Приёмный покой для потерянных
Приёмный покой для потерянных

Полная версия

Приёмный покой для потерянных

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Серия «Не сдавайся пока не прочитаешь эти книги»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

У окна он остановился.

Регистраторша подняла на него глаза.

— Фамилия?

— Ковалёв.

— Имя?

— Андрей.

— Возраст?

— Сорок один.

— Не уверены?

— Уверен.

— По лицу не скажешь.

— Спасибо.

— Это не комплимент. Основная жалоба?

— У меня нет жалобы.

Регистраторша перестала печатать. Посмотрела на него поверх очков. Очки у неё появились внезапно. До этого, кажется, их не было. В таких местах предметы, видимо, тоже получали роли по ходу пьесы.

— Молодой человек, вы сейчас находитесь в приёмном покое для потерянных. Над вашей головой висит табло. В руке у вас талон. На талоне номер. Рядом с вами стоит Тамара Ильинична, которая в плохих случаях молчит, а в совсем плохих начинает шутить. И вы хотите сказать, что у вас нет жалобы?

— Я привёз мать.

— Это обстоятельство. Жалоба?

— Ей плохо.

— Это её жалоба.

— Я за неё переживаю.

— Это уже теплее. Но не основная.

— Я хочу знать, что с ней, — сказал он.

— Это потребность. Жалоба?

— Почему вы говорите как психолог?

— Потому что если я буду говорить как регистратор, вы начнёте ругаться. А мне сегодня лень.

— Я не понимаю, чего вы от меня хотите.

— Наконец-то. Запишем: “не понимает”.

Она напечатала что-то. Принтер под столом кашлянул и выплюнул лист. Регистраторша даже не посмотрела на него.

— Жалоба?

— Хорошо, — сказал он. — Жалоба такая: я устал. У меня мать в больнице. Я не спал. Я не знаю, что с ней. На работе завал. Начальник спрашивает про отчёт, когда я сижу в приёмном покое. Бывшая жена пишет в три ночи, как будто специально. Врачи ничего толком не говорят. Ваша медсестра издевается. Кофе отвратительный. Табло показывает какую-то ерунду. Двери не открываются. И все ведут себя так, будто это нормально.

Регистраторша печатала быстро. Очень быстро. Её пальцы стучали по клавиатуре так, будто она давно ждала, когда он наконец перестанет изображать из себя человека без жалоб.

— Продолжайте.

— Что продолжать?

— Вы только начали.

— Нет, я закончил.

— Это у вас, может, на совещаниях работает. Тут нет.

Андрей усмехнулся. Нервно.

— Вы хотите, чтобы я пожаловался?

— Нет. Я хочу, чтобы вы нашли, на что жалуетесь на самом деле. Разница большая, но мужчины часто экономят на ней силы.

— Я жалуюсь на ситуацию.

— Ситуация не подлежит госпитализации. Она всегда с вами. Дальше.

— Это сон, — сказал он.

— Возможно.

— Я сплю на стуле.

— Очень может быть.

— Значит, это неважно.

Регистраторша сняла очки.

— Молодой человек, самые важные вещи с человеком чаще всего происходят именно тогда, когда он уверен, что “это неважно”. Свадьба начинается с “просто распишемся”. Развод — с “пока поживём отдельно”. Болезнь — с “само пройдёт”. Старость родителей — с “они ещё крепкие”. Одиночество — с “мне так удобнее”. Так что не надо нас тут утешать.

Андрей замолчал.

— Они тоже… — начал Андрей.

— Все по записи, — сказала регистраторша.

— А моя мать?

— Ваша мать сейчас там, где ей положено быть. А вы здесь, где вам давно пора.

— Мне надо к ней.

— Вам надо к себе. К ней вы всё равно не умеете.

Вот это было уже слишком.

— Вы меня не знаете.

— Это вы себя не знаете. Мне достаточно анкеты.

— Какой ещё анкеты?

Она подвинула ему лист через нижнее окошко. Лист был обычный больничный бланк, только вопросы на нём были неправильные.

Анкета первичного приёма потерянного

Кого вы считаете виноватым в том, что устали?

Когда последний раз вы говорили близкому человеку правду без обвинения?

Чего вы ждёте от матери до сих пор?

Что вы называете заботой, когда хотите контролировать?

Что вы называете свободой, когда просто сбегаете?

Какая фраза застряла у вас в горле дольше всего?

Сколько лет вы доказываете, что вам никто не нужен?

Внизу было место для подписи.

Андрей перечитал вопросы. Потом ещё раз. Вопросы были наглые. У вопросов вообще есть особая наглость, когда они точные. Нет ничего более бестактного, чем точный вопрос.

— Я не буду это заполнять.

— Не заполняйте.

— Тогда?

— Будете сидеть здесь, пока не сможете. У нас ожидание круглосуточное.

— Мне нужно знать, что с матерью!

— Вы это уже говорили. Давайте внесём в повторяющиеся жалобы.

Регистраторша снова начала печатать.

— Ладно, — сказал он. — Виноватых много.

— Отлично, — оживилась регистраторша. — Начало положено.

— Мать, например.

— За что виновата мать? — спросила регистраторша.

— За многое.

— Конкретнее. “Многое” у нас не проходит по форме.

— Она всю жизнь тревожилась. За всё. За меня, за деньги, за здоровье, за погоду, за то, что я не в шапке, за то, что я в шапке не той толщины. Она лезла. Давила. Обижалась. Заставляла чувствовать себя виноватым. У неё всегда было “я же мать”. Знаете, сколько можно этим “я же мать” закрывать человеку рот?

Регистраторша печатала.

— Дальше.

— Она не верила, что я справлюсь. Всё время советовала. “Не увольняйся”. “Не связывайся”. “Подумай”. “Будь осторожнее”. “А вдруг не получится”. А потом удивлялась, что я ничего не делаю.

— Дальше.

Андрей вдохнул. Слова пошли легче. Опасно легче.

— Она делала вид, что помогает, но на самом деле привязывала. Каждая помощь потом становилась долговой распиской. Суп, деньги, звонки, лекарства, “я для тебя всё”. А ты потом стоишь и не понимаешь: ты сын или вечный должник?

— Дальше.

— Она сравнивала меня с отцом. Постоянно. Стоило мне не ответить, уйти, закрыться — всё, “ты как отец”. Отец умер, но она продолжала бить им как тапком по столу.

— Дальше.

— Она… — Андрей остановился.

В груди было горячо. Не от чая. От того, что он говорил вещи, которые много лет лежали внутри плохо закрытыми банками. И теперь крышки начали слетать одна за другой.

— Она что? — спросила регистраторша.

— Она состарилась.

Регистраторша перестала печатать.

Андрей услышал собственный голос и понял, что злость вдруг провалилась. Под ней оказалось что-то мягкое, вязкое, страшное.

— Она состарилась, — повторил он тише. — Как-то без спроса. Раньше она была… ну, мать. Неприятная иногда, громкая, сильная, обидчивая. А теперь сидит на кухне в пальто поверх ночной рубашки и не может вспомнить, когда выпила таблетку. И я злюсь на неё за это тоже. Хотя это совсем уже…

Он не договорил.

Регистраторша смотрела на него спокойно.

— За что злитесь?

— За то, что теперь с ней надо быть осторожным.

— А раньше?

— Раньше можно было спорить.

— Вам не хватает права спорить с сильной матерью?

Андрей хотел сказать “нет”. Но “нет” не поднялось. Лежало где-то на дне.

— Может быть.

— Запишем: “мать перестала быть удобным противником”.

Она напечатала.

— Это звучит ужасно.

— Зато честно. Честность часто плохо звучит. Поэтому её и заменяют приличными формулировками.

Он опёрся ладонью на стойку. Стекло было холодным.

— Я не хочу, чтобы она умерла, — сказал он.

Регистраторша не печатала.

— Это жалоба?

— Не знаю.

— Это страх. Жалоба рядом.

— Я не хочу, чтобы она умерла, пока я на неё злюсь.

Регистраторша медленно кивнула.

— Уже ближе.

— К чему?

— К основной жалобе.

Андрей усмехнулся. Горло было сухим.

— Вы издеваетесь?

— Нет. Издевательство — это когда человек сорок лет думает, что его главная проблема в том, что его не понимают. А потом выясняется, что он сам почти никого не слушал. Мы тут только оформляем.

Она протянула руку.

— Анкету.

— Я не заполнил.

— Вы устно. У нас принимают любые формы запущенных случаев.

Она взяла лист, хотя он оставался пустым. Положила его в принтер. Принтер загудел. Андрей смотрел, как бумага проходит внутрь. Через несколько секунд аппарат выплюнул другой лист.

Регистраторша взяла его, поставила печать и подвинула к окошку.

— Первичный диагноз.

Андрей не хотел смотреть. Конечно, посмотрел.

— Идите, — сказала она. — А то потом всё равно вызовут. Только уже когда вы будете старый и злой.

— Я уже, кажется, — сказал Андрей.

— Нет. Вы пока просто злой.

И она снова посмотрела на свой рисунок.

Он повернулся к левому коридору.

КАБИНЕТ НЕДОПОЛУЧЕННОГО

А ниже, совсем маленько:

Перед входом оставьте надежду получить это от тех, кто сам не имел.

— Красивая табличка, — сказал Андрей.

— Да, — сказала Тамара Ильинична. — Только читать её обычно поздно.

Он пошёл.

Каждый шаг звучал слишком громко. Пакет бил по ноге. Где-то позади регистраторша снова спрашивала кого-то: “Основная жалоба?” Кто-то отвечал: “Я просто за мужем”. Регистраторша вздыхала: “Следующий”.

Он оглянулся. Тамара Ильинична стояла в начале коридора. Маленькая, крепкая, настоящая. Как последний человек из обычного мира.

— Тамара Ильинична.

— Что?

— Это закончится?

Она подумала.

— Всё заканчивается, милок. В этом и беда, и спасение.

Андрей открыл дверь.

И вошёл туда, где люди годами ждали того, чего им никто не собирался выдавать.

Кабинет недополученного оказался совсем не кабинетом. Андрей почему-то ожидал увидеть что-то официальное: стол, врача, стул для пациента, шкаф с папками, может быть, женщину в белом халате, которая спросит: “На что жалуетесь?” — и начнёт ставить галочки напротив его детских травм. Но за дверью было просторное помещение, больше похожее на старый пункт выдачи багажа, который кто-то устроил внутри больницы после конца света и перед началом ремонта. Под потолком висели лампы с жёлтым больничным светом. У стен стояли металлические стеллажи. На стеллажах — коробки, пакеты, свёртки, детские игрушки, старые письма, шарфы, дневники, грамоты, фотографии в рамках, пустые банки, школьные портфели, посуда, ботинки, засохшие букеты, плюшевые медведи с одним глазом и аккуратно перевязанные стопки невидимо тяжёлых вещей. На каждой полке была табличка. “Похвала, которую не дали вовремя.” “Защита, которую перепутали с контролем.” “Разрешение ошибаться.” “Фраза: я тобой горжусь.” “Фраза: это не твоя вина.” “Фраза: езжай, я справлюсь.” “Фраза: ты можешь жить свою жизнь.”

Андрей остановился у входа и почувствовал почти физическое желание развернуться. Не испуг. Испуг был бы понятнее. Испуг — это когда на тебя бросается собака или врач выходит с серьёзным лицом. А тут было другое: ощущение, что его привели в место, где лежат вещи, которые он всю жизнь делал вид, что давно выбросил. Но они не выбросились. Они лежали на полках. Аккуратно. Подписанные. Как в хорошем архиве. У боли вообще, как выяснилось, был отличный учёт.

В центре помещения тянулась очередь. Люди стояли тихо, без скандалов и вздохов. Это настораживало. Очереди, в которых люди не возмущаются, всегда означают, что они пришли не за справкой. Они пришли за тем, по чему давно устали плакать. У каждого в руках был номерок. У кого-то — предмет. У девочки с красной резинкой был рисунок. У мужчины в дорогом костюме — школьная грамота с помятым углом. У пожилой женщины — мужской шарф. У молодой женщины — маленький детский ботинок, хотя самой ей было лет тридцать пять. У полного мужчины в спортивной куртке — пустая стеклянная банка с этикеткой “мёд”, и Андрей сразу подумал о Петровиче, но это был не он.

Она достала из-под стола небольшую картонную коробку. Самую обычную. Такие коробки остаются после обуви, старых игрушек, ненужных проводов и переездов, когда человек думает, что упаковывает вещи, а на самом деле упаковывает версию себя, к которой уже не вернётся. На крышке коробки было написано: “Андрей Ковалёв. Недополученное. Родительское отделение.”

Почерк был мамин.

Андрей сразу это понял. И сразу не захотел понимать.

— Откройте, — сказала женщина.

— Нет.

— Хорошо.

— И что?

— Тогда стойте.

— Долго?

— Сорок один год уже стоите. Ещё немного выдержите.

Он посмотрел на коробку. Она была перевязана серой резинкой. На уголке пятно, похожее на след от чая. Или времени. Вещи, которые слишком долго ждут, обычно чем-то испачканы.

— Это сон, — сказал он.

— Допустим.

— Значит, я могу не открывать.

— Конечно. Многие так и делают. Просыпаются, идут на работу, покупают кофе, звонят матери через неделю, когда уже можно говорить только о лекарствах. Очень удобная система.

Андрей снял резинку.

В коробке лежали вещи. Немного. Слишком мало для сорока одного года, но слишком много для одной ночи.

Первая — маленькая деревянная машинка с отломанным колесом. Андрей узнал её не сразу. Потом узнал. Ему было лет пять. Отец обещал починить. Не починил. Мама сказала: “Ну хватит уже, нашёл из-за чего реветь”. Он перестал реветь. Не потому что стало легче. Потому что понял: реветь из-за машинки стыдно. Потом оказалось, что стыдно реветь из-за всего. Очень удобно, если хочешь вырастить мужчину, который умеет держаться и не умеет просить.

Вторая — школьный дневник за шестой класс. На развороте стояла пятёрка по литературе и подпись учительницы: “Андрей написал очень сильное сочинение”. Ниже красной ручкой мамы: “Молодец, но почерк ужасный”. Он помнил это. Нет, не сам дневник. Помнил чувство. Как будто ты принёс домой маленькую победу, а её обтерли тряпкой, потому что на ней была пыль.

Третья — билет на поезд. Москва — Санкт-Петербург. Год: когда ему было двадцать два. Он тогда хотел уехать. Не просто на выходные. Совсем. Ему предложили стажировку в маленьком издательстве. Зарплата смешная, комната у знакомого, перспективы туманные. Но он ходил неделю как пьяный от возможности, что жизнь может быть не только районом, матерью, институтом, случайной работой и осторожностью. Мама тогда сказала: “А если не получится? Ты же у меня один. Отец вон тоже всё куда-то собирался”. Она плакала на кухне. Не громко. Громко было бы легче. Тихие слёзы матери — это самый дешёвый и самый прочный клей. Он остался. Потом всем говорил, что сам передумал. Потом поверил. Потом не простил ей то, чего сам не сделал.

Четвёртая вещь — фотография. Та самая с пляжа. Он маленький в панамке, мама молодая, смеётся. Но здесь фотография была другая. На обороте было написано: “Андрюша. Море. Первый раз счастливый весь день.” Мамин почерк. Не старый, как в блокноте, а молодой, уверенный. Он долго смотрел на фразу “счастливый весь день”. Ему казалось, что он всегда был сложным ребёнком. Серьёзным, тревожным, немного злым. А тут выяснялось, что был день, когда он был счастливый весь день, и мать это заметила. Записала. Сохранила. А потом они оба почему-то забыли, что такое возможно.

Последней в коробке лежала маленькая бумажка. Не вещь даже. Сложенная вчетверо. Андрей развернул.

На ней было написано:

“Мне нужно, чтобы ты сказала: я верю, что у тебя получится.”

Он не помнил, чтобы писал это. Может быть, и не писал. Может быть, такие записки пишутся не рукой. Они просто появляются там, где человек слишком долго ждёт одну фразу.

— Это не моё, — сказал он.

Женщина за окном посмотрела на него.

— А чьё?

— Не знаю.

— Удобный ответ. Часто временно помогает.

— Я не просил её говорить такое.

— Конечно. Вы просили иначе.

— Как?

— Молчанием. Раздражением. Отъездами, которые не случились. Обидой на каждую её осторожность. Фразой “мам, ты всё равно не поймёшь”. Фразой “не начинай”. Фразой “я сам”. Люди редко просят прямо то, что им действительно нужно. Особенно если однажды уже решили, что не дадут.

Андрей положил бумажку обратно, но пальцы не отпускали.

— Она не умела, — сказал он вдруг.

— Что?

— Верить так. Вслух.

— Вот.

— Что “вот”?

— Первый честный ответ иногда выглядит не как признание, а как оправдание другого человека. Осторожнее. Тут легко перепутать.

— Я её не оправдываю.

— А надо?

— Не знаю.

Женщина кивнула.

— Хорошее состояние. В нём ещё можно что-то услышать.

Она достала из коробки билет на поезд и положила перед ним.

— Расскажите.

— Что?

— Про этот билет.

— Нечего рассказывать.

— Тогда расскажите “нечего”.

— Мне предложили работу, — сказал он. — Или стажировку. В издательстве. Там знакомый знакомого. Нужно было уехать. Мать сказала, что я не справлюсь. Что это несерьёзно. Что надо закончить институт, найти нормальную работу. Что в Питере сырость. Что у неё сердце. Что отец тоже мечтал, а потом… — он махнул рукой. — В общем, я остался.

— Из-за неё?

— Да, — сказал он автоматически.

Женщина за окном ничего не записала.

— Что?

— Ничего.

— Вы не верите?

— Я не священник и не следователь. Мне не надо верить. Мне надо выдать то, что числится.

— Тогда почему молчите?

— Потому что вы сами услышали, как это прозвучало.

Андрей почувствовал злость. Она снова пришла, знакомая, благодарная.

— Она правда давила.

— Верю.

— Она правда плакала.

— Верю.

— Она правда заставила меня чувствовать, что если я уеду, то брошу её.

— Верю.

— Тогда?

— А билет кто сдал?

Он посмотрел на неё.

— Что?

— Билет кто сдал?

Андрей молчал.

— Мать?

— Нет.

— Отец?

— Он уже тогда с нами почти не жил.

— Издательство?

— Нет.

— Кто?

Он хотел сказать: “Неважно”. Но это место явно не принимало “неважно”. Здесь даже детские резинки выдавали по документам.

— Я, — сказал он.

— Громче.

— Я сдал билет.

— Почему?

— Потому что…

— Потому что испугался, — сказал он.

Женщина за окном закрыла книгу.

В очереди кто-то тихо выдохнул. Может, он сам.

— Чего? — спросила она.

— Что не получится.

— Дальше.

— Что уеду, провалюсь, вернусь, а она скажет: “Я же говорила”.

— Дальше.

— Что она окажется права.

— Дальше.

Он сжал билет.

— Что я обычный.

Женщина за окном достала штамп и поставила на билете печать.

Андрей прочитал.

НЕ ВЫДАНО: МАТЕРИНСКОЕ РАЗРЕШЕНИЕ НА СОБСТВЕННУЮ ЖИЗНЬ.

Ниже другой печатью:

ЧАСТИЧНО НЕ ПОЛУЧЕНО ПО ВИНЕ ВЫДАЮЩЕЙ СТОРОНЫ. ЧАСТИЧНО НЕ ПРИНЯТО ПО СТРАХУ ПОЛУЧАТЕЛЯ.

— Отлично, — сказал Андрей. — Теперь у меня и тут совместная ответственность.

— Вы хотели, чтобы вся вина осталась у матери?

— Я хотел, чтобы хоть где-то было понятно, кто виноват.

— Это вам в предыдущий кабинет. Там диагноз выдали.

— Она не поддержала меня.

— Да.

— Она должна была сказать: “Езжай, я справлюсь”.

— Возможно.

— Она не сказала.

— Не сказала.

— Почему?

Женщина посмотрела куда-то за его плечо. Андрей обернулся.

В глубине кабинета, у стеллажа с табличкой “То, чего не умели дать, потому что сами не получили”, стояла молодая женщина. Сначала Андрей не понял, кто это. Потом понял — и внутренне отступил, хотя телом остался на месте.

Это была его мать.

Перед ней стояла другая женщина — сухая, строгая, с лицом, похожим на плохо закрытую дверь. Бабушка Андрея. Он помнил её старой. Здесь она была моложе, но взгляд тот же: осуждающий, быстрый, хозяйственный.

— Нечего нюни распускать, — сказала бабушка. — Все растили, и ты вырастишь. Мужики такие. Не ты первая. Ребёнка накормила? Полы помыла? Вот и не придумывай себе страданий.

Молодая мама молчала. Только качала маленького Андрея. Он спал. Он ничего не знал. Дети вообще спят внутри чужих драм с удивительным доверием к миру.

— Мне страшно, — сказала молодая мама очень тихо.

Бабушка фыркнула.

— Страшно ей. Ты мать теперь. Матерям некогда страшно.

Картинка дрогнула. Исчезла.

— Не надо, — сказал он.

— Что?

— Не надо сейчас показывать, что ей тоже было плохо.

— Почему?

— Потому что я тогда как будто не имею права злиться.

Женщина за окном посмотрела на него внимательно.

— Имеете.

— Но?

— Нет “но”. Имеете. Вас действительно не поддержали. Вас действительно пугали вместо того, чтобы благословить. Вас действительно удерживали тревогой. И вы действительно сделали из этого единственную причину, чтобы не узнать, что будет, если вы рискнёте.

Андрей усмехнулся. Глаза щипало. Наверное, от ламп.

— Вы тут очень любите честность.

— Нет. Мы её терпим. Любить её трудно.

Она достала из коробки дневник за шестой класс.

— Это тоже оставить?

Андрей посмотрел на запись: “Молодец, но почерк ужасный”.

— Она всегда так, — сказал он. — Всегда находила “но”.

— А вы?

— Что я?

— Вы научились слышать только “но”.

— Значит, я сам виноват? — спросил он.

— Вы очень хотите выбрать одну корзину. “Она виновата” или “я виноват”. Так легче носить. А правда обычно как ваш пакет.

— Клетчатая?

— Тяжёлая и набита разным.

Он невольно посмотрел на пакет. Внутри лежали мамины тапочки. И его носки. И блокнот с фразой “Андрею не говорить, занят”. И, возможно, теперь вся эта проклятая коробка.

— Что мне с этим делать?

— Ничего.

— Как ничего?

— Недополученное нельзя получить задним числом. Можно только перестать требовать его с прошлого.

— А с матери?

— Вопрос интереснее: вы хотите получить это от неё сейчас или хотите, чтобы она признала, что не дала тогда?

Он молчал.

— Это разные очереди, — сказала женщина.

— Я хочу, чтобы она поняла.

— Что?

— Что мне было больно.

— Говорили ей?

— Она бы обиделась.

— То есть нет.

— С ней невозможно.

— С живыми людьми часто невозможно. С мёртвыми ещё сложнее.

Фраза ударила спокойно. Без предупреждения. Андрей поднял глаза.

— Она не умрёт.

— Я этого не говорила.

— Но вы намекаете.

— Я говорю, что у живых есть неприятное свойство становиться мёртвыми. Иногда раньше, чем мы подготовим речь.

— Что вы можете выдать? — спросил он.

Женщина за окном слегка улыбнулась. Не радостно. Скорее так улыбаются врачи, когда пациент наконец перестаёт спорить с температурой.

— Не то, что вы хотели.

— А что?

Она достала из нижнего ящика небольшой предмет и положила перед ним.

Это был ключ.

Обычный маленький ключ. Похожий на ключ от старой квартиры или почтового ящика. К нему была привязана бирка. На бирке написано:

“Право не ждать идеальной матери, чтобы начать быть живым сыном.”

Андрей взял ключ. Он был холодный.

— И что он открывает?

— Следующий замок.

— Какой?

— Обычно тот, на который человек дольше всего смотрит и делает вид, что двери нет.

— Вы всегда так отвечаете?

— Только когда прямой ответ не выдержит получатель.

Она закрыла коробку, но не отдала её ему.

— А это?

— Останется здесь.

— Почему?

— Потому что это не надо носить дальше целиком. Вы уже посмотрели.

— А если мне понадобится?

— Поверьте, вы и так всё запомните хуже, чем хотелось бы, и лучше, чем сможете вынести.

Она поставила коробку на стеллаж. На полку с табличкой: “Недополученное, признанное частично.”

— Частично? — спросил Андрей.

— Полностью признают обычно ближе к концу. Иногда слишком близко.

— Вы оптимистка.

— Я работник выдачи. Нам оптимизм не положен по инструкции.

Сзади раздался детский голос:

— Дяденька.

— Вы заберите своё “я верю”, — сказала она.

— Что?

Она показала на бумажку, которая лежала у окна. Ту самую: “Мне нужно, чтобы ты сказала: я верю, что у тебя получится.”

— Оно ваше. Если тут оставить, его кто-нибудь всё равно не выдаст.

Андрей посмотрел на женщину за окном. Та кивнула.

— Некоторые фразы приходится носить самому, пока не научишься говорить их себе без отвращения.

— Звучит как плакат в кабинете психолога.

— Да. Но иногда даже плакаты правы. Это их не оправдывает, конечно.

Динамик под потолком щёлкнул.

— Кабинет недополученного завершён. Пациент Ковалёв Андрей направляется в Танцзал семейных обид. Осторожно: скользкий пол, повторяющиеся движения.

— Нет, — сказал Андрей сразу. — Подождите. Мне надо к матери.

Женщина за окном посмотрела в книгу.

— По расписанию сначала танец.

— Я не танцую.

Из коридора донёсся голос Тамары Ильиничны:

— Все так говорят, милок. Особенно те, кто уже сорок лет кружит по одному и тому же месту.

Он сжал ключ в ладони. Металл впился в кожу.

— А если я не пойду?

Тамара Ильинична стояла в дверях. За её спиной мерцал жёлтый свет.

На страницу:
3 из 4