ненавистное лежит камнем. Тут. — Она постучала по груди. — Вера обещала принести мне эту книгу сорок три года назад.
Сорок три. Мой возраст. Совпадение снова кашлянуло в углу.
— И не принесла? — спросил я.
— Принесла. Только не мне.
Валентина Матвеевна повернулась и пошла в дом. Кот — Маркиз, Чек, как его там по паспорту, — пошёл за ней. Я стоял на крыльце, не зная, приглашён я или уже слишком глубоко влез. Старуха обернулась.
— Что встал? Заходи. Раз уж покойница тебя притащила.
Я посмотрел на Серёгу. Он молчал. Стиснул зубы так, что на скулах задвигались желваки.
— Я быстро, — сказал я.
— Нет, — сказала Валентина Матвеевна. — Быстро уже было. Теперь надо долго.
В доме пахло лекарствами, старым деревом, пылью и жареным луком. Этот запах есть почти в каждом старом доме. Будто люди могут быть разными, судьбы разные, обиды разные, а жареный лук везде один и тот же. В прихожей стояли коробки. На одной было написано фломастером: «посуда». На другой: «хлам». Я всегда боюсь коробок с надписью «хлам». Обычно там лежит чья-то жизнь, которую другой человек не умеет правильно назвать.
В комнате было темно. Шторы полузадёрнуты. На стене ковёр с оленями. Олени бежали через лес уже лет сорок и всё никак не могли выбежать. На серванте — хрусталь, фотографии, пластмассовые цветы. В углу — телевизор. Без звука там шёл какой-то сериал: женщина в белом халате смотрела на мужчину так, будто собиралась поставить ему диагноз «любовь». Валентина Матвеевна села в кресло у окна. Кот запрыгнул к ней на колени. Тяжело запрыгнул. Она охнула, но не согнала.
— Толстый стал, — сказала она.
Кот заурчал.
— Вы правда его знали? — спросил я.
— Я знала другого. Но этот тоже знает меня.
— Как это?
— А вот так. — Она погладила кота по голове. — Ты молодой ещё, тебе всё надо словами скрепить. А жизнь иногда без слов приходит и сразу садится на колени.
Молодой. Мне сорок три. Приятно, конечно. Но тревожно. Если я молодой, тогда кто же у нас старый? Археологическая находка? Серёга вошёл следом. Встал у двери, скрестив руки.
— Мать, не устраивай цирк.
— Серёжа, помолчи.
— Это мой дом тоже.
— Вот именно. Тоже. Не только твой.
Он открыл рот, но она подняла палец.
— Я сказала — помолчи.
И он замолчал. Валентина Матвеевна положила книгу на колени поверх кота. Кот недовольно зашевелился, но терпел. Уважал литературу или старуху. Скорее старуху. Она провела пальцами по обложке.
— Мы с Верой были подругами, — сказала она. — Не такими, как сейчас пишут в интернете: «лучшая подруга», сердечки, фотографии, поздравления. Мы были подругами молча. Понимаешь? Она приходила ко мне после техникума, садилась на кухне, ела хлеб с вареньем и молчала. Я тоже молчала. Хорошая дружба была. Без отчётов.
Я кивнул.
— Потом появился Коля.
Серёга у двери напрягся.
— Отец? — спросил я.
Валентина Матвеевна усмехнулась.
— Твой отец, Серёжа. Не его.
Серёга сплюнул в сторону, но в доме, поэтому просто сделал губами движение.
— Коля был красивый, — сказала она. — Глупый, но красивый. Это опасная смесь. Красивому глупому мужчине женщины сами придумывают душу. Потом удивляются, что там пусто.
Я чуть не улыбнулся. Валентина Матвеевна открыла книгу. Между страниц лежала закладка. Старая трамвайная карточка или билет — я не понял. Она достала её, поднесла ближе к глазам.
— Вера любила его. Я тоже. Только она первая сказала.
— А он?
— А он любил, когда его любят. Есть такие люди. Они не выбирают человека. Они выбирают зеркало, в котором лучше выглядят.
Серёга резко сказал:
— Может, хватит?
— Нет.
Он шагнул в комнату.
— Мать, я сказал…
— А я сорок три года молчала, — сказала она. — Дай мне десять минут. У тебя потом будет вся оставшаяся жизнь, чтобы снова делать вид, что ничего не было.
Серёга побледнел. Не сильно, но заметно. Его краснота ушла куда-то внутрь, оставив лицо серым. Сорок три года. Опять. Я сел на край стула. Стул жалобно скрипнул. Такие стулья всегда скрипят не от веса, а от недоверия к гостям.
— Мы договорились с Верой, — продолжала Валентина Матвеевна. — Глупо договорились. Нам было по девятнадцать. В этом возрасте человек думает, что если красиво страдает, то жизнь обязана его наградить. Вера сказала: пусть Коля сам выберет. А я сказала: да, пусть. Но я знала, что он выберет её. Она была… — старуха замолчала. — Она была как открытое окно. Рядом с ней всем казалось, что душно не навсегда.
Я посмотрел на книгу.
— А книга?
— Это была моя книга. Я дала её Вере. Там была глава про женщину, которая всю жизнь ждала у окна человека, а потом поняла, что ждала не его, а себя. Глупость, конечно. Но в девятнадцать мне казалось — правда. Я попросила Веру вернуть. Она сказала: завтра принесу.
— И не принесла?
— На следующий день она уехала с Колей.
В комнате стало тихо. Снаружи грузчики снова что-то двигали, но уже осторожнее. Словно боялись шумом повредить рассказ.
— А вы ждали? — спросил я.
Валентина Матвеевна посмотрела на меня.
— Конечно.
Слово было простое. Без украшений. И именно поэтому больное.
— Сначала книгу. Потом извинения. Потом письма. Потом что она вернётся. Потом что Коля вернётся. Потом что кто-нибудь вернётся. Потом уже неважно кто. Лишь бы дверь открылась не из-за сквозняка.
Она погладила кота.
— А потом я вышла за другого. Родила Серёжу. Жила. Картошку сажала. Варенье варила. Работала в конторе. Все думали, что всё прошло. Да я и сама так думала. Только каждый раз, когда видела зелёную обложку в магазине или библиотеке, у меня внутри начиналось это… — она поискала слово, — царапанье.
Кот перестал урчать. Я почему-то подумал, что царапанье — очень точное слово. Не боль. Не тоска. Не драма. А именно царапанье. Как будто внутри закрылась кошка и всю жизнь просилась наружу.
— Вера приезжала сюда потом, — сказала Валентина Матвеевна. — Уже с фургоном. Через много лет. С книгами. Я её увидела у магазина и спряталась за мешками с мукой. Представляешь? Старая дура. Двое детей, муж, работа, а я за мукой сижу, как партизан.
— Почему не подошли?
— Потому что если человек не пришёл сорок лет назад, глупо спрашивать его в пятьдесят девять, почему.
— А она?
— Она знала, что я там. Конечно знала. Оставила у продавщицы яблоки. Яблоки, понимаешь? Как будто яблоки могут заменить книгу.
Серёга вдруг сказал:
— Так вот почему ты её ненавидела.
Голос у него был тише. Не мягкий, нет. Просто в нём впервые появилась щель. Валентина Матвеевна посмотрела на сына.
— Я её не ненавидела. Это хуже.
— Что хуже?
— Я её ждала.
Серёга отвернулся к окну. Мне стало неуютно. Так бывает, когда попадаешь в чужую семейную комнату, где только что сняли простыню с мебели, а под ней не пыль, а сорок лет недоговорённости.
— Но почему Вера сейчас прислала книгу? — спросил я. — После смерти?
Валентина Матвеевна открыла первую страницу. Прочитала свою старую злую надпись: «Я ждала. Ты не пришла». Пальцы её дрогнули.
— Потому что при жизни стыднее.
Она перевернула страницу. Между листами лежал конверт. Тонкий. Желтоватый. Запечатанный.
На нём было написано:
«Вале. Если Павел всё-таки довезёт». Я почувствовал, как у меня холодеет спина.
— Почему там моё имя? — спросил я.
Валентина Матвеевна не ответила. Она смотрела на конверт. Серёга тоже смотрел. Кот поднял голову. Я хотел, чтобы кто-нибудь сказал: «Да совпадение, мало ли Павлов на свете». Но никто не сказал. Потому что все уже понимали: нет. Не мало ли. Валентина Матвеевна надорвала конверт. Руки у неё тряслись. Я хотел помочь, но не стал. Некоторые письма человек должен открыть сам, даже если пальцы уже плохо слушаются.
Внутри был лист. Она развернула его и начала читать про себя. Сначала лицо у неё было неподвижным. Потом губы задрожали. Потом она закрыла рот ладонью. Кот спрыгнул с её колен, будто понял, что сейчас человеку понадобится место для боли.
— Что там? — спросил Серёга.
Она не ответила.
— Мать.
Она подняла глаза на меня.
— Ты правда Паша Суханов?
Я кивнул.
— Мать твою как звали?
— Татьяна.
— Татьяна… — повторила она. — Таня с улицы Садовой?
Я не любил, когда чужие люди называли мою мать Таней. Мать у меня была мать. Татьяна Викторовна для соседей. Таня — для тех, кто знал её до меня. А это всегда неприятно: понимать, что у родителей была жизнь, где тебя ещё не существовало, и они там смеялись, целовались, врали, делали глупости и, возможно, были счастливы.
— Да, — сказал я. — Мы жили на Садовой, когда я был маленький.
Валентина Матвеевна снова посмотрела в письмо.
— Вера пишет, что должна была отвезти тебе книгу. Тебе и твоей матери. В тот день, когда вы уезжали.
— Куда уезжали?
— От отца.
Я сжал пальцы.
— Мой отец умер, когда мне было пять.
— Нет, — сказала Валентина Матвеевна.
Одно слово. И комната стала другой. Не темнее. Не страшнее. Просто в ней вдруг исчез пол под ногами. Такое бывает в лифте, когда он дёргается вниз, а тело на секунду забывает, что оно тело, и становится мешком с испугом.
— Что значит нет?
Серёга посмотрел на меня. Уже без злости. Почти с интересом. Как человек, который пришёл на драку, а попал на чужой обвал. Валентина Матвеевна протянула мне письмо.
— Я не знаю, имею ли право.
— Уже поздно, — сказал я.
Она кивнула. Я взял лист. Почерк Веры Сергеевны. Синий. Ровный. Невыносимо спокойный.
«Валя. Я трусила всю жизнь. Ты это знала лучше других. Я не принесла тебе книгу, потому что боялась посмотреть тебе в лицо. Потом не принесла, потому что прошло слишком много времени. Потом потому что у тебя родился Серёжа. Потом потому что умер Николай. Потом потому что я сказала себе: старые раны лучше не трогать. Это была ложь. Старые раны не становятся лучше. Они просто учатся носить одежду. Ты ждала не книгу. Ты ждала, что я признаю: я забрала не только её. Я забрала у тебя право знать правду. Николай ушёл не ко мне. Он ушёл от нас обеих. А через год вернулся к Татьяне Сухановой. Да, той самой. У них был мальчик Паша.
Когда Татьяна решила уехать, она попросила меня передать Паше книгу. Детскую. “Путешествие голубого фургона”. Она сказала: если мальчик будет спрашивать отца, пусть у него будет хотя бы история, где фургон всегда возвращается. Я не довезла. Я опоздала на один день. А на следующий день Татьяна сказала всем, что отец Паши умер. Я молчала. Прости меня, если сможешь. И отдай Паше то, что я не смогла. Вера».
Я читал медленно. Слова не сразу становились смыслом. Они сначала были просто чернилами. Потом строками. Потом вдруг начали входить внутрь, и каждое входило не как слово, а как маленький тупой предмет. Отец не умер. Мать соврала. Вера не довезла книгу. Путешествие голубого фургона. Я посмотрел на Валентину Матвеевну.
— Где эта книга?
Она покачала головой.
— Здесь написано — отдай Паше то, что я не смогла.
— Где?
В комнате стало так тихо, что я услышал, как на кухне капает кран. Кап. Кап. Кап. Серёга вдруг сказал:
— В коробках посмотри.
Мы все повернулись к нему. Он пожал плечами, но уже без прежней наглости.
— Ну а что. Если мать её книгу сорок лет хранила, может, и эта где-то валяется.
— Я не хранила, — сказала Валентина Матвеевна.
Но сказала как-то неуверенно.
— Хранила, — сказал Серёга. — Ты всё хранишь. Даже квитанции за девяносто восьмой год. У тебя в шкафу полстраны похоронено.
Она хотела возразить, но не стала. Мы пошли к коробкам. И вот странно: пять минут назад я был чужим мужиком, которому здесь могли дать по лицу. А теперь мы втроём — я, старуха и её неприятный сын — рылись в коробках, как родственники после пожара. Кот сидел на пороге комнаты и наблюдал. Не помогал, конечно. Коты вообще мастера духовного сопровождения без физического участия.
В коробке «посуда» была посуда. В коробке «хлам» оказалась жизнь: открытки, школьные тетради Серёги, значки, старые ключи, фотографии, засохший букет, три пузырька из-под духов, часы без ремешка, чёрно-белый снимок Николая. Красивый был мужик. Валентина Матвеевна не соврала. Красивый и пустой. Это даже на фотографии было видно: лицо есть, а внутри сквозняк. Валентина Матвеевна долго смотрела на сервант, потом вдруг сказала:
— Внизу. За ёлочными игрушками.
— Что внизу? — спросил Серёга.
— Открой.
Он хотел возразить, но открыл дверцу. Внутри лежали скатерти, коробка с ёлочными игрушками, альбомы и стопка книг, перевязанная бельевой верёвкой.
— Я не выбросила, — сказала она, будто оправдывалась перед собой.
Серёга достал стопку. Сверху были журналы «Работница», потрёпанный том Дюма, кулинарная книга без обложки, сборник стихов с засушенным листом внутри. А в самом низу — тонкая детская книга. Голубая. С выцветшим рисунком: маленький фургон едет по дороге, а за ним бегут дети и собака. Название почти стёрлось, но я всё равно прочитал: «Путешествие голубого фургона». Ноги у меня стали ватными.
Не поэтически. А буквально. Будто кто-то выкрутил из них кости и оставил только джинсы.
— Вот, — сказала Валентина Матвеевна.
Серёга молчал. Я взял книгу. Она была лёгкая. Слишком лёгкая для вещи, которая только что изменила мой вес на земле. Открыл первую страницу.
Там было написано детским круглым почерком, видимо, моей матери:
«Паше. Чтобы ты знал: если кто-то не вернулся, это не значит, что он тебя не любил». Ниже другой почерк. Мужской. Неровный. «Я вернусь, когда стану лучше. Папа». Я стоял посреди чужого дома с детской книгой в руках. И впервые за много лет мне захотелось позвонить матери не для того, чтобы спросить про здоровье, коммуналку или рецепт маринада. А чтобы спросить: почему? Кот подошёл и потёрся о мою ногу.
Я не шелохнулся.
— Паша, — сказала Валентина Матвеевна тихо.
Я поднял глаза. Она сидела в кресле, маленькая, старая, с зелёной книгой на коленях. Сын стоял рядом. Не злой уже. Просто большой, растерянный мальчик, который всю жизнь думал, что мать у него старая и вредная, а оказалось — она когда-то была девятнадцатилетней девушкой, которая ждала подругу с книгой.
— Забери её, — сказала она. — Раз Вера просила.
— А ваша?
Она посмотрела на «Дом, где ждут».
— А моя наконец дошла.
И заплакала. Без красивых всхлипов. Без кино. Просто из глаз потекло, и всё. Старые люди плачут особенно страшно. У них лицо уже привыкло к боли, и слёзы выглядят не событием, а продолжением погоды. Серёга подошёл к ней. Постоял. Потом неловко положил руку ей на плечо. Так, будто никогда раньше этого не делал и теперь не знал, сколько весит материнское плечо. Она не сбросила. Я вышел на крыльцо.
С детской книгой в одной руке и фотографией в кармане. Воздух был тёплый. Над башней кружили птицы. У «Газели» грузчики курили молча. Собака уже не лаяла. Всё вокруг стало обычным, как бывает после чужого землетрясения: дома стоят, трава растёт, мухи лезут к лицу, а внутри у тебя обвалилась целая стена. Кот вышел следом. Сел рядом.
— Ты знал? — спросил я.
Он посмотрел на меня. И впервые мне показалось, что он не презирает. Нет. Он просто ждал, когда я перестану быть идиотом. Я сел в фургон. Положил детскую книгу на приборную панель. Завёл двигатель.
На телефоне было пять пропущенных от матери. Пять. Я смотрел на экран, пока он не погас. Потом включил первую передачу.
— Не сейчас, — сказал я.
Кот запрыгнул на пассажирское сиденье. Фургон дёрнулся, покатился по улице, мимо водонапорной башни, магазина «Ромашка», кривого знака и двух мальчишек на велосипедах. Первая доставка была выполнена. Только почему-то мне казалось, что доставили не книгу Валентине Матвеевне. А меня — туда, где я меньше всего хотел оказаться.
Глава 4. Мать звонила пять раз
Мать звонила пять раз. Пять — число неприятное. Один раз можно не заметить. Два — сказать себе: занята, ошиблась, палец дрогнул, у всех бывает. Три — уже тревожно, но ещё можно соврать, что связь плохая. Четыре — это почти пожар. А пять — это когда человек не просто звонит, а стучит тебе в жизнь ногой, как сосед снизу по батарее: «Я знаю, что ты там. Открой». Я не открыл. Телефон лежал на пассажирском сиденье рядом с котом. Кот положил на него лапу, как на важную улику. Экран погас. Потом снова вспыхнул. Мама. Потом опять погас. Потом пришло сообщение. «Паша, возьми трубку». Я смотрел на дорогу.
Дорога из Лесного была кривая, как объяснения взрослого человека, который всю жизнь скрывал правду. Фургон подпрыгивал на ямах, книги позади глухо постукивали в полках, детская книжка лежала на приборной панели и смотрела на меня голубой обложкой. «Путешествие голубого фургона». Очень смешно. У меня теперь был голубой фургон, кот с двумя именами, покойница в маршрутизаторе судьбы и отец, который, оказывается, не умер, а просто исчез из официальной версии моего детства. В нашей семье, как выяснилось, даже смерть можно было оформить по устной договорённости. Я хотел злиться.
Нет, не так. Я злиться уже начал. Просто злость не знала, куда ей встать. На мать? На отца? На Веру Сергеевну? На Валентину Матвеевну, которая выдала мне правду вместе с детской книгой, как сдачу в сельском магазине? На себя, потому что сорок три года жил и не догадался, что в моей биографии дыру закрыли фанерой и сверху повесили коврик?
Мать всегда говорила: «Твой отец умер рано». Рано — удобное слово. Оно многое прячет. Рано умер. Рано ушёл. Рано понял. Рано спился. Рано стал чужим. Рано — это когда не надо называть дату, причину и фамилию врача. Мне было пять. Я верил. Дети вообще верят взрослым не потому, что взрослые честные, а потому что выбора нет. В пять лет у тебя весь мир на доверенности. Мама сказала — значит, так. Мама сказала, что нельзя есть снег. Мама сказала, что дядя из соседнего подъезда хороший, только пьяный. Мама сказала, что отец умер. Значит, умер. А он написал: «Я вернусь, когда стану лучше. Папа». Стану лучше.
Вот же фраза. Её надо запретить законодательно. Как просроченную колбасу. Люди говорят «стану лучше», когда хотят уйти и оставить после себя красивую бумажку. «Я вернусь, когда стану лучше» — это не обещание. Это билет без даты, поезд без расписания и вокзал, где ты стоишь в детской куртке, пока у тебя из рукавов не вырастают взрослые руки. Телефон снова завибрировал. Кот открыл один глаз.
— Не смотри на меня, — сказал я. — У тебя, может, с матерью нормальные отношения.
Кот моргнул.
— Хотя вряд ли. С твоим характером тебя мать, наверное, тоже бросила у помойки с запиской: «Вернусь, когда стану лучше».
Он отвернулся к окну. Я всё-таки взял телефон. Не чтобы ответить. Просто посмотреть. Сообщений уже было три.
«Паша, ты где?»
«Мне звонила какая-то женщина из Лесного». «Сынок, пожалуйста, ответь». Сынок. Вот это удар ниже ремня. Матери знают, где лежат все кнопки. Они сами их устанавливали. Маленькими руками, в детстве, когда мазали зелёнкой коленки, дули на суп, проверяли шапку и говорили: «Я же для тебя». Потом кнопки остаются. И в сорок три ты вроде мужик, у тебя спина, щетина, работа, права категории B, геморрой от сидячего образа жизни на подходе, а слово «сынок» щёлкает — и всё. Ты снова стоишь в коридоре в мокрых варежках и ждёшь, ругать будут или жалеть. Я набрал сообщение:
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.












