
Полная версия
Знамя на пустыре
Антону вернули всё отнятое. Он проверил состояние своего паспорта и направился к двери.
- К сожалению, попрошу Вас позволить завязать себе глаза. Они проводят Вас до улицы под руки, - раздался спокойный голос большого босса. Тут вновь зазвонил его телефон, - Да? А ты… Так что, тот участок оттяпать удалось? Конечно перспективный! Дерзай! Да ладно тебе – природоохранный! Главное, вовремя в лапу дать кому следует и участок под застройку наш. Поспешай. Пока.
Глеб взглянул в свой мобильник и тут же, твёрдой поступью, направился на электричку. В тот день он ездил в архив города Дмитрова, и кое-что там накопал. Был вполне доволен. Но, ближе к вечеру, поступило тревожное сообщение: брат в беде! Сначала в электричке было довольно пусто. Вдруг в вагоне появились двое кавказцев, которые присвистнули при виде девицы, весьма вызывающе одетой, и сели по обе стороны от неё:
- Чаво, сэстра, выйдешь за мэня сэгодня замуж? – спросил старший, подбоченившись.
- Отстаньте от меня, - сжалась в комок девица.
- Я тэбя на одын вэчэр прошу, да. Нэ откажи!
- Я милицию позову! – взвизгнула дева, когда младший запустил руку ей под очень короткую юбку.
Из рук девки выпал покит-бук в ослепительно белой обложке с дешёвым и скабрезным любовным романчиком.
- Зови, дарагая. Твоя милисия всэгда с тобой! – заржал старший.
Девка начала вдруг отчаянно материться. Кавказцы стали лапать её ещё нахальнее. Все, сидящие поблизости отвернулись к окнам с полностью индифферентными лицами, словно ничего рядом не происходило. Лишь одна старушка начала справедливо возмущаться. Глеб подошёл к хулиганам вместе со своим небольшим, но увесистым рюкзаком.
- Господа, не пора ли вам унять ваши плотские устремления и сдерживать себя в обществе? Не вести себя как бы асоциально, – обратился он к кавказцам.
- Чаво ты сказал? Жить надаэло, а?! – огрызнулся старший, а младший, всё с тем же остервенением мял окорока девицы под юбкой, выслушивая от неё потоки сквернословия.
- Убирайтесь вон, милейшие! – строго насупился Глеб.
Старший встал, придвинул физиономию к глебовой и замахнулся кулаком. Глеб намеренно пропустил удар в бок, ожидая, что тот будет слабым, как слишком близкий, и ударил в нос противника своим лбом. Тот рухнул на сидение, обливаясь кровью. Младший молча схватился за нож, чего Охотин не ожидал. Он начал отступать, уворачиваясь от ударов, принимая некоторые рюкзаком. Но тут за спиной верзилы возник пожилой человек в очках, давший ему подножку. Глеб тут же сумел заломить руку, державшую нож и завладеть им. Кто-то, по-видимому, позвал милиционера и тот уже подбегал к дерущимся, расстёгивая кобуру.
- Бросай оружие, стрелять буду! – заорал он, целясь в Глеба.
Только тут прорвало всю «публику» и блюститель порядка, наконец, понял, что Охотин не виновен. Он замкнул наручники на обоих кавказцах и увёл их, подталкивая пистолетом.
- Спасибо Вам, - спокойно бросил Глеб своему помощнику.
- Не за что. Рад был помочь. Чуть было не опоздал, - улыбнулся приятный седовласый человек с бородой, немного напоминающий старого советского хиппи.
В этот миг девица бросилась к Глебу и чмокнула его в щеку:
- Мужчина, а Вам я очень благодарная! Вы – мой спаситель! Могу ли я пригласить Вас, прямо сейчас, в ресторан?
- В вагон? – ухмыльнулся пожилой незнакомец.
- Дурак! – махнула она на него рукой, - Пойдём, милый, у меня сегодня полно денег!
- Богатый кавказец до этого заплатил? - донеслась острота с задних рядов.
Возбуждённая особа ответила матом.
- Извините, я сегодня сама не своя. Ва-аще, я не матюкаюсь никогда. Вы со мной, мужчина? – она вызывающе глядела на Глеба. – Только, вот, борода мне Ваша не нравится. Такой красавец и оброс весь. Бороды давно вышли из моды.
- Я это уже имел удовольствие заметить, что Вы не материтесь. А борода у меня не для щегольства, а по делу – от солнца и ветра защищаться. Всего Вам доброго, сударыня, - холодно усмехнулся Охотин, удивляясь, что это ещё за обращение «мужчина», «женщина» - бред! Глеб с грустью вспомнил дневники прадеда, который подчёркивал, что в их семье никто из братьев никогда не сквернословил. От женщин Охотин такого не ожидал услышать даже в постбольшевиствской России. Глеб подумал, что эта особа могла бы преподать ему урок изощрённого мата, ибо, рождённый вдали от исторической Родины, он не мог обладать столь глубокими познаниями даже при всём желании.
- Ну и пошёл ты. Но всё равно – спасибо тебе, - она зашагала в соседний вагон, виляя плотно обтянутым, пухлым задом.
- Впечатление, что народ и вовсе выродился за время правления коммунистов, - Глеб вздохнул, глядя в глаза своему помощнику, присевшему рядом. – Более всего поражает, как слабый пол повально сквернословит. С какой удивительной лёгкостью! Ведь не было же в былые времена такого?
- Вы, видно, не в России живёте, - улыбнулся незнакомец. – Михаил Евдокимович Легостаев. Если использовать синоним к редкому архаизму «легостай», то фамилия моя может звучать, как Вертопрахов, то бишь – легкомысленный я, - он протянул руку.
- Глеб Охотин, - ответил на его рукопожатие Глеб. – В самом деле, не живу в ней. А как вы определили?
- Много ума не надо, услыхав фразу «Господа, не пора ли вам унять…» - рассмеялся Легостаев. – Наконец, мне показалось, что слово «асоциально» Вы произнесли на английский манер. Впечатление, что Вы – потомок эмигрантов первой волны.
- Да, это так, - Глеб нервничал от того, что электричка плетётся еле-еле.
- Хоть бабёнка та и не стоила усилий, но поступили Вы достойно. Дамы не то, что в совсем былые времена, но даже до восьмидесятых годов не матершили, ну разве что самые отпетые. Процентов меньше пяти, наверное. Но потом началось молодёжное движение за легализацию мата. По Москве роились группки молодняка обоих полов, которые во всеуслышание выражались. А с девяностых осталось, может чуть больше пяти процентов, которые слов тех избегают среди дам и ещё меньше – среди пола сильного. Впрочем, по нынешним временам, говорить о слабом и сильном политически некорректно. Всё это - веяния с Запада. Нынешняя русская баба нахваталась западных идей эмансипации, позабыв давно свои, более ранние, что известны со времён Коллонтай с Цеткин. Теперь средняя дама считает своим долгом вести себя, как мужик, хамить, но при этом требовать, чтобы муж зарабатывал больше. Нравится Вам там, вне России, позвольте спросить?
- Не сказал бы… Тянет к русской культуре.
- Вы - русская душа, вот что печально, - проговорил Михаил. – А народ здесь, в самом деле, опаскудился после семнадцатого года. Говорю так не потому, что я такой уж монархист, нет. Скорее – столыпенец. Но факты говорят за себя и Ивана Солоневича я уважаю. Дерьма хватало и раньше, конечно. Но ныне оно слишком явно всплывает и держится наверху. Без таких выродков большевики бы и не победили.
- И в 1917-м у многих здравомыслящих было такое же чувство, что народ обезумел. Моё восприятие не оригинально. Достаточно вспомнить записки моего прадеда, - грустно проронил Глеб.
- Но впечатление, что идиотов стало ещё больше, - покачал кудлатой, нечёсаной головой его собеседник. – Вы, я вижу, нервничаете, на часы всё поглядываете.
- Да… Неприятность вышла…
- Позвольте поинтересоваться. Может смогу посоветовать чего полезное?
- Вряд ли… Брат прислал сообщение, что его держат взаперти какие-то подонки.
- Худо дело. Народ лихой пошёл на Москве.
- Слышу, Вы в беде, соседушка, - подсел к ним мужчина с ноутбуком, который оставался всё время драки полностью безучастным. – Не помочь ли?
- Да нет, спасибо. Вы бы не отвлекались лучше. Дело важное там у Вас, в лэптопе, - иронично заметил Глеб.
- Нет, оно подождёт, - сказал странный тип, - А компьютер мой под надёжной защитой. Вот посмотрите, - гордо заявил он, показывая Охотину домонгольское изображение Спаса - заставку его рабочего стола. – Защитит от вируса и взлома, наконец, и от физической кражи сего аппарата.
Навязчивый тип полностью игнорировал присутствие Михаила, стараясь переключить внимание Глеба:
- Чем могу Вам помочь? – спросил он с пафосом.
- Не уверен, что сможете, учитывая полное отсутствие желания помочь, когда мне угрожали ножом. Благодарю на добром слове, - ответил Глеб, глядя на Легостаева. – Чудные люди в Московии обитают, Михаил Евдокимович, ой чудные.
- Ты бы очистил место, сосед, шёл бы к себе, где сидел, - грубовато бросил Михаил владельцу ноутбука.
Тот сразу ретировался и исчез за высокой спинкой сидения.
- Долго ещё ехать? – спросил Глеб.
- Не больше двадцати минут. Сейчас ко мне подсядет приятель. Он работает лесником. По вторникам он в одно заведение здесь ездит и садится в это время в электричку. Это я к тому, что он человек душевный и крепкий малый. Он скорее помочь Вам смог бы, чем я – шестьдесят пять уж мне.
- Хорошо, - растерянно отозвался Глеб. – И брат мой был лесничим…
- После обвала рубля 1998 года забыть бы беспросветно тоскливое настоящее, не думать о мрачном будущем, - Михаил вздохнул. – А Вы женаты, Глеб?
- Нет пока.
- Может лучше и не надо, - мрачно заметил Легостаев, спрятав, глубоко посаженные, суровые тёмные глаза. - От меня ушла жена-москвичка, из бывших, породистых. Хотя я и унаследовал часть денег удачливого брата, царство ему небесное – мрут те кому за шестьдесят, и не оказался в полной нищете, как многие мои коллеги по науке и творчеству. Тем не менее, она заявила, что я зануда-идеалист, отстал от времени и, что она предпочитает мне выскочку-дельца. Мало того, последовал мучительный процесс по разделу имущества и лишь потом постановление о разводе. А я, дурак, готов был все эти годы на руках её носить, верил в её любовь. Коварство красавиц… Но не будь проклятой Перестройки и жил бы себе с ней в обмане, не зная, кто она на деле. Тогда за научных сотрудников замуж шли… Только уж совсем паскудные бабы – за партийных бонз. Всю жизнь строчил диссертацию о Толстом, проработал в редакции литературного журнала, профессиональные переводы делал, статьи писал. Правда, и подрабатывать приходилось, редактируя журнал «Пожарное дело»… А теперь на пенсию, один, еле тяну. Но, по большому счёту, мне всё «анвар садат».
- Да уж… - протянул Охотин, - но что Вы имеете в виду под «анвар садат»?
- В семидесятые, когда Насер обошёлся с Советским Союзом и его помощью Египту довольно по-хамски, вместо него в Каире сел Анвар Садат. Но отношение к СССР осталось прежним. Говорили: «Гамаль Абдель на всех насер». В народе начали употреблять имя Садата, как замену выражения «всё равно, безразлично».
- Забавно… - протянул Глеб.
- О! Антип Антипыч Аршинин собственной персоной! – весело проговорил вдруг Михаил. – Прошу любить и жаловать: потомок лесоруба прошлого века, который не хотел рубить лес. Семейство гуманистов-самородков!
Подсевший к ним человек, оказался примерно одних лет с Глебом, с открытым добрым простым лицом. Он протянул Глебу руку, сдержанно улыбаясь. Охотин встал и вежливо представился.
- Кажется, Антип, отец твой геологом был? Только он не был напрямую связан с лесом в семье?
- Насколько помню, так было, Михал Евдокимович, - ответил Аришинин. – И звали отца так же Антипом Антиповичем, 1942 года рождения. Первым в роду нашем - из крестьян, да сразу в геологи. Долго в геологии проработал, Сибирь избороздил всю. А я вот, ленив к учёбе, верно. Только на лесника и выучился после техникума.
- Тут дело такое, Антип. У хорошего человека, это я тебе точно говорю, у хорошего, урки брата в плену держат. Подсобишь?
- Как не помочь, коль человек душевный, - отозвался Антип.
«Нет, уцелели ещё достойные люди в России-матушке», - тепло подумал Глеб, глядя на них. Внезапно в его кармане завибрировал телефон и Охотин стремительно схватил его. Позвонил брат и сказал, что всё хорошо кончилось, мол, отпустили неожиданно.
- Ну и слава Богу. Стало быть, Антипушка, отменяется дело, - обрадовался Михаил. – Вот, Глеб, к Москве подъезжаем. Выходим все. Время найдёте, в гости заходите. Рад буду, - с этими словами Легостаев настрочил свои телефон и адрес на обрывке бумаги.
- Аль ко мне все вместе приезжайте, - сказал Антип, - живу в избушке бывшей егерьской, что на Лосином Острове. Доколе разрешат там селиться – не ведаю. Лес какой-никакой, воздух там. Я от души…
- Живёт он там нелегально, и менты могут согнать с насиженного места в любой день, - вставил Легостаев. – Кому нужны лесничие в наше время?
- Огромное вам обоим спасибо, - пожимал им руки Глеб, забирая у обоих адреса, - постараемся к вам выбраться.
- Ну, ты и напугал, брат! – воскликнул Глеб, входя в гостиничный номер.
- Всё хорошо кончилось. Даже и не побили, - улыбался Антон.
- Не надо ли на всякий случай гостиницу нам сменить? – спросил Глеб.
- Не думаю. Какое им до меня дело. Никакой связи.
- Смотри. Тебе виднее, конечно. У меня тоже был не простой денёк. Зато друзей новых обрёл. Впервые встретил душевный народ.
- Хорошо, коль в самом деле так. Душевность она временем проверяется. На первый взгляд и мой мафиози - добряк, - рассмеялся Антон.
В мае резко потеплело. Перед носом Антона порхала лимонница, севшая на берёзу. Вскоре она вновь вспорхнула, словно маня за собой человека. Братья остановились в парке возле своей гостиницы, Глеб набирал номер телефона Легостаева, надумав уделить старику внимание, не пренебрегая приглашением. До Антипа было далековато, да и телефона у него не имелось. Скоро срок пребывания Охотиных в России истекал и хотелось завязать хоть какие-то знакомства. Ведь чаще попадались очень малоприятные люди, как и в Северной Америке.
- Да, да, Михаил Евдокимович, сегодня к вечеру могли бы. Хорошо, постараемся пораньше, - говорил Глеб и, прервав связь, обратился к брату. – Через пару часов едем до Хамовников к Легостаеву. Надо будет прикупить чего-нибудь. Не с пустыми же руками в гости. Надо ценить редких достойных людей, встреченных нами.
Антону стало стыдно, что он утаил пока от брата знакомство с девицей, показавшейся ему очень хорошей, знакомство, которое он хотел непременно развить. Он встретил эту особу не где-нибудь, но в месте, в его глазах, внушающем доверие – в храме Божьем. После всех девок, на которых он успел насмотреться на улице, та показалась ему сущим ангелом, хотя и особы уличного сорта тоже заходили в храм, едва прикрыв распущенные волосы, а кое-где и, обмотав тряпицей, обтянутые зады. Но та девушка в скромной юбке вызывала доверие и сулила надежды. Правда, телефон она отказалась ему дать и сказала, что он сможет её увидеть во время заутренней в среду. Охотины заглянули в булочную и долго думали, а что бы купить пожилому холостяку. Остановились на шоколадно-вафельном торте, хотя уверенности в том, что он порадует этого человека не возникло. Проходили мимо мрачноватого бетонного забора, на котором красовалась размашистая надпись краской «А ты записался в тамплиеры?!» В подъезде убогой хрущовки, в которой обитал Легостаев, убедительно-крепко смердело человечьей и кошачьей мочой.
Лифта не было, но братья мигом взлетели на пятый этаж на своих двоих. Замызганную дверь отворили почти мгновенно, столь «далеко» надо было шагать по двум тесным комнатушкам.
- Милости просим, гости дорогие! – приветствовал их хозяин квартирки в засаленных джинсах и залатанном свитерке.
Охотины вошли, Антон представился, и хозяин сказал, что сегодня можно обувь не снимать. Дощатые полы отнюдь не сияли чистотой, но главное, тапочки у Легостаева были в таком состоянии, что ему было стыдно предлагать их иностранцам. Впрочем, прокуренность квартиры поглощала прочие нелицеприятные запахи. Братья выложили на стол, закапанный стеарином, свой гостинец молча и хозяин, скорее всего из такта, выразил огромное удовольствие при виде торта. Квартира была забита книгами до отказа. Жизненного пространства не оставалось и принимать гостей оказалось возможным только на кухне, где царил хаос неухоженных, прокопчённых кастрюль и сковородок, а из холодильника пахнуло несвежим душком. «Может быть и владелец квартиры такой же прокуренный и прокопчённый, а то и пропитый, как и она сама, но в нём есть что-то благородное, неподкупное», - подумал Глеб.
- Скоро должен прийти и Антип. Обещал, во всяком случае. Телефона у него там нет, конечно же, а на мобильник нет денег. Раньше имел работу, лес охранял, хоть и не хватало деньжат, но жить можно было. Теперь платить им стало нечем, егерей разогнали и вынужден наш Антип, в буквальном смысле слова, по свалкам побираться и, раз в неделю, сторожем ночным сидеть. Сегодня ночью он дежурил, вот и сумел я ему туда позвонить. Семью содержать и не смог бы. Так и ходит бобылём в свои тридцать пять.
- Как и я, - ухмыльнулся Глеб, - мы с ним - одногодки. Но у меня хорошая работа и денег хватает, но времени нет ни своими делами заняться, ни о душе подумать. Чувствую себя каким-то роботом. Хотя полевая работа и для души приятна, но не городская моя.
- А кем Вы служите?
- В экспедициях, как гляциолог ошиваюсь. Специалист по ледникам. Красивы они очень. Только это и греет душу. А так – поиски спонсоров для осуществления проекта, конкуренция и, в результате, на науку времени толком нет. Особенно явным такое положение вещей стало на Западе после распада СССР. Денег на фундаментальную науку, теоретическую, не стало. Когда-нибудь это аукнется не самым лучшим образом.
- Понимаю. Здесь тоже вроде того, только куда острее: нечем платить научным сотрудникам: бюджет иссяк. А Вы, Антон, где работаете?
- Да так… Кем придётся. Образование биологическое, но незавершённое. Лесничим какое-то время был.
- Хотелось бы спросить, Михал Евдокимович: Вы, как понимаю, для участника войны, немного поздновато родились, - начал Глеб, - но каково было при Сталине себя ощущать, при Хрущёве, Брежневе и сейчас? Какое время было самым светлым, какое – худшим?
- При Дядюшке Джо запомнился страх, хотя семья наша, до войны, не подлежала репрессиям – придраться было не к чему: дед - из крестьян-середняков, сумевший вовремя прикинуться бедняком. К тому же, он был призван в Красную армию, в Гражданскую и отслужил пару лет. Отец поехал в город к родне, где выучился на геолога и успешно отработал в Сибири. Его, как опытного геолога, в Великую Отечественную не призвали, как человека необходимого там, в тылу. При Хрущёве появилась смутная надежда на лучшее, а при Леониде Ильиче жилось, в целом, спокойнее, если не лезть на рожон, как сделал ваш покорный слуга…
- Вы стали диссидентом? – заинтересовался Антон.
- Я из шестидесятников, то есть – поколения тридцатых, - с печальным прищуром, заговорил Михаил. - Старейшие из нас были ещё середины двадцатых, то есть и повоевать успели. Чаще всего были наши шестидесятники из вполне лояльных к Советам семей, но так, или иначе, разочаровавшиеся в окружающей действительности. Брата моей матери репрессировали, как попавшего в окружение, хотя я твёрдо знаю, что он пошёл на фронт добровольно в то время, как всякая тыловая шваль, выносящая такие приговоры, хоронилась от фронта, пользуясь своей должностью. Беспартийный доброволец же, априори подозрительнее такого сытого политработника. Мать моя так и осталась коммунисткой в душе и была уверена, что с дядей вышла случайное недоразумение. Переубедить её мне не удалось никогда. Хрущёвские разоблачения несколько отрезвили мою маму. Для меня двадцатый съезд стал откровением! Большинство, пожалуй, радовались Оттепели. Во всяком случае народ столичный, более просвещённый. Но даже больному дяде, вернувшемуся лишь после пятьдесят пятого года из лагеря, и отправленного на проживание вдали от столицы, оказалось не по силам убедить маму в том, что сама система оставляет желать много лучшего. Тут и отца ненадолго, по чьему-то доносу, выслали в Казахстан. Дядю ездили хоронить в далёкие казахские степи уже через пять лет после его освобождения. Жил он там со статусом ссыльного, как и отец. Но далеко находились они друг от друга. Фронт и лагерь просто так не даются. А был у дяди некогда немалый запас здоровья. Навестили потом и отца в степи глухой. Мама воспринимала всё это как само-собой разумеющееся и это раздражало меня всё больше. А когда, начале семидесятых, её сыночек угодил за решётку за аполитичные высказывания по месту службы, мама моя заболела и быстро угасла от злокачественной опухоли. Меня почти уж было отправили в зону, как, по какому-то недоразумению, совпавшему с общей тенденцией признавать диссидентов умалишёнными, поместили в психушку. Год-другой мне приходилось изгаляться, чтобы глотать не все транквилизаторы, коими меня усердно пичкали. Потом я симулировал полное раскаяние и меня отпустили. Даже восстановили на работе – легко отделался. Что-то я заболтался. Надо бы чай гостям поставить. Или чего горячительного?
- Да нет, спасибо. Лучше чая, - ответил Глеб.
- По зэковски заварить, или как? – улыбнулся Михаил.
- Для того, чтобы вкусить атмосферу России, можно и по-тюремному. Кажется, это называется чифирнуть, если правильно припоминаю, - улыбнулся Глеб.
- Угу. Именно так. Предлагаю вам промежуточный вариант между тем, как пьют в зоне и просто чёрным чаем московским холостяков-шестидесятников. Иначе слишком будет. Только я уже давно не шестидесятник. Их мировоззрение было несостоятельным и ошибочным. Это я не к тому, что теперь жизнь экономически тяжелее стала, нет. Духовная атмосфера в стране важнее, чем состояние близости к нищете. Впрочем, если уж судить о моём быте в Москве то, если нищету когда я и испытал, так только в годы войны, когда пища скудна была, но я не понимал всего, ибо был младенцем и не способен сравнивать, а потом и в девяностые годы случалось подтягивать ремень в прямом смысле. Собственно говоря, сталинское время я помню по-детски. Зубрил когда-то: «Помните, любите, изучайте Ильича, нашего учителя, нашего вождя», или слова вождя о том, что мы, коммунисты, люди особого склада, мы сшиты из одного цельно скроенного куска. В предвоенное время родители запасли мне на вырост игрушек столько, что хватило и на более аскетичное послевоенное время. Помню, как я любил набор добротных деревянных кубиков, заводную птичку, заводного мотоциклиста и физкультурника, который делает «солнышко» на турнике. А в доме более состоятельных знакомых мне посчастливилось поиграть игрушку «Чапаев» с заводной тачанкой. Застал я ещё те времена, когда продавались подвязки для мужских носков, пристегивающиеся манжеты с резинками для рукавов, крахмальные воротнички и даже галошные буквы, впивающиеся в малиновую подкладку галош, чтобы не спутать галоши с чужими в гостях, а то и в театре. Помню ещё и клавишные счётные машины, и завораживающие охотничьи магазины с товарами, которые можно было купить только по охотничьему билету. Но больше всего я любил, конечно же, книжные и филателистические магазины.
- То есть, хватало духовной пищи? – спросил Глеб.
- Относительно. У столичных жителей часто были хорошие библиотеки, но в провинции с книгами было очень худо.
- Как и с едой? – уточнил Глеб.
- Более-менее сопоставимо. В Москве было временами очень даже хорошо с продуктами, как перед войной, так и вскоре после неё и, вплоть до восьмидесятых годов, сравнительно неплохо. В детстве помню, как можно было купить зернистую икру и недорого, но, например, испить кефир было не так просто. А кефир я любил мальчишкой, куда больше прочих напитков. Помню, что близко от нас - на углу Мамоновского переулка, находилась, так называемая, «кефирная». В магазинах, в те годы кефир не продавался, в «кефирной» можно было опорожнить бутыль в глотку и тут же сдать её назад, или же перелить кефир в свою посуду, но выносить бутылки из «кефирной» было строжайше запрещено. В то же время, в новых домах на улице Горького» случались чудные, по тем временам вещи: открылся «Коктейль-холл», где торговали сливками с ликёрами «Шартрез», «Мараскин», «Какао-шуа», «Масседуан», коктейлями «Шампань», «Кларет-коблер», «Черри-бренди-флипп», кизиловый пунш. То есть, названия более чем странные, звучащие совершенно буржуазно. Но и в сытой Москве были свои странности, когда не хватало насущных вещей, как керосиновые лампы, лопаты, но уже появились электропылесосы и электроприкуриватели.
- Удивительно, - заметил Антон. – А как обстояло с запретом на подлинную отечественную историю, дореволюционные ценности?
- После промывки мозгов целого поколения, родившегося после Гражданской войны, советской пропагандой, наша интеллигенция стала далека от национальных идеалов, атеистична. Чего добилась красная пропаганда с наибольшим успехом, так это очернения ключевых фигур русской национальной культуры: философия Леонтьева, Ильина для советского читателя была недосягаемой, лучшие правители, как Николай Первый и Александр Третий – оболганы ещё дворянством, буржуазией, желающих больших свобод, так и дореволюционной интеллигенцией. Национальные и православные писатели, как Шмелёв, практически неизвестны, а патриотические дневники Достоевского, в отличие от его критических романов, были недоступны и так далее. С пятидесятых годов интеллигенция носилась с такими именами, как Хемингуэй, Ремарк – гражданами мира. Многие почитали Че Гевару и Фиделя – маялись дурью. Художники-авангардисты, как и джазовые музыканты, подражали Западу, но не более того. Но в области литературы шли разоблачения сталинизма, что было самым важным и оставляло надежду на изменения. Твардовский силился сделать «Новый мир» рупором правды, но после хрущёвских времён, Косыгин счёл такое положение вещей недопустимым. В литературном мире завинтили гайки. Правдивые окопные романы о войне Быкова, и ему подобных, стали нежелательными к публикации, не говоря об «Одном дне Ивана Денисовича». Уцелели песни Окуджавы, Высоцкого и прочих, которые переписывались. Цензура оказалась тут бессильной. Расцвёл самиздат. Завозился и тамиздат. Если «лириков» держали в загоне, то задавить «физиков» не могли, потому, как нуждались в них. Поэтому академик Сахаров позволял себе многое. От, так называемых, «физиков» пошла фантастика – Стругацкие и прочие оппозиционеры. Но и сплачивал нас с официально дозволенной жизнью романтизм исследования космоса и невольная гордость за державу космическую. Невольно подпевали мы им: «Я верю, друзья, караваны ракет…», «Мы – дети галактики…» и тому подобному. Поначалу верили, что освоение космоса – исключительно мирное, достойное и романтичное дело. Возникали оппозиционные театры – «Таганка» и ряд других. Но театры были, естественно, под надзором, как и толстые журналы. Сочувствие интеллигенции Пражской весне насторожило правительство ещё больше. «Новый мир» разгромили – поменяли руководство. В Москве возникали закрытые богемные кружки, где люди искусства начинали беситься по-своему. Отдельные оригиналы творили всякий бред, часто – с политическим окрасом, вроде физиомузыкальной сюиты «Пенитирование вагины Надежды Константиновны Крупской». Народ, особенно, чуть помоложе меня, начал усердно рваться в походы, на волю, с пением под гитару у костра. Но все эти проявления независимой свободной мысли были, повторяю, несколько ошибочными: национальные идеалы прошлого, более здорового для России по своей сути, были забыты и отвергнуты. Они стали постепенно воскресать лишь под пером писателей-почвенников. Благодаря ним стало возможно потянуться к истокам, к корням. Белов и Астафьев стали надеждой воскрешения национального самосознания. И такие фигуры, как Аверинцев, или даже Мень, пусть он и еретик, стали всё больше притягивать внимание народа к истокам, к православию. А шестидесятники не могли указать России верный путь развития, при всём их желании одолеть, постылую большинству, коммунистическую пропаганду, запрет на изучение родной истории, открытое исповедание веры отцов. Да и привели бы они, в лучшем случае, лишь к анархии. Покуда часть «не самых верхних верхов» не захотела поменять строй, народ не смог бы ничего поделать. Как, впрочем, во всех успешных революциях. Но тот переворот, что произошёл в девяносто первом оказался губительным. Постбольшевистский интернационализм сейчас перерождается прозападный либерализм, что ещё коварней и опаснее для России и её национальной культуры.









