
Полная версия
Оттенки. Книга 1
Ладно, тогда в чём же дело?
Крисп бьёт и не чувствует ничего. Ему не стыдно. Ему даже в голову не приходит, что должно быть стыдно, потому что для него Тёмный – не человек. Он уверен, что прав. Тёмный – значит, можно. Так устроено. Так все говорят. И Сосуд молчит. Остаётся чистым, незамутнённым.
А я украл, и мне стыдно. Мне плохо. Я знаю, что поступил неправильно, знаю это каждой частицей себя. И Сосуд сдвинулся.
Выходит, дело не в том, что ты делаешь?
Мысль была странная, неудобная, из тех, что лезут в голову ночью и не отпускают. Я попробовал её отбросить, но она возвращалась. Настойчиво и упрямо, она возвращалась снова и снова.
Значит, важно не что ты сделал, а что потом чувствуешь?
Криспу плевать. И он Светлый. Мне не плевать. И я Тёмный.
Это значит... Я сел. Солома зашуршала. Сердце стукнуло, не от страха, от чего-то другого, незнакомого. От мысли, которую я не мог удержать в голове
Нет. Не может быть. Мир устроен не так, и так не может, не может быть!
Но Сосуд сдвинулся. И я это чувствовал. Не выдумал, мне не показалось. И Крисп Светлый. Это тоже факт. Не мнение, а факт.
Я снова лёг. Уставился в плотную, как войлок, темноту. Думал: может, я ошибаюсь. Может, дело в другом. Может, Тёмный Сосуд просто реагирует на всё подряд, и на кражу, и на стыд, и на плохую погоду. Может, у Криспа тоже сдвигается, просто никто не проверяет.
Но я знал, что вру себе. Чувствовал нутром: Сосуд отозвался на стыд, а не на кражу. На совесть, а не на поступок.
Уснул я не сразу. Долго лежал, слушал тишину и пытался как-то избавиться от мыслей. Туда её, в ту самую бездонную яму с незаконченными фразами! Туда! Но ничего не получилось.
Следующие два дня я работал. Вода, дрова, двор. Жервена командовала, а я выполнял. Мысль о Сосуде не ушла, но я старался не трогать её, как не трогают больной зуб: знаешь, что он там, но лезть туда страшно. Днём было легче, потому что руки заняты, а вечером, в сарае, мысли ложились рядом и не давали спокойно уснуть, всё переплетая с темнотой и шорохами.
Жервена один раз поставила мне миску у порога, не в дом, а у порога, как собаке. Жидкая каша, та самая. Холодная, и, наверное, просто вчерашняя. Но я съел её и даже стенки облизал. Хватило на день. На второй голод вернулся, и на этот раз он уже не просил, а требовал.
На третью ночь я снова вышел из сарая. В этот раз не к Хасперу. Туда нельзя дважды, даже я это понимал. Пошёл к Сабе. У неё за домом стоял небольшой сарайчик, где она хранила овощи. Я видел днём, как она выносила оттуда репу. Дверь на верёвочной петле. Проще простого.
Шёл тихо. Я знал тут каждый шаг: обошёл колодец стороной, мимо собаки Горлана – она привыкла к моему запаху и не гавкнула. Петлю снял быстро. Внутри темно, пахнет землёй и сыростью. Нашарил корзину. Репа, мелкая и кривая. Взял три штуки, сунул за пазуху.
И тут вспыхнул огонь. Не свет, нет, лучина. Саба стояла в дверях, маленькая и сухая, с лучиной в руке. Лицо пепельное. Глаза круглые. Она смотрела на меня, и я смотрел на неё. Секунда. Две.
А потом она закричала. Протяжно и тонко, как будто ждала этого всю жизнь, знала, что однажды Тёмный полезет в её сарай, и вот она дождалась.
– Вор! – сиплый и надтреснутый голос громко разнёсся по всей деревне. – Вор! Тёмный вор!
Я стоял. Репа за пазухой. Руки опущены. Бежать? Куда? Деревня в два десятка домов. Все знают всех. Все знают меня.
Зажглись огни. Сначала один, у Горлана. Потом второй, третий. Двери заскрипели. Послышались голоса. Сонные и злые.
– Что? Кто?
– Тёмный! В сарай залез!
Они выходили по одному. Горлан в нижней рубахе, с топором в руке. Не знаю уж, зачем ему топор, не прибьёт же он меня прямо сейчас? Хаспер, деревенский лавочник, посмотрел на меня, и у него лицо дрогнуло, потому что понял: понял, кто залезал к нему несколько дней назад. Я сжал подвеску на груди, не помня, когда потянулся к ней, просто пальцы сами нашли кость под рубахой и вцепились, как будто это могло что-то изменить.
И Крисп. Куда без Криспа? Он шёл рядом с Сабой, руки в карманах, в глазах у него было что-то спокойное и почти довольное. И от этого мне сделалось холоднее ночного воздуха.
– Ну вот, – сказал он. Негромко, почти ласково. – Говорил же. Тёмный – он и есть Тёмный.
Я молчал. Репа давила в грудь. Такая мелкая и жалкая. Три кривых корнеплода, вот цена моего суда.
– Отдай, – сказала Саба. Голос дрожал, но в нём была не жалость, а какое-то мелкое и тихое торжество. Она оказалась права. Все оказались правы. Тёмный, значит, вор. Тёмный, значит, плохой. Вот доказательство, вот репа, вот он стоит.
Я вытащил репу. Положил на землю. Медленно, аккуратно. Не бросил, а положил. И ждал.
– Что молчишь? – Горлан, хмурый и тяжёлый. Топор в руке не угрожает, просто держит. – Нечего сказать?
Нечего. Абсолютно нечего. Что я скажу? «Я голодный»? Знают. «Мне не давали есть»? Знают. Всё знают и стоят полукругом, запахнувшись в свои одежды, будто бы эти тряпки делают их важнее меня. Смотрят, как на подтверждение того, во что всегда верили.
– Утром к старосте, – сказал Горлан. – Там разберёмся.
Я кивнул. Развернулся. Пошёл к сараю.
За спиной зашептались. Не мне, не про меня, а как будто меня уже нет. Так говорят о вещи, которую скоро вынесут из дома.
Староста Бергус жил в самом большом доме деревни, единственном с двумя этажами. Просто так было положено: староста – лицо деревни, и лицо должно быть приличным.
Утром меня привели к нему. Нет, я не сопротивлялся, шёл сам, но всё равно не один. Хоть так не один. Горлан шагал рядом, тяжёлый и молчаливый. За нами Саба, Хаспер, ещё трое или четверо. И Крисп – он то забегал вперёд, то отставал, насвистывая что-то тихое и фальшивое. Хорошее утро. Для него – хорошее.
Жервена стояла уже у дома старосты. Ждала. На лице ни злости, ни стыда, вообще ничего, будто стёрла всё заранее. Она знала. Может, не про кражу, но знала, что рано или поздно будет что-то такое, и приготовилась. Встала чуть в стороне, чуть позади. Не рядом со мной, но и не с ними. Между.
Бергус вышел на крыльцо, грузный и медленный, с тяжёлым обвисшим лицом, сел на лавку и посмотрел на меня, потом на Сабу, потом снова на меня.
– Ну, – сказал он. – Рассказывай.
Саба рассказала. Быстро, горячо, путаясь в словах: лучина, сарай, репа, крик. Потом Хаспер, тише и осторожнее: у него тоже пропадало, несколько дней назад, он не уверен, но... Бергус кивал и слушал, лицо не менялось.
– Мальчик, – сказал он мне. – Правда?
– Правда.
Зачем врать? Репа была у меня за пазухой, все видели, отпираться глупо. Я не глупый. Голодный – да. Глупый – нет.
Бергус помолчал, поскрёб подбородок и посмотрел на Жервену.
– Жервена. Ты его кормишь?
– Когда заработает, – ответила она, как будто речь шла не о еде для ребёнка, а о дровах или воде из колодца.
– Он работает?
– Когда скажу.
Бергус снова помолчал. Я видел, как он соображает. Я – проблема. Но и то, что меня не кормили, тоже проблема. И он решал, какая из них меньше.
– Значит так, – сказал Бергус. – Отработаешь. У Сабы неделю. У Хаспера неделю. Что украл – вернёшь трудом. Справедливо?
Саба кивнула. Хаспер тоже, хоть и неохотно, скривившись, будто проглотил что-то горькое. Ему не хотелось видеть меня у себя под боком: Тёмный в доме – плохая примета, плохие разговоры. Но спорить со старостой – не выгодно, как ни крути.
– А если снова? – голос из толпы. Не Крисп, нет, какая-то знакомая женщина, но я не разглядел, кто. – Может, стоит сообщить в Светлый город? Там ведь есть... ну... для таких.
После этих слов повисла тишина, короткая и плотная, и ноги стали ватными. Светлый город. Папа обронил однажды: «Оттуда не возвращаются». Не объяснил. Не нужно было. Я тогда не понял. А сейчас, стоя посреди деревни на этом странном суде, осознал. Бергус поднял руку.
– Не надо. Пока не надо. Мальчишка отработает. Жервена за ним присмотрит. Правильно, Жервена? – Он сделал упор на имя мачехи.
– Присмотрю, – сухо бросила она в ответ.
Люди начали расходиться. Медленно, неохотно, как будто ждали большего. Зрелища, наказания. Три репки – не такое большое дело, но все всё равно ожидали расправы. Но Бергус сказал так, значит, так.
Крисп прошёл мимо меня. Близко, плечом к плечу. Наклонился.
– Светлый город, – шепнул он. – Скоро. Вот увидишь.
Я не ответил. Смотрел, как расходятся люди. Как Жервена уходит, будто бы ей только что полегчало. Она была рада. Не тому, что меня поймали, нет, а тому, что теперь я не её проблема. Две недели чужой заботы, чужого кормления, чужой ответственности. Две недели тишины. А уж потом-то она как-то присмотрит за мной. Но всё это будет потом.
К Сабе меня отвели в тот же день. Горлан довёл до калитки, постоял, посмотрел на меня, как на ведро помоев, которое собирался вытряхнуть в выгребную яму, сплюнул и ушёл, не попрощавшись. Саба жила в крепком доме с низким забором и аккуратным двором, подметённым так старательно, что казалось, будто пыль здесь боится оседать. Встретила она меня на пороге, вытерла руки о передник и оглядела с ног до головы, будто прикидывая, сколько от меня будет толку.
– Ну и что стоишь, как пень? – буркнула она, не здороваясь. – Воды натаскай, вон вёдра. И смотри мне, не расплёскивай, не разводи мне тут грязь. Потом к дровнику. Вон, топор у забора. Знаешь, как им пользоваться, или и этому учить? Ладно, сама гляну. Козла проверишь, чтобы не наглел, а то он у меня совсем от рук отбился.
Работа была знакомой: дрова, вода, двор. У Сабы то же, что у Жервены, только больше и аккуратнее. И ворчала она без остановки. Что я медленно таскаю воду – «этак до ночи провозишься, а мне ужин варить». Что полено поставил криво – «криво же, криво, у тебя глаз нет, что ли?».
Но ворчала она не только на меня. Часто под раздачу попадала и её собака. Завертится под ногами – «да куда ж ты лезешь, Репейка, под руку лезешь!». Собака эта, и правда, как репей – мелкая, цеплючая, из-под ног не уходит. В общем, ворчала Саба, как дышала, просто она не умела иначе. Или не хотела.
К вечеру она поставила передо мной миску. Щи, густые и горячие, с куском хлеба. Не у порога, как Жервена, а на лавку у стены. Я сел и взял ложку. Руки дрожали, потому что горячая еда за последние дни стала чем-то таким, чего я почти перестал ждать.
– Ешь давай, – бросила Саба, гремя чугунком у печи. – Человек должен есть, а то от тебя толку, как от козла молока. И не пялься, и не размазывай. Я не за красивые глаза тебя кормлю, а чтоб завтра снова дрова колол.
Я ел молча. Щи были самые обычные, но после всех этих дней на пустом животе каждый глоток казался чем-то большим, чем еда. Не радость, нет. Тепло. Тепло со вкусом, солёным и жирным, с привкусом варёной капусты и мягкого хлеба. Я ел медленно, растягивая каждую ложку, потому что боялся, что если съем слишком быстро, то тепло закончится.
Из дома, шлёпая босыми пятками по доскам, вышла девочка. Маленькая, в длинной рубашке не по росту, с тонкими косицами за плечами. Я сразу её узнал: это она смотрела на меня из окна этого дома. Тогда, в первый раз, она глядела на меня через стекло, не отводя глаз. Потом, в день похорон, спряталась за подоконником, как только я её заметил. А сейчас стояла в трёх шагах и снова смотрела – открыто, без тени страха, будто ей попросту никто не сказал, что меня нужно бояться.
– Дара! Ну куда опять полезла? – прикрикнула Саба, но не зло, а привычно, как ворчат на своих. – Иди в дом, нечего тут глазеть. И рубаху поправь, сползла вся!
Девочка посмотрела на Сабу, потом снова на меня, потом развернулась и ушла в дом. Не торопясь. Не испугавшись. Просто ушла, и босые ноги прошлёпали по крыльцу, а потом дверь за ней тихо закрылась и звуки пропали.
Ночью я лежал в углу Сабиного сарая. Сено здесь было куда чище и суше, чем у Жервены. Было тихо. Сытый живот молчал, и от этого молчания было непривычно хорошо. Не радостно, нет. Просто хорошо. Я лежал и прислушивался к себе, удивляясь, как много места в голове освобождается, когда живот не сводит. Странно даже. Раньше я не замечал, а теперь – как будто впервые можно думать о чём-то другом.
Казалось, что из дома до меня доносились какие-то звуки: шаги, стук посуды, чей-то голос, приглушённый стеной. Живые звуки чужого дома. Я слушал их и думал, что в моём доме сейчас тихо. Жервена, наверное, уже легла. Огонь погас. Папин стул пустует. Мой угол пуст. И ничего не изменилось, кроме того, что меня теперь там нет.
Я украл. Попался. И оказался здесь. Меня кормят, мне дали сено и крышу, и от меня хотят только работы. Не любви, не послушания, не благодарности. Нет. Простой работы! В этом нет ничего обидного – это самое простое и понятное из того, что случилось со мной за последние дни.
Тихо и упрямо ко мне вернулись мысли о Сосуде. Я украл, чтобы не умереть с голоду, и Сосуд отозвался. А те, кто морил меня голодом и не замечал, чьи Сосуды чистые и Светлые? Стояли и смотрели на меня, радуясь, будто нашли подтверждение тому, во что верят. И никому, никому из них не приходит в голову, что дело, возможно, не во мне, а в них.
Но эту мысль я додумать не смог, потому что её сменила другая. Может быть, не так уж и плохо быть наказанным. Нет, это просто ощущение, пришедшее из ниоткуда. Или из приятного тепла в животе. Или от даже приятной усталости в руках и плечах. Я закрыл глаза и уснул. Может быть, и не плохо, что меня наказали. Так моя жизнь даже стала немного лучше.
Часть 1. Глава 5. Ясный
Неделя у Сабы закончилась так же, как и началась – без лишних слов. Саба вышла во двор утром, посмотрела на меня, потом на аккуратно сложенные поленья, потом на вычищенный загон, опёрлась рукой на ручку двери и бросила:
– Всё, иди. Иди к Хасперу. Он уже ждёт.
Не было в её голосе ни раздражения, ни злости. Всё-таки удивительно, как изменчива бывает эта сварливая женщина. Сегодня она тебя похвалит, завтра отругает, а потом погонит прочь. А сейчас так спокойно, сухо и кратко, просто передаёт меня в другие руки.
Меня провожала только её собака. Репейка вылезла откуда-то из-под крыльца, покрутилась у моих ног, ткнулась мокрым носом и куда-то убежала. А я подхватил свой узелок со скромными пожитками, зачем-то обернулся, посмотрев на дом, ставший для меня и наказанием, и спасением одновременно. Нигде в окнах не увидел Дару, что, впрочем, даже хорошо. Девочке будет лучше, если рядом с её домом перестанет ошиваться Тёмный.
Хаспер встретил меня у своей лавки. Он не кивнул и не поздоровался. Просто молча показал пальцем внутрь: заходи, мол. Жилистый и сухой, молчаливый – он и в обычные дни говорил мало, а со мной, как я понял с первого же утра, он решил вообще не разговаривать. Работа у него была не такая, как у Сабы: не колоть дрова, не носить воду, не помогать по хозяйству. У Хаспера – лавка. Мешки таскать с телеги в лавку, из лавки в погреб. С крупой, мукой, солью и ещё с каким-то кислым товаром, – от последнего чесалось под ноздрями. Пересчитывать. Складывать аккуратно, одно к одному. Подметать в лавке. Всё молча. Хаспер, сидевший за прилавком, шевелил губами, считая, и изредка – не глядя на меня – показывал пальцем, куда поставить. Палец вверх – на верхнюю полку. Палец вбок – в угол. Палец вниз – в погреб. Тот самый погреб, куда я в ту ночь влез через щеколду. Я туда ходил каждый день, и каждый день думал: вот здесь я был тогда. Здесь стояли сухари. Здесь лежало вяленое мясо. И Хаспер это помнил. Я думал: он нарочно отправляет меня вниз. Глумится потихоньку. Смотрит, чтобы я видел то место, где впервые оступился и сделал ошибку. А вечером наверняка, когда я уходил, он спускался и проверял: не унёс ли я чего. Один раз я всё-таки поймал его на этом – случайно оглянулся, и он как раз открывал дверь в погреб. Отвернулся я быстро. Но ни один из нас не говорил ни слова.
Ел я в углу у двери, из отдельной миски. Миска появлялась на лавке, куда он мне показывал пальцем, и так же молча исчезала, когда я заканчивал. Еды хватало, чтобы не умереть, и ни ложкой больше. Молчаливость лавочника в какой-то момент начала давить. Саба хотя бы ворчала, бросала в пустоту:
– Ну и что ты стоишь, как пень?
Огрызалась на Репейку, ругалась под нос – на себя, на погоду, на скотину. Но это был голос. Живой голос! Пока Саба ворчала, я чувствовал себя живым. А у Хаспера было тихо, и от этой тишины к вечеру начинало подёргиваться плечо – само, будто тело пробовало напомнить о себе хоть чем-то. У Сабы ругали – значит, замечали. А у Хаспера не замечали. Здесь меня просто не было.
На третий день зашёл Крисп. Дверь звякнула, он шагнул в лавку. Покрутил головой, оглядывая полки, будто впервые здесь, хотя бывал здесь тысячу раз. Подошёл к Хасперу, попросил соли. Хаспер насыпал в мешочек, взвесил, получил медяки, кивнул. Но Крисп не уходил. Стоял, постукивая пальцем по прилавку, а потом медленно обернулся ко мне. Я как раз поставил очередной мешок в угол.
– Что, Мазок, у Хаспера теперь на побегушках? – сказал он, будто действительно ждал ответа. – Оно и правильно. Ну кто ещё пыль протрёт лучше, чем ты, Тёмный?
Он подошёл ближе. Ткнул носком сапога в мешок.
– Плохо стоит. Кривовато.
Потом отступил и топнул сапогом у порога, стряхивая грязь. Засмеялся и вышел. На это лавочник поднял голову, бросил взгляд в мою сторону и вернулся к своим записям.
И я понял: вот оно. Хаспер не за меня. Но и не против. Он просто человек, у которого я украл. Перед ним провинился и теперь отрабатываю. Вот и всё. Ни злобы, ни жалости, ни осуждения. Я стоял в его лавке, как стоит любая его вещь, – каждая на своём месте, и Тёмный туда же, в угол. И я не знал, как к этому относиться. У Криспа всё было ясно: он бил, потому что мог. Хаспер относился ко мне, как к одному из мешков: утром принесли, вечером унесут.
Через четыре дня неделя закончилась. Хаспер подошёл к двери лавки и коротко бросил:
– Всё. Иди.
Чуть ли не первые сказанные им слова.
Пройдясь по деревне, я подошёл к дому. Если это ещё можно было называть моим домом. На улице никого не было, густая полуденная тишина накрывала двор. Стоя на крыльце, я подумал, что за две недели отвык от такой тишины. У Сабы во дворе всегда что-то брякало, у Хаспера – хрустело, гудело, тикало. А здесь, на улице у старого дома, – только моё дыхание, мои мысли да шорох сапог по земле.
Заходить в дом я не стал. Постоял секунду на крыльце и пошёл в обход, к сараю. Там теперь было моё место, а не за той дверью.
Сарай встретил как раньше. Солома слежалась, запах тот же, коза всё так же переступала за перегородкой. Жервена не вышла. Через час моя миска вновь появилась у порога – не в доме, а у порога, – и в ней была та же жидкая каша, что и до отработки. Будто я ушёл отсюда собакой, собакой и вернулся. Ничего не изменилось. И в этом было самое страшное. Две недели прошли так, будто их не было, – я просто выпал из дома на четырнадцать дней и теперь вернулся. Надо жить дальше так же, как и до всего происшедшего.
Но жить дальше так же не получалось. И сарай, и каша – ерунда. Деревня изменилась. За две недели она стала другой, а я этого не видел, потому что был у чужих. А теперь вышел утром за водой, и меня ударило – не сразу, не одним разом, а кусочками, постепенно, пока я шёл до колодца и обратно. Тэм, рыбак, – самый тихий из деревенских, как мне казалось, – раньше хоть замедлял шаг у калитки, хоть бросал в мою сторону быстрый взгляд, – теперь прошёл мимо, не повернув головы, будто меня вообще нет. Мирна, увидев меня шагах в двадцати, подхватила на руки чужого соседского мальчишку и унесла его в дом, что-то приговаривая. Горлан, стоявший у ворот своей кузни, посмотрел в мою сторону и тут же – мимо. Не отвернулся, нет. Именно мимо. Как будто я своим видом порчу ему пейзаж.
И Крисп. Крисп изменился сильнее всех. Раньше он делал свою гадкую работу по-тихому: ждал меня в глухих углах, хватал за шиворот за колодцем, толкал в спину, когда рядом не было взрослых. Теперь не прятался. Встал у колодца, когда я набирал воду, и толкнул меня плечом, да так сильно, что я чуть не упал. Рядом стояли две бабы и дед Тэма, и все они посмотрели – никто не сказал ни слова. Крисп ухмыльнулся и пошёл дальше. Бабы продолжили свой разговор, будто ничего не произошло.
* * *
Слух дошёл до меня случайно, через забор. Я сидел во дворе и строгал палку – просто так, чтоб руки делали хоть что-то, – а Жервена говорила с соседкой через ограду. Половину слов я не слышал, ветер уносил, но одно пробилось чётко:
– Ясный едет. Будет проверка.
Соседка говорила тихо, полушёпотом, как говорят о болезни или о покойнике. Жервена ответила что-то коротко, и разговор оборвался.
Она вернулась во двор, нашла меня глазами. Подошла, остановившись в двух шагах.
– Слышал? – спросила она. – Ясный едет. Проверка. Так положено, такой порядок. Может, и не из-за тебя, мало ли что. Но ты сиди тихо. Слышишь?
Я кивнул. Она постояла, будто хотела добавить что-то ещё, но не добавила – развернулась и ушла. А я остался с недостроганной палкой. Слово «Ясный» я слышал и раньше – от папы пару раз, от соседей, – всегда так, будто в доме заболел кто-то старый и все ходят на цыпочках.
К обеду деревня зашевелилась. Словно все одновременно поняли, что надо привести себя в приличный вид. Саба скребла крыльцо так, что казалось, сейчас сдерёт доски. Горлан зачем-то перекрашивал забор, хотя, на мой взгляд, краска ещё могла бы послужить сезон или два. Мирна переодевала детей – я видел, когда проходил по двору: то в белые рубашки, то во что-то похуже. Не могла решить, как им стоять перед Ясным. Никто не наводил порядок для себя. Наводили так, как наводят, когда вот-вот придёт чужой и станет оценивать.
Бергус обошёл дворы. Я следил за ним издалека, а он разговаривал со всеми встречными. Кивал, хлопал по плечу, что-то советовал. С Горланом он говорил дольше, чем с другими, и у Горлана после этого разговора закаменели плечи. Мимо меня, сидевшего во дворе, Бергус прошёл, не повернув головы. Я не ждал, что он скажет мне что-то, а он и не сказал. Только в какой-то момент я услышал его голос в сторону Горлана:
– Ничего лишнего, ничего громкого. Как всегда.
Сказал он это кузнецу, но я знал, что речь шла про меня.
Потом пришёл Крисп. Он появился, когда я колол дрова – снова, потому что больше делать было нечего, а сидеть и ждать было невыносимо. Встал у стены, прислонился спиной, скрестил руки на груди, расслабленно, будто в гости зашёл.
– Слышал, Выкормыш? Ясный едет. Знаешь, зачем?
Я молчал. Удар топором – полено разлетелось на две половины. Руки двигались сами, я на них даже не смотрел. Научился уже.
– За тобой. Один тёмный на всю деревню. Думаешь, совпадение? Заберут тебя. Туда, где такие же живут. Говорят, оттуда не возвращаются. Хотя... может, тебе там и лучше будет. Здесь-то тебя всё равно никто не ждёт.
Он постоял ещё немного, почесал нос, зевнул. Потом оттолкнулся от стены и пошёл, а у калитки обернулся – не сказал ничего, только посмотрел. В этом взгляде не было злобы. Он был доволен! Да, доволен! Ему нравилось, что мне плохо. Я понял это тогда впервые.
* * *
Ясный приехал на третий день после слуха – утром, когда роса ещё лежала на траве. Я смотрел через щель в заборе, которую папа так и не успел заделать. Щель была узкая, но дорогу через неё видно было неплохо.
Телега у Ясного была обычная, деревенская, одна лошадь, простой возница. Но человек, сидевший в ней, обычным не был. Белым на нём было всё! Одежда, накидка на плечах, даже сапоги – всё меловое, до рези в глазах. Лицо, на котором терялся возраст, не молодое и не старое, алебастровое, будто его никогда не касалось солнце. Волосы дымчатые, почти прозрачные, как паутина.
Бергус вышел первым. Поклонился – не низко, но заметно. За ним потянулись другие: Горлан, Тэм, ещё кто-то. Встали полукругом, молчали. Наверное, есть какие-то правила приличия или ритуалы, по которым вести себя нужно именно так. Не знаю, но Ясный кивнул и всё. Деревня выдохнула. Но не расслабилась. Даже из-за забора я это чувствовал. Напряжение не ушло, но всё же как-то стало спокойней.
Весь день Ясный не выходил из дома Бергуса. Староста обходил дворы, назначал порядок: кто за кем, когда. К нашей калитке он подошёл, не заходя во двор. Жервена вышла к нему.
– Завтра. После третьего двора, – сказал Бергус. – Будьте оба.
На меня он не посмотрел. Жервена кивнула. Бергус пошёл дальше.
Жервена долго стояла у окна, тёрла одну руку о другую, медленно, будто не замечая. Потом повернулась ко мне:
– Рубаху чистую надень. И молчи. Что бы он ни спросил – молчи. Говорить буду я.
* * *
Утром меня разбудила Жервена.
– Вставай, – раздался её голос из-за двери сарая.
До дома Бергуса шли молча. Она спереди, я плёлся на три шага позади, как и полагается таким, как я. Тёмным. Улица в этот час была пустой, и эта её пустота казалась нарочной, будто соседи заранее попрятались, чтобы не пересекаться со мной. И только на входе в дом старосты мы повстречали Тэма с женой. Что-то мне показалось странным в их лицах, они будто светились каким-то неземным светом. Всё встало на свои места, когда я обратил внимание на то, как женщина держит свою ладонь на животе. Ждёт малыша – не иначе. И сейчас Ясный сказал им, что всё у их первенца будет хорошо.


