
Полная версия
Фьорелла. Закон любви. Часть 1
Вот и сейчас Филанджери едва сдержал гримасу брезгливости, когда до него донеслось щебетание одной из дам, хвастливо признавшейся, что дала «нежное обещание» сразу трем кавалерам. На притворно-удивленные возгласы собеседниц галантная распутница с невозмутимым видом пояснила:
— Помилуйте, милые мои, решительным отказом я могла бы смертельно огорчить двоих из них. А так — моя совесть девственно чиста! К тому же, разве принадлежать всем и сразу — не есть высшее призвание и истинная отрада для нас, женщин?
Не торопясь присоединиться к сплетничающему дамскому кружку, Алессандро подошел к буфетному столу и взял в руки бокал с игристым. Его маневр не оказался незамеченным. Четверо возрастных незнакомых мужчин в мундирах генералов, обвешанных крестами, орденами и медалями, синхронно развернулись и посмотрели в его сторону.
Филанджери презирал в душе подобных любителей побрякушек и показной мишуры. Он терпеть не мог военных чиновников с незаслуженными боевыми наградами от шеи до пупа. У него вызывал оскомину перезвон тщеславия, ласкающий их слух.
«Должно быть, эти безвестные „вояки“ разорили лавку еврея-старьевщика на Пьяцца-дель-Меркато[56] и разместили у себя на груди доставшийся бряцающий улов», — подумал Филанджери с неприязнью, в которую, помимо раздражения от явно незаслуженных наград, примешивалось и привычное для всех морских высокомерное пренебрежение по отношению к сухопутным.
По лицу одного «генерала» явно дьявол прошелся в ботинках с металлическими набойками — так щедро на нем были рассыпаны оспины. Второй выглядел жирным боровом в рыцарских доспехах. Выражение его физиономии явно намекало, что жиром заплыло не только тело, но и интеллект. Третий генерал своей сухопаростью, долговязостью, сутулостью и кислой миной напоминал сломанный флагшток, на который нахлобучили эполеты, а вместо победного флага на нем уныло трепыхался линялый лоскут презрительного недовольства. Самым приятным из четверки показался морщинистый и улыбчивый пухляк, похожий на пончик, смоченный в сладком кофе.
Алессандро хотел ему приветственно кивнуть, но именно этот «добряк» развернулся и стал что-то нашептывать остальной троице. У Филанджери был неплохой слух. До него от злословящего квартета то и дело долетали отдельные слова: «старший брат», «долги», «заложено», «разорены», «отставка», «скандал».
Разговор этих четверых становился всё более ядовитым, и Алессандро легко угадал, о ком велась речь. Судя по взглядам и едким замечаниям, генералы смаковали свежие слухи, щедро приправляя их домыслами и сплетнями. Ощущение чужого ехидства, словно невидимый дым, повисло между ним и этой компанией. Алессандро уже приготовился выплеснуть в их адрес грязное неаполитанское: «A chi parla areto, 'o culo le risponne. — Тому, кто говорит за спиной, отвечает задница», — как вдруг этот улыбчивый персонаж плавно развернулся к нему.
— Князь, — произнес он, и в голосе зазвучал фальшивый мед, — позвольте поприветствовать вас и выразить глубокое сожаление в связи с теми обстоятельствами, что встретили вас на родине. Мы с господами как раз пришли к согласию: в вашем нынешнем положении единственное, что остается — это искать 'o grasso и 'e denare, как говорят в народе.
Алессандро про себя грязно выругался. Он слишком хорошо знал истинный смысл этой расхожей неаполитанской фразы: «искать жира и денег» означало пойти на постыдную сделку — взять в жены богатую наследницу, чье единственное достоинство измерялось весом приданого и толщиной жировых складок. В воображении князя тут же возник образ бесформенной толстухи, заплывшей жиром, словно откормленный к Рождеству поросенок, — и мысль о том, что свет видит его планиду именно в таком ракурсе, отозвалась в груди глухой яростью. Сдержав подступившую злость, Филанджери ответил холодно и внешне абсолютно бесстрастно:
— Вы заблуждаетесь, синьор… Простите, не знаю вашего имени. О марьяже[57] я думаю исключительно за ломберным[58] столом. В Испании, откуда я недавно прибыл, есть поговорка: «Женатый мужчина — ущербный осел»[59]. Если мне и предстоит стать животным, то уж не ослом точно.
Хоть Алессандро и коробило от того, что приходилось сейчас, фигурально выражаясь, цеплять на себя «фальшивый воротничок», он понимал: в его ситуации без этого не обойтись. В Неаполе такое притворство называли ’O paraviso ’e cammisa — «прикрытие рубашки». Это когда надеваешь на несвежую или заношенную сорочку новый или просто чистый воротничок. Иными словами, скрываешь беды и неурядицы за показным благополучием, делаешь вид, что дела идут преотлично. Алессандро владел этим искусством мастерски. В высшем свете иначе нельзя. Здесь важно не столько быть, сколько казаться. Сейчас он снисходительно улыбался и держал спину прямо, хотя хотелось скрипеть зубами и сжимать от бешенства кулаки.
В разговор вмешался толстяк. Он проявил удивительный для своей глуповатой внешности агрессивный выпад:
— Ваша светлость, но вы же не станете отрицать, что после смерти вашего старшего брата на вашу семью обрушилась черная полоса.
Филанджери невольно сжал челюсти, подавляя раздражение.
— Черная она, серая или фиолетовая в крапинку — не вам судить. Насколько я знаю, куратором[60] моего наследства являетесь не вы. К тому же, любая черная полоса может стать стартовой в победном забеге.
Филанджери искренне пожалел, что рядом с ним сейчас не было ближайшего друга, его правой руки, старпома О’Рурка. Тот бы сейчас точно острым языком пригвоздил бы злословящую четверку к паркету. Размазал бы их всех, как плевки под сапогом, не оставив и следа от их спеси.
Шеймус О’Рурк происходил из старинной, хотя и не слишком богатой ирландской семьи, потомков гэльских вождей, которые когда-то владели землями в графстве Литрим. В конце прошлого века, после серии ирландских восстаний, Кромвелевского завоевания[61] и Вильгельмовых войн[62] английская власть над островом усилилась, земельная собственность перешла к англичанам и протестантам. Семейный достаток О’Рурков из-за новых законов и постоянных политических бурь заметно пошатнулся.
Служба на море стала для Шеймуса шансом вырваться из обедневшей провинциальной жизни. Благодаря связям отца и уважению к прошлому их семьи, 14-летний Шей смог поступить в Королевскую военно-морскую академию в Портсмутской верфи. Окончив ее, отправился служить в военно-морской флот по эгидой английской короны, где быстро проявил себя не только храбрым офицером, но и лидером, способным сплотить коллектив и повести его за собой.
В начале 1762 года, когда Англия объявила войну Испании, 33-летний ирландский морской офицер Шеймус О’Рурк, воспитанный в католических традициях и недовольный политикой английского правительства, решил не поддерживать войну против Испании. Он бежал на материк. Через Францию добрался до границы Испанского королевства, после чего направился в Кадис — один из главных портов испанского военного флота.
Благодаря хорошему образованию, морскому опыту и рекомендациям со стороны ирландских офицеров, уже служивших в испанском военно-морском флоте, он получил шанс начать службу в Королевской армаде. Испанские власти, оценившие опыт и лояльность морского офицера-католика, назначили О’Рурка служить теньенте-де-навио (лейтенантом) на одном из фрегатов флота. За три года службы он проявил себя грамотным навигатором и дисциплинированным офицером.
В октябре 1766 года, после получения положительных характеристик от командования, О’Рурк был направлен в звании пример-теньенте-де-навио — старшим лейтенантом и первым помощником капитана — на новейший линейный корабль «Сан-Хуан-Непомусено», только что спущенный на воду. Теперь ему пришлось отвечать за организацию палубной службы, дисциплину экипажа, навигацию и тактическую подготовку. На этом посту он стал доверенным лицом и другом капитана Алехандро Филанхьери.
Эль Лобасо[63], как и многие ирландцы, любил «немытую похабщину». Его речь изобиловала грубыми, грязными непристойностями. Но, как ни странно, это ни принижало его самого. Ему очень шло это сквернословие. Оно звучало не как базарная брань, а как часть живого, неповторимого, индивидуального стиля.
Грубости в речи Шеймуса было столько же, сколько соли в морском воздухе. Она была густая, остро-ароматная, сочная и пикантная. Каждое бранное слово становилось у него афористичной метафорой или ярким образным сравнением, раскрашивающим разговор в такие цвета, какие не найдешь ни в одном морском словаре.
Одно грубое «May the devil damn you! — Черт бы тебя побрал!» или «Hell and damnation! — Ад и проклятие!» — заменяло целую тираду предупреждений и порицаний. Ругательства и вульгарные слова ложились на его уста, как мокрый канат на палубную доску. Благодаря им старпом О’Рурк метко, емко и образно обрисовывал ситуацию и ставил задачу. Сквернословие у него нередко становилось языком дела. В речи Шея каждое непристойное слово служило своеобразным пунктом на навигационной карте — кратко, четко, всегда по делу, хоть и двусмысленно.
А в минуты страха или усталости эти слова работали как вдохновители. Старпом не разгонял тоску моралями, он окатывал ее, словно ведром морской воды, соленой и перченой речью. Благодаря крепким выражениям Волк из Голуэя[64] был для команды не просто начальником — он становился своим, настоящим морским братом, понятным каждому офицеру и матросу на судне. Дон Хайме[65] никогда не читал нотаций. Скажет крепкое словцо — и мысли у всех сразу же встают на место. Его речь легко проникала в душу, и от этого на палубе чувствовалось единство.
Филанджери привык к сквернословию своего пример-пилото[66], как к запаху смоленого каната и влажной палубной доски. Да чего греха таить! Алессандро щедро понахватался у Пэлиррохо[67] крепких и сочных словечек. Грубоватый ирландский юмор рождал уникальную поэзию корабельной жизни, он становился особым языком, который объединял команду.
Для капитана Филанджери эти цветастые словечки были не столько средством выражения эмоций, сколько своеобразной маской, позволявшей быть ближе к матросам, плыть с ними на одной волне. В этих словах Алессандро находил не только способ разрядить напряженную обстановку, но и ту самую соль, без которой жизнь на борту была бы пресной и однообразной.
Правда, поначалу Алессандро хотелось язык О’Рурка хорошенько прополоскать в мыльном растворе, но довольно скоро и незаметно для себя он уже сам вслед за своим старпомом, никчемного матроса, уклоняющегося от службы, стал называть Bad Bargain — «Плохой сделкой», «худшим приобретением Его Величества»; скрипача в порту — Catgut-scraper — «мучителем кошачьих кишок»[68]; потрепанный парик — «каксоном»[69]; бордель — floating academy — «плавучей академией»[70]; подхватившего гонорею — «поперченным»[71], а в минуты недовольства путаницей и неразберихой восклицать: «This is pure colcannon![72]»
Филанджери всякий раз ухмылялся про себя, когда слышал разносящийся по палубе грубоватый окрик Эль Лобо Рохо[73] в адрес какого-нибудь провинившегося матроса: «You son of a Galway goat! May the devil dance on your grave! — Сын галвейской козы! Чтоб дьявол отплясывал на твоей могиле!» или «You barnacle-brained fool! May the cat o’ nine tails kiss your back! — Ты олух, у которого мозги как у морского моллюска! Чтоб кошка-девятихвостка[74] целовала твой хребет!»
Во время штиля в минуты затишья, особенно погожими вечерами, Шеймус О’Рурк любил рассказывать всякие небылицы. Он знал их превеликое множество. Но самым забавным был не смысл этих баек, хотя подчас среди пустой болтовни Рыжего попадались довольно смешные истории, а то, что, рассказывая их, ирландец всякий раз клялся, будто бы это самая что ни на есть правдивейшая правда. И именно эти клятвы были гораздо интереснее чем его россказни.
Чем только Шей не клялся! Громом и молнией, зубом святого Патрика, хвостом дьявола, бородой Нептуна, плащом святой Бриджит, Келлской книгой, арфой Тары, зелеными холмами Эрин, камнями Ньюгрейнджа, водой озера Лох-Ней, кулаком Финна МакКула, рекой Шаннон и даже какими-то безвестными волынками Дерри[75]. Алессандро иной раз казалось, что запас клятв у его старпома просто неисчерпаем.
Именно Рыжий приучил Филанджери завтракать ирландскими «сахарными размокашками»[76]. Правда в отличие от друга, который запивал хлебные гренки чаем с молоком, Алессандро, по испанской привычке, употреблял их с ядрено крепким черным кофе без сахара.
Перед расставанием, когда Филанджери отправился на родину, в Неаполь, Шей подарил ему на память отличный «толедо»[77], обнял крепко и со слезой в голосе произнес:
— Stay happy and take care, dear joy![78]
Как же Алессандро не хватало дружеской поддержки Шея сейчас, когда он с головой окунулся во всё то зловонное дерьмо, коим так щедро оказалась вымазана теперь их фамилия. Нет, ему, Алессандро Дамиано Филанджери Ла Фарина, не привыкать держать удар. Он и сам может постоять за себя и дезармовать[79] таких злословящих говнюков, как эти четверо, пытающихся под прикрытием показного сожаления, нанести наиболее болезненный удар. Но ему не помешало бы теперь услышать английское с гэльским акцентом: «Hold fast, boyo, ‘tis only a wee squall, not a proper gale — we’ve scraped worse shite off the decks in our day, so we have. — Крепись, дружище, это всего лишь небольшой шквал, не настоящая буря — бывало, и похуже с бортов дерьмо соскабливали, уж точно».
Произнеся жесткую отповедь лжевоякам, Алессандро не стал откланиваться, а просто сменил дислокацию. Теперь он был ближе к столу, за которым сидели дамы. Компанию им составляли трое молодых мужчин: напомаженный хлыщ, таких в Испании обычно называют lechuguinos[80] — «салатными парнями» (у него было настолько «наштукатуренное» лицо, что у Алессандро при взгляде на этого типа гипсовой маской стянуло собственное), вылощенный pisaverde[81], который постоянно стряхивал с жюстокора[82] несуществующие пылинки и третий, дорого одетый, с характеристикой которого Филанджери пока не смог определиться.
Непешно попивая игристое, он невольно уловил перешептывания сидящих за столом женщин. Мелодичный французский язык звучал мягко, как горячий шоколад, приправленный сливками, но вполне ясно для его слуха:
— Il est magnifique! — Какой великолепный мужчина! — восторженно произнесла одна из дам, косясь в его сторону.
— Il a l’air très viril! — Он выглядит очень мужественно! — подхватила другая, бросая на него цепкий, оценивающий взгляд.
— Quel plaisir de voir un homme bien mis, sur son trente et un! — Какое удовольствие видеть бравого мужчину при полном параде! — добавила третья, и в ее голосе прозвучало восхищение.
— Un tel homme peut susciter un coup de foudre. — Такой мужчина вполне способен вызвать внезапную страсть, — мечтательно заметила четвертая, самая молодая и довольно миловидная, и все остальные дамы одобрительно закивали.
— Que dire! Un véritable spécimen. Il n’y aurait point de honte à orner son lit d’un tel home. — Что и говорить! Редкий экземпляр. Таким мужчиной не зазорно украсить свою постель, — подвела итог всё на том же французском, но с заметным английским акцентом самая красивая из дам.
Алессандро подумал, что после пикантного замечания словословия перестанут литься в его адрес, но не тут-то было. Тот самый богато одетый щеголь, с характеристикой которого он не смог ранее определиться, жеманясь, как салонная куколка, произнес всё на том же французском:
— Hélas, de tels hommes sont généralement emportés par la fille du chaos et la mère du désordre, la guerre! Ainsi, ces messieurs ne peuvent engendrer que des enfants de l’air, autrement dit des soupirs. — Увы, таких мужчин обычно забирает себе дочь хаоса и мать беспорядка война! Поэтому такие господа способны порождать лишь детей воздуха, а именно — вздохи.
В разговоре он так потешно дергал бровями, что они бегали по лбу то вверх, то вниз, как панталоны у проститутки.
«Ну вот и с этим всё ясно. Типичный образец мужчины-одуванчика. Одним словом — Molly[83] — как назвал бы этого женоподобного аристократа О’Рурк», — сделал вывод Алессандро, решив звать его Одуванчиком. Он отставил бокал на стоящую поблизости консоль, подошел к столу ближе и произнес:
— À vous entendre, on finirait par croire que Paris est le centre du bon goût… et que le français n’a pas son pareil quand il s’agit de raconter des potins. — Послушав вас, можно и вправду поверить, что Париж — центр хорошего вкуса… а французский язык не имеет себе равных, когда речь заходит о пересудах.
Одуванчик сразу же оживился:
— Князь, благодаря вам я сделал великое открытие! Оказывается, язык военных тоже способен вырабатывать экстракт человеческого остроумия. Лично я питаю яростную нежность к мужчинам, способным на укол языка, а не шпаги. Присаживайтесь, пожалуйста, — он выдвинул из-за стола рядом с собой стул, — удовлетворите, желание этого сиденья обнять вас с тыла.
Такую вычурную, как золоченая барочная лепнина, речь ирландский старпом Филанджери назвал бы сейчас «силлабабом»[84], и Алессандро полностью согласился бы с ним. Пышнофразие неаполитанского говоруна по сладости и воздушности могло перещеголять этот известный английский десерт. Ему захотелось сказать в адрес заносчивого «фрукта» нечто едкое, однако вместо этого по не понятной для себя причине присел на предложенный стул. Наверное, ему просто надоело бесцельно шататься по зале.
— Ваша светлость, — обратился к нему Одуванчик, — разрешите представиться и представить всех сидящих за этим столом. Мое имя Сильвио Пеллико, герцог ди Баньяра и Баранелло, князь ди Патерно. Вам оно, должно быть, известно.
Имя действительно было знакомо Алессандро. Оно чаще других фигурировало в долговых бумагах и расписках. Да и мачеха в рассказе о том, что произошло с их семьей, его упоминала не единожды.
Пока Одуванчик представлял по кругу других участников застольной беседы, Филанджери еще раз цепким взглядом окинул его самого: «Интересно, что связывало брата с этим жеманным великосветским красавчиком? Неужели подозрения вдовствующей княгини о садомии[85] Джулиано имеют под собой почву?»
Его размышления прервало представление той самой красотки, которая говорила на французском с явным английским акцентом. Как выяснилось, догадка о британском происхождении была также небезосновательна.
Сара Гудар. Это имя было на устах всей неаполитанской аристократии. Английская фаворитка молодого короля, жена известного французского авантюриста и друга Казановы Пьера Анжа Гудара[86], была действительно чертовски хороша собой. Будь рядом О’Рурк, Алессандро бы точно сейчас услышал: «She’s a fine brigantine! — Прекрасная бригантина!» — так ирландец обычно отзывался о лучших из красоток, встречавшихся ему на жизненном пути.
Поговаривали, что, несмотря на шестилетнюю разницу в возрасте, умелая искусительница настолько заморочила голову молодому неаполитанскому королю, что разорвать эту связь было не под силу даже такой амбициозной и властной орлице, выпорхнувшей из Габсбургского птичника, какою являлась его супруга Мария Каролина Австрийская[87].
— Присоединяйтесь к нашей беседе, князь, — проворковала эта самая красотка. — Мы говорим о фортуне. Кому, как не вам, знать, насколько она бывает переменчива и жестока. У вас, как мне кажется, есть все основания попенять ей на капризы. Она может быстро возвысить, а затем низвергнуть на землю с еще более головокружительной быстротой. Поделитесь с нами, князь: каково это — жить, зная, что удача столь переменчива и коварна? — голос англичанки завибрировал бархатистой нежностью.
Филанджери хмыкнул. Ему захотелось сказать что-то язвительное и колючее, типа: «La Fortuna prefiere a los imbéciles y a las putas. — Фортуна предпочитает идиотов и шлюх», но, уняв этот порыв, ответил более сдержанно:
— Фортуна, говорите? Мне кажется, Фортуна — это богиня придворных. Она, безусловно, покровительствует тем, кто вращается при дворах, тем, кто плетет интриги и вымаливает у нее расположение сильных мира сего. Но море — это совсем другое дело. В безбрежных водных просторах правят другие боги, более суровые, но и более справедливые. Посейдон и Эол[88] покровительствуют лишь тем, кто умеет крепко держать в руках штурвал, кто верит звездам и подчиняется ветру. В море нет места придворным уловкам. Там всё зависит от твоего умения, от хладнокровия в критический момент и от веры в то, что тебе дано. Фортуна может подарить толику удачи в битве и шторме, но не может заменить мастерство и опыт.
Я видел не раз, как Фортуна улыбалась молодым повесам, которые получали высокие чины благодаря своим связям при дворе. Но, как только они сталкивались с реальными трудностями в море, их ждала смерть. Там зависишь не от улыбки Фортуны, а от собственных усилий и веры в то, что делаешь.
Так что, синьора Гудар, Фортуну оставьте придворным. В море у нас иные боги. Им мы служим верой и правдой, ибо именно они определяют наши судьбы в безбрежных просторах.
— Но мы хотели услышать о том, с какими чувствами вы восприняли подножку, подставленную Фортуной, вашей семье, — произнесла та дама, которая наводила на него свою лорнетку. Кажется, Одуванчик представил ее как маркизу Гаргалло. Женщина вновь поднесла к лицу окуляры и изобразила губами перевернутый вверх рожками месяц:
— Проказница-судьба — та еще шутница, не так ли, синьор князь?!
Алессандро скривился. Выворачивать душу на публике — всё равно что выставлять сундук с личной перепиской на рыночной площади. Он вновь захотел ответить что-то язвительное, но неожиданно на помощь пришел тот самый Одуванчик:
— А вот меня всерьез интересует иной вопрос. Как думаете, кто первый придумал одежду? Какова была мотивация этого человека?
Для Филанджери не являлось секретом, что веяние времени поощряло всякого рода «подсахаренные сальности» и «элегантные непристойности» в светских разговорах. И, хоть адмирал не являлся завзятым посетителем разного рода раутов, такая тенденция была ему хорошо знакома. И всё же он был немало удивлен такой резкой смене темы. Удивлен, но отчасти и благодарен Одуванчику за это.
Как оказалось, не он один. Ответ синьоры Гудар поразил Филанджери непредсказуемой смелостью. Она с серьезным видом представила создателя одежды в образе «маленького безобразного карлика, горбатого, худого и кривого». А потом пояснила свою мысль:
— Истинная красота не нуждается в маскирующих покровах. К одежде прибегают лишь те, кто хочет скрыть изъяны и несовершенства.
Алессандро подумал, что на этом развитие скользкой темы прервется, однако градус ее накала вновь поднял Одуванчик. Он, с присущей ему прямотой, задал вопрос, затрагивающий самые интимные аспекты человеческой природы.
— Меня интересует еще другое, — произнес он. — Почему люди стали скрывать от других свой половой акт? Ведь на заре человечества это было обычным прилюдным деянием.
Ответ метрессы Фердинанда был не только неожиданным, но и пронизанным тонкой иронией. Сравнивая половой акт с «сахарной костью», брошенной собаке, которая тут же уединяется, чтобы насладиться ею в одиночестве, она указала на чужую зависть как на главный источник стыдливости. Мужчины, по ее словам, «ревностно относятся к своей сахарной косточке». Они ревнуют других мужчин к тому интимному удовольствию, которое может подарить им женщина. Именно ревность, по ее мнению, и породила необходимость скрывать половой акт.
— Ах ревность-ревность! Нет с ней никакого сладу! — воскликнул молодой человек, которого Алессандро принял за любителя женщин постарше. Видимо, он не ошибся, потому что тот очень выразительно посмотрел на даму с лорнеткой.
— Самое главное, от нее нет никакого спасительного средства! — воскликнул Одуванчик, а потом продолжил: — Господа, позвольте пересказать презабавный случай — басню, которой потчевал нас остроумный месье де Лафонтен, коего в свою очередь вдохновил сам Рабле[89], что, согласитесь, уже сулит пикантность.
Итак, был некогда в славном городе Генте часовщик по имени Ганс Карвель. Человек почтенный, но и весьма непредусмотрительный. Пришла беда: в нем страсть взыграла, и он женился на девице Бабо, пылкой, а главное — совсем юной прелестнице. Что тут скажешь — сердцу не прикажешь!
Однако вместе с женой Ганс обрел существенную проблему: ведь, как известно, молодая кровь не знает покоя, а стареющий супруг, увы, был уже не в силах усмирить сей пыл. Карвель воспитывал супругу в духе святых писаний, цитировал ей лучшие книги, порицал тайные встречи, осуждал женские хитрости — словом, сражался с ее кокетством, как Дон Кихот с мельницами.









