Приёмный покой для потерянных
Приёмный покой для потерянных

Полная версия

Приёмный покой для потерянных

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Серия «Не сдавайся пока не прочитаешь эти книги»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Андрей взял стаканчик. Кофе обжёг пальцы через картон. Он вернулся к стене, поставил пакет у ноги и стал пить. Вкус был такой, будто кофе когда-то слышал о кофе от дальнего родственника, но связь прервалась. Зато горячий. Иногда этого достаточно. Большая часть взрослой жизни, если честно, держится не на счастье, а на “зато горячий”.

Он достал телефон. Написал начальнику: “Меня ночью увезли с матерью в больницу. Утром, возможно, задержусь”. Перечитал. Слово “увезли” относилось к матери, но выглядело так, будто увезли их обоих. В каком-то смысле так и было. Он стёр “возможно”. Поставил точку. Отправил.

Ответ пришёл почти сразу. Начальник не спал. Разумеется. Начальники, ипотека и тревожные матери не спят тогда, когда ты особенно надеешься, что они спят.

“Понял. Держи в курсе. По отчёту тогда что?”

Андрей посмотрел на сообщение и почувствовал странное спокойствие. Не злость даже. Просто ясность. Где-то в мире его мать сейчас снимала кардиограмму, а человек по другую сторону экрана хотел знать, что по отчёту. И это не делало начальника чудовищем. Это делало его начальником. У каждого своя патология.

Он написал: “Отчёт позже”.

Три точки на экране появились, исчезли, появились снова. Потом начальник прислал: “Ок”.

Самое страшное в рабочих переписках — это когда человеческая трагедия помещается между “понял” и “ок”. Но и это, наверное, тоже не зло. Просто мир не умеет останавливаться для каждого. Он продолжает идти, хромая, жуя, печатая, оплачивая парковку, спрашивая про отчёт, пока ты сидишь в приёмном покое с пакетом матери.

— У вас кто? — спросила женщина с иконой.

Андрей не сразу понял, что она обращается к нему.

— Мама.

— Сердце?

— Давление. Ритм. Не знаю ещё.

Женщина кивнула так, будто диагноз “не знаю ещё” был ей хорошо знаком.

— У меня муж. Упал. Просто шёл на кухню и упал. Такой человек был, — она поправила икону на груди, — всю жизнь ничего не ронял. Даже ложки. А тут сам.

Андрей не знал, что ответить. “Держитесь” было слишком дешёвой монетой для такого разговора. “Всё будет хорошо” — преступлением против логики. “Понимаю” — враньём. Поэтому он просто кивнул.

Женщина, кажется, и не ждала ответа.

— Я ему сегодня сказала: не ешь селёдку на ночь. У него давление. А он: “Нина, не командуй”. Я говорю: “Да кто тобой командует, ешь свою селёдку, герой”. Он съел. Потом упал. И вот теперь я сижу и думаю: зачем я ему про селёдку сказала? Как будто последняя фраза человеку — это про селёдку.

Она засмеялась коротко и тут же прижала пальцы к губам.

Андрей посмотрел на неё и вдруг увидел не женщину с иконой, не чужую тётку в пуховике, а человека, который сидит рядом со своей последней фразой и не знает, куда её деть. У каждого в приёмном покое был свой пакет. У кого-то клетчатый с тапочками. У кого-то невидимый, набитый словами, которые теперь невозможно переиграть.

— Она не последняя, — сказал он.

Женщина посмотрела на него.

— Вы не знаете.

— Не знаю.

— Вот именно.

И в этом “вот именно” не было злости. Только усталость человека, который за последние два часа несколько раз успел договориться с Богом, поссориться с ним и снова начать переговоры.

Из коридора вышла Тамара Ильинична. Андрей сразу выпрямился.

— Как она?

— Живая, — сказала медсестра. — Уже неплохо для начала.

— Что с ней?

— Врач смотрит. Кардиограмму сделали. Давление снижаем. Анализы взяли.

— Можно к ней?

— Пока нет.

— Почему?

— Потому что “пока нет” — это полный ответ.

— Я просто хочу знать.

— Все хотят знать. У нас тут знаете сколько желающих знать? Можно кружок открывать. “Родственники, желающие знать”. Чай, печенье, паническая атака по расписанию.

— Вы всегда так разговариваете?

— Нет. Иногда хуже. Когда высплюсь.

Она посмотрела на его стаканчик.

— Кофе пьёте?

— Пытаюсь.

— Не пытайтесь. У нас автомат не для кофе. Он для смирения.

Тамара Ильинична уже собиралась уйти, но остановилась.

— Пакет матери ваш?

— Да.

— Не теряйте.

— Я не маленький.

— Маленькие как раз держат крепко. Теряют взрослые. Они думают, что у них всё под контролем.

Она сказала это без нажима, почти мимоходом. Но Андрей почувствовал, как фраза зацепилась за кожу. Он наклонился и поставил пакет ближе к ноге.

— А долго ждать? — спросил он.

— Милок, вы в приёмном покое. Здесь время не идёт. Оно сидит рядом и делает вид, что не слышит.

Она ушла.

Андрей остался стоять с кофе в руке. За стеклянной дверью коридора мелькали белые халаты, каталки, чьи-то ноги, экран монитора с зелёной линией. Где-то пищал аппарат. Где-то кашляли. Где-то спорили. Мама была там, за поворотом, в мире, куда его не пустили. И это было неожиданно унизительно: его сорок один год, его паспорт, его работа, его способность платить налоги и ругаться с управляющей компанией ничего не значили перед простой больничной дверью.

Он сел наконец на освободившийся стул. Пакет поставил между ног, как ставят багаж на вокзале. Стаканчик — на подоконник. Голова начала болеть от света. Тело вдруг вспомнило, что оно спало час с небольшим, потом бегало по лестницам, мерзло, пило плохой кофе и держалось только на раздражении. Раздражение вообще удобное топливо. На нём можно далеко уехать. Проблема в том, что когда оно заканчивается, ты оказываешься посреди дороги без запаски.

Дверь в коридор открылась. Вышел врач. Молодой, худой, с усталыми глазами и маской, спущенной под подбородок. Он держал планшет.

— Родственник Ковалёвой Лидии Павловны?

Андрей вскочил так резко, что пакет упал набок.

— Я.

— Состояние стабильное, давление снижаем. Есть нарушения ритма, будем наблюдать. Сейчас нужно сделать дополнительные анализы и, возможно, КТ, чтобы исключить осложнения. Пока она останется у нас.

— Это опасно?

Врач посмотрел на него. В этом взгляде не было ни грубости, ни тепла. Только усталый профессиональный отказ от простых ответов.

— Потенциально — да. Сейчас мы делаем всё необходимое.

— Я могу к ней?

— На пару минут. Не больше. Не волнуйте её.

Андрей чуть не сказал: “Я не волную”. Но даже он понял, насколько это было бы нелепо.

— Мам, — сказал Андрей тихо.

Она открыла глаза.

— Батончик съел?

Он выдохнул. Почти засмеялся. Почти.

— Съел.

— Невкусный?

— Ужасный.

— Я же говорила.

Она выглядела слабой, но в голосе на секунду вернулась она прежняя. Победившая батончик, давление, врачей и ночную панику одним “я же говорила”.

Андрей сел на край стула рядом. Врач что-то проверил и вышел, оставив их на эти самые пару минут. Две минуты рядом с больным человеком — странная единица времени. За две минуты нельзя исправить жизнь. Нельзя объяснить детство, развод, раздражение, редкие звонки, отца, обиды, все несказанные слова, которые копятся между людьми, как пыль за шкафом. За две минуты можно только сидеть и пытаться не испортить хотя бы их.

— Ты как? — спросил он, потому что всё равно сказал глупость.

— Лучше. Только голова мутная.

— Врач сказал, понаблюдают.

— Ты не сиди тут всю ночь.

— Посижу.

— У тебя работа.

— Подождёт.

— Работа не ждёт.

— Тогда пусть учится.

Мама посмотрела на него внимательно. Её глаза были усталые, но ясные. В них было что-то, чего он боялся больше упрёков: благодарность.

— Ты злой, когда боишься, — сказала она.

Андрей хотел ответить шуткой. Что-то про семейную традицию, про папу, про плохой батончик, про больничный кофе. Шутка уже была рядом, привычная, удобная. Можно было спрятаться в неё, как в подъезд от дождя.

Но он не успел.

Дверь открылась. Вошла Тамара Ильинична.

— Всё, сын, свидание окончено. Не театр юного зрителя.

Андрей встал.

— Я рядом, — сказал он матери.

— Пакет не потеряй, — прошептала она, не открывая глаз.

— Не потеряю.

Он вышел в коридор. Тамара Ильинична шла рядом, неся под мышкой папку.

— Нормальная она у вас, — сказала вдруг.

— Мама?

— Нет, клетчатая сумка. Конечно, мама.

— Она сложная.

— Все матери сложные. Простых матерей выдают только в рекламных роликах про майонез.

Андрей не ответил.

— И вы сложный, — добавила она.

— Спасибо.

— Да не за что. У вас это семейное, видимо.

Они дошли до двери в общий зал. Тамара Ильинична толкнула её плечом.

— Сидите. Если что — позовём.

— А если не позовёте?

Она посмотрела на него спокойно.

— Тогда сидите всё равно.

Он вернулся на своё место. Пакет поставил рядом. Кофе на подоконнике остыл. Батончик оставил сладковатую горечь во рту. Табло мигнуло. Свет на секунду дрогнул, будто вся больница моргнула от усталости.

Андрей сел, положил локти на колени и впервые за ночь не взял телефон.

На табло высветился номер 21.

Потом 22.

Потом цифры мигнули, расплылись, и Андрею на секунду показалось, что вместо них появилось другое слово.

Он моргнул.

Снова были цифры.

Он потёр лицо ладонями. Конечно, цифры. Просто усталость. Просто ночь. Просто больница. Просто мать на обследовании. Просто плохой кофе, невкусный батончик и клетчатый пакет у ноги.

Просто жизнь внезапно стала слишком большой, а он слишком маленьким, чтобы держать её одной рукой.

— Не звонит? — спросил старик в шапке.

Андрей повернул голову. Старик сидел всё там же, закутанный в одеяло. У него было лицо человека, который давно перестал обижаться на неудобства и теперь изучал их как погоду. В руках он всё ещё держал кожаный кошелёк.

— Кто?

— Кто должен. В больнице всегда кто-нибудь должен звонить. Или врач, или дочь, или совесть.

— Врач не звонит. Дочери нет. Совесть занята.

— Хорошая у вас совесть. Работящая.

Андрей усмехнулся.

— А у вас кто?

— У меня? — старик посмотрел на свой кошелёк. — Никого. Меня сосед привёз. Сказал: “Петрович, ты как-то нехорошо зелёный”. Я говорю: “Валера, у тебя телевизор старый, он всех зелёными показывает”. А он всё равно скорую вызвал. Вот теперь сижу, доказываю медицине, что Валера плохо разбирается в цветопередаче.

— А родственники?

Старик пожал плечами.

— Есть. В теории. Сын в Краснодаре. Дочь в Подмосковье. Внуки в интернете.

— В смысле?

— В прямом. Если включить телефон, они там все красивые, живые, с собаками, с морями, с тортами. А если выключить — тишина. Раньше, когда люди далеко жили, хотя бы честно далеко. А теперь вроде рядом, в кармане. Только потрогать нельзя.

Андрей не нашёл ответа. Старик и не ждал.

— Мать у вас строгая? — спросил он.

— Сложная.

— Это дети про матерей говорят “сложная”. Сами матери про себя так не думают. Они думают: “Я нормальная, это жизнь такая”.

— Может быть.

— У меня жена была сложная. Сорок два года сложная. Потом умерла, и оказалось — простая. Просто мне с ней жить было трудно, а без неё ещё труднее.

Андрей посмотрел на него. Старик поправил одеяло на коленях.

— Вот такая математика. В школе не учат.

Из коридора донёсся глухой стук каталки. Кто-то тихо застонал. Женщина с иконой проснулась и сразу начала креститься, ещё не до конца открыв глаза, как будто её тело за годы научилось делать это без участия сознания. Парень с разбитой бровью сидел рядом с девушкой. Они молчали, но теперь молчание у них было другое: не ледяное, а осторожное, как тонкий лёд на луже. Девушка держала в руках его телефон, он — её сумку. В некоторых парах обмен вещами заменяет извинение. Иногда это даже честнее слов.

Андрей поднялся и пошёл к автомату с кофе. Не потому что хотел кофе. Он просто больше не мог сидеть. Человеку кажется, что он не выдерживает информации, но чаще всего он не выдерживает её отсутствия. Информацию можно встретить, переварить, возненавидеть, начать с ней спорить. Отсутствие информации — это пустая комната, где твоя фантазия ходит в обуви по паркету.

Автомат мигнул экраном. На этот раз Андрей выбрал чай. Автомат задумался, потом выдал кипяток с лёгким воспоминанием о лимоне. Андрей взял стаканчик и поставил рядом с первым, остывшим. На подоконнике уже образовалась маленькая выставка его беспомощности: один недопитый кофе, один чай, батончик без сахара, документы матери, телефон. Не хватало только таблички “Мужчина, 41 год. Жалобы на невозможность контролировать реальность”.

У стойки регистрации появился мужчина в костюме. Странное зрелище для трёх часов ночи: костюм был дорогой, мокрый на плечах, галстук ослаблен, лицо белое, губы сжаты. Он держал в руках букет. Не цветы в пакете из супермаркета, а настоящий букет, большой, с лентой. Ночью в приёмном покое букет выглядит почти неприлично. Слишком празднично для места, где люди ждут анализов.

— Мне сказали, сюда привезли Елену Михайловну Грачёву, — сказал мужчина регистраторше.

— Документы.

— Я муж.

— Я за вас рада. Документы.

— У меня её паспорт дома. Я приехал сразу.

— Тогда ждите.

— Я должен её увидеть.

— Все должны.

— Вы не понимаете.

Регистраторша подняла глаза. Медленно. В её взгляде было столько ночных смен, что мужчине следовало бы сразу сесть.

— Молодой человек, здесь все думают, что именно их я не понимаю. Это нормальное состояние для приёмного отделения. Садитесь.

Мужчина открыл рот, закрыл, оглянулся. Свободных мест не было. Он остался стоять с букетом, который вдруг стал выглядеть жалко. Андрей отвернулся, но всё равно слышал, как мужчина набрал чей-то номер.

— Маша, я в больнице… Нет, не пускают… Да, с цветами… Потому что я идиот, Маша, вот почему с цветами.

Он говорил тихо, но в приёмном покое тихие фразы иногда слышнее громких. Может быть, потому что громкими тут уже никого не удивишь.

Он вернулся к стулу. Пакет стоял на месте. Это почему-то успокоило. Андрей сел, подтянул его ближе и снова полез внутрь. Он уже не искал ничего конкретного. Просто перебирал вещи, как человек, который трогает предметы близкого, пока самого близкого нет рядом. Ночная рубашка. Тапочки. Таблетки. Салфетки. Яблоко. Носки. Маленькая бутылка воды. И в боковом кармане — старая записная книжка.

Он не знал, что она там делает. Книжка была тонкая, в мягкой облезлой обложке с цветами. Мама пользовалась такими всю жизнь: записывала телефоны врачей, рецепты, долги соседки, когда поливать рассаду, какие таблетки пить утром, какие вечером, и непонятные фразы вроде “позвонить про занавеску”. Андрей открыл наугад. Почерк у матери стал крупнее, чем раньше. В детстве он казался ему красивым, уверенным, наклонённым вправо, как человек, который точно знает дорогу. Теперь буквы расползались, дрожали, путались.

На первой странице было написано: “Давление”. Дальше цифры по датам. 150/90. 160/95. 145/85. Потом: “Спросить у врача про сердце”. Потом: “Андрею не говорить, занят”.

Андрей закрыл книжку. Потом снова открыл, как будто строчка могла измениться от повторного взгляда.

Не изменилась.

В горле стало сухо. Он глотнул чай. Чай был горячий, водянистый и беспомощный. Вполне подходящий напиток для этой секунды.

— Плохо? — спросил Петрович.

Андрей посмотрел на него.

— Что?

— Лицо у вас стало как у человека, который нашёл не тот анализ.

— Записку нашёл.

— Это иногда хуже.

Старик кивнул на книжку.

— Матери любят записывать. Моя записывала, сколько я ел. Представляете? Мне сорок лет, я пришёл к ней с женой, с ребёнком, а она в блокнот: “Витя суп ел плохо”. Я ей говорю: “Мам, я начальник цеха”. А она: “Начальник цеха, а суп ешь плохо”. И всё. Против такой логики страна бессильна.

Андрей невольно улыбнулся.

— А потом? — спросил он.

— Потом умерла. А я нашёл её блокнот. Там было: “Витя устал. Купить ему мёд”. Я тогда мёд ненавидел. До сих пор стоит банка. Уже засахарилась. Выкинуть не могу. Есть тоже не могу. Так и живём втроём: я, банка и материнская забота с истёкшим сроком годности.

Он сказал это почти весело. Но Андрей уже начал понимать, что в приёмном покое люди часто говорят “почти весело” там, где иначе придётся лечь рядом со своей болью и попросить простыню.

— Вы сыну звонить будете? — спросил Андрей.

Петрович посмотрел на кошелёк.

— Не знаю. Он спит, наверное.

— Сейчас три ночи.

— Вот именно. Что он сделает? Приедет, будет сидеть, злиться, что я старый. Я и сам знаю.

— Может, он не будет злиться.

— Будет. Хороший сын обязательно злится. Плохой вообще не приезжает. А хороший приезжает и злится, потому что ему страшно. Только хорошим сыновьям кажется, что злость — это доказательство плохости. Они глупые. Весьма.

Андрей хотел возразить, но не смог. Петрович поправил шапку.

— Позвоню утром. Если будет кому.

Он снова открыл переписку с Катей. Написал: “Я в больнице с мамой. Страшно”. Посмотрел на слово “страшно”. Палец завис над отправкой. Слово было слишком голое, неприличное. Он заменил его на: “Не очень понятно, что будет”. Получилось солиднее и мертвее. Он стёр всё. Положил телефон.

Нет, не сейчас. Катя не обязана быть ночным окном для его страха. Он сам когда-то закрыл это окно, очень обстоятельно, с объяснениями, взаимными претензиями и разделом посуды. Нельзя потом стучать туда в три ночи только потому, что в твоей квартире стало темно.

Он сел. Пакет поставил рядом. Открыл мамину записную книжку ещё раз, но теперь не стал читать про давление. Листнул дальше. Там были рецепты: “суп с чечевицей”, “пирог быстрый”, “Андрей любит сырники без изюма”. Он усмехнулся. Он не любил сырники без изюма уже лет двадцать. Точнее, он вообще редко ел сырники. Но в маминой голове существовал Андрей, который любил сырники без изюма, носил серые носки, мог простудиться без шапки и нуждался в батончике ночью. Этот Андрей был младше, понятнее, лучше. Возможно, мама любила именно его, потому что с нынешним было трудно. Нынешний отвечал коротко, работал много, приезжал редко и говорил “мам, давай потом”.

Он листнул ещё. На последней исписанной странице было: “Позвонить Андрею в воскресенье. Не забыть спросить, как спина. Не говорить про давление.”

И ниже, другой ручкой: “Может, приехал бы на суп.”

Андрей закрыл книжку.

Телефон завибрировал. Андрей схватил его слишком быстро. Сообщение от Кати.

“Ты не спишь? Почему-то проснулась. Нашла твои документы. Завтра могу передать.”

Он смотрел на экран. В обычный день он бы написал: “Давай потом”. Или “Ок”. Или вообще ничего. Сегодня фраза “ты не спишь?” была как странное совпадение, почти неприличное.

Он набрал: “Я в больнице. Маму увезли ночью.”

На этот раз не стёр.

Ответ пришёл почти сразу.

“Господи. Что случилось?”

Он написал: “Давление. Сердце. Пока смотрят.”

Катя: “Ты один там?”

“Да”, — написал он.

Катя: “Позвони, если нужно.”

“Спасибо”, — написал он.

И всё. На большее сил не было.

Тамара Ильинична вышла из коридора и поманила его рукой. Андрей вскочил.

— Что?

— Тише. Не пожар. Мать вашу переводят на наблюдение. Пока без ухудшений. Врач позже подробнее скажет. Можете не бегать глазами, она жива.

— Я могу её увидеть?

— Сейчас спит. Не надо. Дайте человеку поспать, раз уж сын наконец рядом и не требует отчёт.

Он кивнул. У него вдруг подкосилась какая-то внутренняя распорка. Не облегчение даже. Скорее организм понял, что прямо сейчас падать не обязательно, и сразу захотелось лечь.

— А мне что делать?

Тамара Ильинична посмотрела на него. Вопрос прозвучал слишком детски, и оба это услышали.

— Сидеть. Спать, если получится. Молиться, если умеете. Не умеете — тоже сидеть. Разницы меньше, чем люди думают.

— Я не усну.

— Все так говорят. Потом храпят и просыпаются с лицом, будто их жизнь украли вместе с курткой.

Она указала на ряд стульев у дальней стены.

— Там посвободнее. Пакет под голову не кладите, мать потом спросит, почему тапочки мятые.

— Она и правда спросит.

— Конечно. Поэтому не рискуйте.

Табло над дверью показывало 27.

Потом 28.

Потом 29.

Табло мигнуло.

Потом цифры поплыли. Андрей моргнул. Вместо номера на секунду возникли буквы. Он не успел прочитать. Или успел, но мозг отказался принимать. Он выпрямился, протёр глаза. Табло снова показывало 30.

— Устал, — сказал он сам себе.

Он закрыл глаза ещё раз. Только на минуту. Просто чтобы не смотреть на свет. Просто чтобы дать глазам отдохнуть. Просто чтобы не думать.

Где-то рядом прошуршали шаги. Может, Тамара Ильинична. Может, санитарка. Может, кто-то ещё.

— Андрей Ковалёв, — сказал голос из динамика.

Он открыл глаза.

Табло над дверью горело ровным жёлтым светом.

На нём больше не было цифр.

Там было написано:

РЕГИСТРАТУРА ПОТЕРЯННЫХ

А ниже, мелким шрифтом:

ОСНОВНАЯ ЖАЛОБА ОБЯЗАТЕЛЬНА

Андрей сел прямее. Посмотрел вокруг. У стойки регистрации сидела та же женщина с котятами на календаре. Только котята на календаре теперь смотрели не радостно, а так, будто тоже что-то знали. За соседним стулом стояла Тамара Ильинична. В руках у неё была пачка талонов.

— Ну что, милок, — сказала она. — Дождались.

— Чего?

Она оторвала один талон и протянула ему.

На талоне было напечатано: 001.

— Себя, — сказала Тамара Ильинична. — Обычно это дольше всего.

Глава 3. Регистратура недополученного

Андрей смотрел на талон с номером 001 и пытался найти в происходящем нормальное объяснение. Нормальное объяснение всегда должно где-то быть. Человек устроен так: если ночью в больнице на табло вместо цифр появляется “Регистратура потерянных”, он не сразу думает, что попал в странное место между жизнью и собой. Сначала он думает: устал. Потом: лампы мигают. Потом: переутомление, стресс, плохой кофе, батончик без сахара, давление у матери, недосып, этот старик Петрович со своими банками мёда, Тамара Ильинична с локтём профессионального значения. Мозг цепляется за любую версию, в которой мир ещё не окончательно сошёл с ума. Потому что если мир сошёл с ума, надо что-то делать. А если ты просто устал, можно потереть лицо и посидеть ещё пять минут.

Он потёр лицо.

Надпись не исчезла.

РЕГИСТРАТУРА ПОТЕРЯННЫХ

ОСНОВНАЯ ЖАЛОБА ОБЯЗАТЕЛЬНА

Тамара Ильинична стояла рядом и держала пачку талонов так буднично, будто каждую ночь раздавала людям номера к самим себе. На ней был тот же белый халат, тот же серый свитер под ним, те же удобные сабо. Только в кармане халата теперь торчала не ручка, а маленький фонарик с жёлтым стеклом, похожий на игрушечный маяк. В обычной больнице такие вещи не торчат из карманов медсестёр. В обычной больнице из карманов торчат ручки, салфетки, перчатки, чужие просьбы и усталость.

— Это что? — спросил Андрей.

— Талон, — сказала Тамара Ильинична.

— Я вижу, что талон.

— Уже неплохо. Некоторые и этого не видят. Сидят с талоном в руке и кричат, что их никто не вызвал.

— Я имею в виду, что происходит?

— Регистрация.

— Чья?

— Ваша.

— Я не пациент.

Тамара Ильинична посмотрела на него почти с нежностью. Почти — потому что у неё нежность, видимо, проходила через внутренний фильтр сарказма и выходила уже в медицинских тапках.

— Милок, это любимая фраза всех пациентов. Особенно тяжёлых.

— Я сопровождающий.

— Конечно. Все тут кого-то сопровождают. Маму, мужа, ребёнка, бывшую любовь, неудачный характер, жизнь, которая пошла не туда. Только потом выясняется, что привезли всё-таки себя.

Он хотел ответить, но не успел. Из динамика снова раздался голос. Не женский и не мужской. Такой голос мог бы быть у старого лифта, если бы лифты однажды научились читать человеческие досье.

— Номер ноль-ноль-один. Окно первое. Основная жалоба обязательна.

— Я не пойду, — сказал Андрей.

— Пойдёте.

— Почему?

— Потому что вас вызвали.

— И что?

— В больнице, милок, есть два закона. Первый: если вызвали — идёшь. Второй: если не вызвали — сидишь и делаешь вид, что не боишься.

— А если я уйду?

Тамара Ильинична кивнула в сторону автоматических дверей.

— Уходите.

Он махнул рукой перед датчиком. Ничего.

Он подошёл ближе. Двери стояли, как два вежливых отказа.

— Может, датчик сломался, — сказал он.

— Конечно, — отозвалась Тамара Ильинична. — Вселенная любит начинать мистические события с поломки датчика.

— Это не смешно.

— А я и не смеюсь. Я экономлю вам время. Окно первое.

Андрей сжал талон. Бумага была плотная, тёплая, будто её только что достали из чьей-то ладони. На обратной стороне было напечатано: “Не выбрасывать до окончания приёма. Повторная выдача себя не производится.”

На страницу:
2 из 4