
Полная версия
О разделении общественного труда | Избранное
Предисловие к первому изданию
Эта книга представляет собой прежде всего попытку рассмотреть факты нравственной жизни по методу положительных наук. Однако этому слову придавали значение, которое искажает его смысл и не совпадает с нашим. Моралисты, которые выводят свое учение не из априорного принципа, а из некоторых положений, заимствованных из одной или нескольких положительных наук – таких как биология, психология, социология, – называют свою мораль научной. Мы не намерены следовать этому методу. Мы хотим не выводить мораль из науки, а создавать науку о морали, что представляет собой совершенно иное дело.
Нравственные факты – такие же явления, как и любые другие; они состоят из правил действия, узнаваемых по определенным отличительным признакам; следовательно, должна существовать возможность наблюдать их, описывать, классифицировать и искать объясняющие их законы. Именно это мы и собираемся сделать для некоторых из них. Нам могут возразить, указав на существование свободы. Но если она действительно предполагает отрицание всякого определенного закона, то она является непреодолимым препятствием не только для психологических и социальных наук, но и для всех вообще наук; ведь поскольку человеческие волеизъявления всегда связаны с какими-то внешними движениями, она делает детерминизм столь же непостижимым вне нас, сколь и внутри. Тем не менее, никто не оспаривает возможность физических и естественных наук. Мы требуем того же права и для нашей науки74.
Понятая таким образом, эта наука не противостоит никакой философии, поскольку она располагается на совершенно иной почве. Возможно, мораль имеет некоторую трансцендентную цель, недостижимую для опыта; этим пусть занимается метафизик. Но прежде всего несомненно то, что она развивается в истории и под воздействием исторических причин, и что она выполняет определенную функцию в нашей земной жизни. Если в данный момент она такова, а не иная, то это потому, что условия, в которых живут люди, не позволяют ей быть другой; доказательством служит то, что она меняется тогда и только тогда, когда меняются эти условия.
Сегодня уже невозможно верить, будто нравственная эволюция состоит в развитии одной и той же идеи, которая, будучи смутной и неопределенной у первобытного человека, постепенно проясняется и уточняется благодаря самопроизвольному прогрессу просвещения. Если у древних римлян не было того широкого представления о человечестве, какое мы имеем сегодня, то это происводило не из-за ошибки, вызванной узостью их ума, а из-за того, что подобные идеи были несовместимы с природой римского полиса. Наш космополитизм не мог возникнуть там в большей мере, чем растение способно прорасти на почве, неспособной его пропитать; к тому же для Рима он мог быть лишь началом смерти. И наоборот, если впоследствии он все же появился, то это произошло не в результате философских открытий; не потому, что наши умы открылись истинам, которых они ранее не признавали, а потому, что в структуре обществ произошли изменения, сделавшие необходимым это изменение в нравах. Таким образом, мораль складывается, преобразуется и сохраняется по причинам опытного порядка; и наука о морали имеет целью определение именно этих причин.
Однако из того, что мы предлагаем себе прежде всего изучать действительность, вовсе не следует, будто мы отказываемся от ее улучшения. Мы сочли бы, что наши изыскания не стоят и часа труда, если бы они имели лишь умозрительный интерес. Если мы тщательно отделяем теоретические проблемы от практических, то делаем это не для того, чтобы пренебрегать последними, а наоборот, чтобы получить возможность лучше их разрешать. Тем не менее, вошло в привычку упрекать всех, кто берется за научное изучение морали, в неспособности сформулировать идеал. Говорят, будто уважение к факту не позволяет им выйти за его пределы, что они могут лишь наблюдать то, что есть, но не способны дать нам правила поведения на будущее.
Мы надеемся, что эта книга послужит по крайней мере к тому, чтобы поколебать это предубеждение; ведь из нее будет видно, что наука может помочь нам найти направление, в котором мы должны ориентировать наше поведение, определить тот идеал, к которому мы смутно стремимся. Однако мы поднимемся к этому идеалу лишь после того, как исследуем реальность, и мы выведем его из нее; но разве возможно поступать иначе? Даже самые безудержные идеалисты не могут следовать иному методу, поскольку идеал ни на чем не основывается, если его корни не уходят в действительность. Вся разница лишь в том, что они исследуют реальность крайне поверхностно, часто даже довольствуясь тем, что возводят движение своего чувства, живое стремление своего сердца (которое само является лишь фактом) в некий императив, перед которым они преклоняют свой разум и требуют, чтобы мы преклонили наш.
Возражают, что методу наблюдения недостает правил для оценки собранных фактов. Но это правило выводится из самих фактов, и у нас будет случай это доказать. Прежде всего, существует состояние нравственного здоровья, которое одна только наука способна компетентно определить; и поскольку оно нигде не реализовано в полной мере, стремление приблизиться к нему уже само по себе представляет идеал. Кроме того, условия этого состояния меняются по мере преобразования обществ, и самые серьезные практические проблемы, которые нам приходится решать, как раз и состоят в том, чтобы заново определить его в зависимости от изменений, произошедших в среде. Между тем наука, открывая нам закон изменений, через которые оно уже прошло, позволяет предвидеть те изменения, которые происходят в настоящее время и которых требует новый порядок вещей. Если мы знаем, в каком направлении эволюционирует право собственности по мере того, как общества увеличиваются в объеме и плотности, и если дальнейший рост объема и плотности делает необходимыми новые изменения, мы сможем их предвидеть, а предвидя – желать их заранее.
Наконец, сравнивая нормальный тип с самим собой (что является строго научной операцией), мы можем обнаружить, что он не вполне согласуется с собой, что он содержит противоречия, то есть несовершенства, и попытаться устранить или исправить их; вот новая цель, которую наука предлагает воле. Но, скажут нам, если наука и предвидит, она не повелевает. Это верно; она говорит лишь о том, что необходимо для жизни. Но как не заметить, что при условии, если человек хочет жить, простейшая операция немедленно превращает установленные ею законы в повелительные правила поведения? Безусловно, тогда она превращается в искусство; но переход от одной к другому совершается непрерывно. Остается выяснить, должны ли мы хотеть жить; мы полагаем, что даже перед лицом этого предельного вопроса наука не безмолвствует75.
Но если наука о морали и не делает нас равнодушными или покорными созерцателями действительности, она в то же время учит нас относиться к ней с величайшей осторожностью, внушая нам мудро-консервативный дух. Некоторые теории, именующие себя научными, справедливо упрекали в разрушительном и революционном характере; однако они научны лишь по названию. На самом деле они конструируют, но не наблюдают. Они видят в морали не совокупность устоявшихся фактов, подлежащих изучению, а своего рода постоянно отменяемое законодательство, которое каждый мыслитель учреждает заново. Реально практикуемая людьми мораль рассматривается в таком случае лишь как набор привычек и предрассудков, имеющих ценность лишь тогда, когда они соответствуют доктрине; а поскольку эта доктрина выводится из принципа, полученного не путем наблюдения над нравственными фактами, а заимствованного из посторонних наук, она неизбежно будет во многих пунктах противоречить существующему нравственному порядку.
Мы же менее кого бы то ни было подвержены этой опасности, поскольку мораль для нас – это система осуществленных фактов, связанная со всеобщей системой мира. Между тем факт невозможно изменить в один миг, даже когда это желательно. К тому же, поскольку он солидарен с другими фактами, его нельзя изменить без того, чтобы не задеть их, а рассчитать заранее конечный результат этой цепи последствий часто бывает чрезвычайно трудно; поэтому даже самый смелый ум становится сдержанным перед лицом подобных рисков.
Наконец, и это главное: всякий жизненно важный факт – а именно таковы нравственные факты – в общем случае не может сохраняться, если он не приносит какой-то пользы, если он не отвечает какой-то потребности; поэтому, пока не доказано обратное, он имеет право на наше уважение. Разумеется, случается так, что он оказывается не совсем таким, каким должен быть, и, следовательно, возникает необходимость вмешательства, что мы только что и показали. Но это вмешательство тогда ограничено: его целью является не создание с нуля какой-то морали рядом с господствующей или над ней, а исправление последней или ее частичное улучшение.
Так исчезает антитеза, которую часто пытались установить между наукой и моралью – этот грозный аргумент, в котором мистики всех времен стремились потопить человеческий разум. Для регулирования наших отношений с людьми нет необходимости прибегать к иным средствам, нежели те, что служат нам для регулирования наших отношений с вещами; методически применяемого размышления достаточно в обоих случаях. Примиряет же науку и мораль наука о морали; ведь одновременно с тем, как она учит нас уважать нравственную действительность, она дает нам и средства для ее улучшения.
Поэтому мы полагаем, что к чтению этой работы можно и нужно приступать без недоверия и задних мыслей. Тем не менее, читатель должен быть готов встретить здесь положения, которые вступят в противоречие с некоторыми общепринятыми мнениями. Поскольку мы испытываем потребность понимать или верить, будто понимаем мотивы нашего поведения, размышление обратилось к морали задолго до того, как она стала предметом науки. Определенный способ представления и объяснения главных фактов нравственной жизни стал для нас привычным, хотя он и не имеет ничего общего с научным; ведь он складывался случайно и без метода, являясь результатом беглых, поверхностных наблюдений, сделанных, так сказать, мимоходом. Если не освободиться от этих готовых суждений, очевидно, что невозможно будет войти в суть последующих рассуждений: наука, здесь как и везде, предполагает полную свободу ума. Необходимо избавиться от этих способов видения и оценки, которые укоренились в нас в силу долгой привычки; нужно строго подчинить себя дисциплине методического сомнения. Это сомнение, впрочем, безопасно; ведь оно направлено не на саму нравственную действительность, существование которой не ставится под вопрос, а на то объяснение, которое дает ей некомпетентное и плохо информированное размышление.
Мы должны поставить себе за правило не принимать ни одного объяснения, которое не опиралось бы на подлинные доказательства. Читатель сам сможет судить о приемах, которые мы использовали для придания нашим доказательствам наибольшей строгости. Чтобы подчинить науке какую-либо область фактов, недостаточно просто внимательно наблюдать их, описывать и классифицировать; но, что гораздо труднее, нужно еще, по выражению Декарта, найти ту сторону, с которой они становятся научными, то есть открыть в них некий объективный элемент, допускающий точное определение и, по возможности, измерение. Мы стремились удовлетворить этому условию любой науки.
В частности, будет видно, как мы изучали общественную солидарность через систему правовых правил; как при исследовании причин мы отбрасывали все, что слишком сильно зависит от личных суждений и субъективных оценок, с тем чтобы дойти до некоторых фактов социальной структуры, достаточно глубоких, чтобы они могли стать объектами понимания и, следовательно, науки. В то же время мы поставили себе за закон отказаться от метода, которому слишком часто следуют социологи, удовлетворяющиеся для доказательства своего тезиса беспорядочным и случайным цитированием более или менее внушительного числа подтверждающих фактов без заботы о фактах противоположных; мы же стремились ставить настоящие эксперименты, то есть проводить методические сравнения.
Тем не менее, какие бы предосторожности ни принимались, совершенно очевидно, что подобные попытки могут быть пока лишь весьма несовершенными; но какими бы дефектными они ни были, мы полагаем, что делать их необходимо. Ведь существует лишь один способ создавать науку – это дерзать, но действовать методически. Разумеется, невозможно начать ее построение при полном отсутствии исходного материала. Но, с другой стороны, люди тешат себя тщетной надеждой, полагая, будто лучший способ подготовить ее приход – терпеливо накапливать сначала все материалы, которыми она воспользуется; ведь узнать, в каких именно материалах она нуждается, можно лишь тогда, когда у нее уже есть какое-то представление о самой себе и своих потребностях, то есть когда она уже существует.
Что касается вопроса, послужившего отправной точкой для этой работы, то это вопрос об отношениях между индивидуальной личностью и общественной солидарностью. Как получается, что, становясь более автономным, индивид в то же время теснее зависит от общества? Как он может быть одновременно более личным и более солидарным? Ведь несомненно, что эти два движения, какими бы противоречивыми они ни казались, развиваются параллельно. Именно такую задачу мы перед собой и поставили. Нам показалось, что это кажущееся противоречие разрешается благодаря трансформации общественной солидарности, вызванной непрерывным развитием разделения труда. Вот почему мы пришли к тому, чтобы сделать последнее предметом нашего исследования76.
Введение | Проблема
Хотя разделение труда существует очень давно, только в конце прошлого века общества начали осознавать этот закон, которому до тех пор они подчинялись почти бессознательно. Разумеется, еще в древности некоторые мыслители замечали его важность77; но Смит был первым, кто попытался разработать его теорию. Кстати, именно он создал это слово, которое общественная наука впоследствии одолжила биологии.
Сегодня это явление распространилось до такой степени, что бросается в глаза каждому. Больше не приходится питать иллюзий относительно тенденций нашей современной промышленности; она все сильнее тяготеет к мощным механизмам, крупным объединениям сил и капиталов и, следовательно, к крайнему разделению труда. Не только внутри фабрик занятия разделены и специализированы до бесконечности, но и каждое предприятие само по себе представляет собой специализацию, предполагающую существование других. Смит и Милль еще надеялись, что по крайней мере сельское хозяйство составит исключение из правила, видя в нем последнее убежище мелкой собственности. Хотя в подобных вопросах следует остерегаться чрезмерных обобщений, сегодня трудно отрицать, что главные отрасли сельскохозяйственного производства все сильнее вовлекаются во всеобщее движение78. Наконец, сама торговля стремится следовать за бесконечным разнообразием промышленных предприятий и отражать его во всех деталях; и пока эта эволюция совершается с неосознанной спонтанностью, экономисты, исследующие ее причины и оценивающие результаты, далеки от ее осуждения и борьбы с ней, провозглашая ее необходимость. Они видят в ней высший закон человеческих обществ и условие прогресса.
Однако разделение труда не ограничивается одной экономической сферой; его растущее влияние можно заметить в самых разных областях жизни общества. Политические, административные, судебные функции специализируются все сильнее. То же самое происходит с художественными и научными функциями. Мы далеки от тех времен, когда философия была единственной наукой; она распалась на множество специальных дисциплин, каждая из которых имеет свой предмет, свой метод, свой дух. «От полувека к полувеку люди, оставившие след в науках, становились все более узкими специалистами»79.
Пытаясь определить характер занятий самых прославленных ученых за последние два столетия, Декандоль заметил, что во времена Лейбница и Ньютона ему пришлось бы писать «почти всегда два или три обозначения для каждого ученого; например, астроном и физик, или математик, астроном и физик, либо пользоваться исключительно общими терминами, такими как философ или естествоиспытатель. Но даже этого было бы недостаточно. Математики и естествоиспытатели порой были эрудитами или поэтами. Даже в конце XVIII века потребовались бы множественные обозначения, чтобы в точности указать, чем замечательны в различных областях наук и словесности такие люди, как Вольф, Галлер, Бонне. В XIX веке эта трудность исчезла или, по крайней мере, стала крайне редкой»80.
Ученый теперь не только не занимается одновременно разными науками, он не охватывает даже всей полноты какой-то одной науки. Круг его изысканий сужается до определенного класса вопросов или даже до одной-единственной задачи. В то же время научная деятельность, которая прежде почти всегда совмещалась с каким-либо другим, более прибыльным занятием (врача, священника, судьи, военного), все более становится самодостаточной. Декандоль даже предвидит, что в близком будущем профессии ученого и преподавателя, сегодня еще столь тесно связанные, окончательно разделятся.
Недавние умозрения биологической философии помогли нам окончательно увидеть в разделении труда факт такой всеобщности, о которой экономисты, впервые заговорившие о нем, не могли и подозревать. В самом деле, со времен трудов Вольфа, Бэра, Мильн-Эдвардса известно, что закон разделения труда применим к организмам так же, как и к обществам; утверждали даже, будто организм занимает тем более высокое место на животной шкале, чем более специализированы его функции. Это открытие привело одновременно к безмерному расширению сферы действия разделения труда и к отнесению его истоков в бесконечно далекое прошлое, так как оно оказывается почти одновременным с появлением жизни на земле. Это уже не просто общественный институт, берущий начало в человеческом разуме и воле; это явление общей биологии, условия которого следует искать, по-видимому, в коренных свойствах органической материи. Разделение общественного труда предстает теперь лишь особым видом этого всеобщего процесса; и общества, подчиняясь данному закону, словно уступают течению, которое возникло задолго до них и увлекает в том же направлении весь живой мир.
Подобный факт, очевидно, не может происходить, не затрагивая глубоко нашего нравственного устройства; ведь развитие человека пойдет в двух совершенно различных направлениях в зависимости от того, отдадимся мы этому движению или будем ему сопротивляться. Но тогда возникает неотложный вопрос: какое из этих двух направлений мы должны предпочесть? Состоит ли наш долг в том, чтобы стремиться стать завершенным и цельным существом, самодостаточным целым, или же, напротив, в том, чтобы быть лишь частью целого, органом какого-то организма? Одним словом, является ли разделение труда, будучи законом природы, также и нравственным правилом человеческого поведения, и если оно обладает этим характером, то по каким причинам и в какой мере? Нет нужды доказывать важность этой практической проблемы; ведь как бы ни относились к разделению труда, все чувствуют, что оно есть и все более становится одной из главных основ общественного порядка.
Этот вопрос часто вставал перед нравственным сознанием народов, но в смутной форме и не находя никакого решения. Сталкиваются две противоположные тенденции, и ни одна из них не может одержать над другой полной и бесспорной победы.
Несомненно, общественное мнение, по-видимому, все более склоняется к тому, чтобы сделать из разделения труда обязательное правило поведения, предписать его как долг. Тех, кто уклоняется от него, правда, не карают определенным законом наказанием, но их порицают. Мы миновали те времена, когда совершенным человеком нам казался тот, кто умел интересоваться всем, ни к чему не привязываясь исключительно, был способен все оценить и все понять, находя способ соединить и воплотить в себе все самое изысканное, что было в цивилизации. Сегодня эта всесторонняя культура, прежде столь восхваляемая, кажется нам лишь вялой и расслабленной дисциплиной81. Чтобы бороться с природой, мы нуждаемся в более мощных способностях и более производительной энергии. Мы хотим, чтобы деятельность не рассеивалась по широкой поверхности, а сосредоточивалась, выигрывая в интенсивности то, что теряет в широте. Мы с недоверием относимся к слишком гибким талантам, которые, будучи одинаково пригодны для любого дела, отказываются выбрать себе особую роль и придерживаться ее.
Мы испытываем отчуждение к тем людям, чья единственная забота – развивать и тренировать все свои способности, не находя им никакого определенного применения и не жертвуя ни одной из них, словно каждый из них должен быть самодостаточным и составлять независимый мир. Нам кажется, что это состояние обособленности и неопределенности несет в себе нечто антиобщественное. «Порядочный человек» прежних времен для нас теперь не более чем дилетант, и мы отказываем дилетантизму в какой-либо нравственной ценности; мы мы видим совершенство скорее в компетентном человеке, который стремится не к полноте, а к созиданию, имеет очерченную задачу и посвящает себя ей, исполняет свою службу, ведет свою борозду.
«Совершенствоваться, – пишет Секретан, – значит учиться своей роли, делать себя способным выполнять свою функцию… Мера нашего совершенства уже не заключается в самодовольстве, в рукоплесканиях толпы или одобрительной улыбке изысканного дилетантизма, но в сумме оказанных услуг и в нашей способности оказывать их и впредь»82. Оттого и нравственный идеал, прежде единый, простой и безличный, становится все более разнообразным. Мы больше не думаем, будто исключительный долг человека – воплощать в себе качества человека вообще; мы полагаем, что он в не меньшей мере обязан обладать качествами, соответствующими его делу.
Это состояние общественного мнения обнаруживается, среди прочего, в том все более специальном характере, который принимает образование. Мы все сильнее убеждаемся в необходимости не подчинять всех наших детей одинаковому обучению, как если бы они все должны были вести общую жизнь, а воспитывать их по-разному, готовя к различным функциям, которые они будут призваны выполнять. Одним словом, в одном из своих аспектов категорический императив нравственного сознания принимает следующий вид: сделай себя способным с пользой выполнять определенную функцию.
Однако наряду с этими фактами можно привести и другие, противоречащие им. Если общественное мнение и одобряет закон разделения труда, то не без определенного беспокойства и колебания. Предписывая людям специализироваться, оно всегда словно боится, как бы они не специализировались чрезмерно. Рядом с максимами, восхваляющими интенсивный труд, существуют другие, не менее распространенные, указывающие на его опасности.
«Печально свидетельствовать о себе, – говорит Сей, – что ты за всю жизнь сделал лишь восемнадцатую часть булавки; и не следует воображать, будто только рабочий, всю жизнь держащий напильник и молоток, деградирует таким образом, теряя достоинство своей природы, – это происходит и с тем человеком, который по роду своих занятий развивает самые тонкие способности своего ума»83. Еще в начале века Лемонте84, сравнивая существование современного рабочего со свободной и широкой жизнью дикаря, находил положение последнего куда более завидным. Токвиль высказывается не менее строго: «По мере того, как принцип разделения труда находит все более полное применение, искусство прогрессирует, ремесленник регрессирует»85.
Вообще говоря, максима, предписывающая нам специализироваться, везде словно опровергается противоположным правилом, требующим от всех нас осуществления единого идеала, и это последнее правило далеко не утратило своей силы. Разумеется, в принципе это столкновение не должно удивлять. Нравственная жизнь, как жизнь тела и ума, отвечает различным и даже противоречивым потребностям; поэтому естественно, что она отчасти состоит из противоположных элементов, которые ограничивают и уравновешивают друг друга. Тем не менее, столь резкое противоречие способно смутить нравственное сознание народов. Ведь необходимо объяснить, откуда берется подобное противоречие.
Чтобы положить конец этому колебанию, мы не станем прибегать к обычному методу моралистов, которые, желая определить нравственную ценность предписания, начинают с постулирования общей формулы нравственности, чтобы затем сопоставить с ней спорное положение. Сегодня хорошо известно, чего стоят эти поверхностные обобщения86. Выдвигаемые в самом начале исследования, до всякого наблюдения над фактами, они имеют целью не объяснение их, а провозглашение абстрактного принципа идеального законодательства, конструируемого с чистого листа. Поэтому они дают нам не сводку существенных признаков, которыми реально обладают нравственные правила в том или ином конкретном обществе или социальном типе, а лишь выражают то, как представляет себе мораль данный мыслитель. Конечно, в этом качестве они не лишены поучительности, поскольку сообщают нам о нравственных тенденциях, заявляющих о себе в рассматриваемый момент. Но они представляют интерес лишь как факт, а не как научный взгляд. Ничто не позволяет видеть в личных стремлениях мыслителя, какими бы реальными они ни были, адекватное выражение нравственной действительности. Они отражают потребности, которые всегда остаются частичными, отвечая некоторому частному и определенному желанию, которое сознание, в силу привычной иллюзии, возводит в конечную или единственную цель. Как часто даже случается так, что эти стремления носят болезненный характер! Поэтому на них нельзя ссылаться как на объективные критерии для оценки нравственности тех или иных практических действий.

