Измена дракону. Жена, которую опозорили
Измена дракону. Жена, которую опозорили

Полная версия

Измена дракону. Жена, которую опозорили

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Печать на запястье дрогнула ещё у калитки. Не больно, не жаром, а так, как дрожит стрелка компаса, когда рядом магнит. Чем ближе к крыльцу, тем отчётливее. На каменной лестнице стало тепло, и я поймала себя на том, что сама растираю запястье, будто хочу согреть его быстрее, чем печать согреет меня. Это разозлило. Тело не должно меня выдавать.

Внутри ждала ключница. Невысокая, с короткой седой стрижкой, в платье с чужого плеча, чуть перешитом на её фигуру, с тяжёлым кольцом на указательном пальце и связкой ключей на поясе, которая не звякнула ни разу за весь разговор. Я поняла, что она так умеет.

— Лорд Морр распорядился отвести вас в восточное крыло, — сказала она. Голос ровный, без улыбки и без неприязни. — Через галерею, не через большой зал. Столовая для вас будет в малой. Если захотите есть вне часа, скажите на кухне, но я запишу.

— Запишете что?

— Когда поели и сколько. — Она посмотрела на меня без вызова, просто как на задачу. — Лорд Морр попросил.

Я выдержала её взгляд. Потом сказала:

— Мне всё равно, запишет он или нет. Есть я буду, когда захочу.

Ключница не моргнула.

— Это я и запишу.

Мы шли по галерее, и я считала двери, чтобы не считать шаги. Левое крыло, правое, снова левое. Под потолком висели старые фонари, в которых вместо свечей стояли маленькие матовые шары, и они загорались ровно тогда, когда мы проходили под ними. Я замедлила шаг, потом пошла снова, проверяя. Загорались. Гасли за спиной. Дом смотрел.

Ключница открыла дверь в конце коридора. Комната была больше той, в которой я жила до брака, но у́же той, в которой жила после. Высокая кровать под тёмным пологом, камин, в котором уже лежали дрова, но огонь не был разведён, письменный стол у окна, кресло, ширма, за которой виднелся край кувшина для умывания. На столе стоял подсвечник с одной свечой и плоская шкатулка из тёмного дерева.

— Брачная печать реагирует на дом, — сказала ключница, не оборачиваясь. Она говорила это так, как говорят «на улице дождь». — Лорд Морр просил передать, что в комнате стоит старая бумага от его бабки, она написана для первой ночи. Можете читать, можете не читать. Я не знаю, что там.

Я подошла ближе. Шкатулка была не заперта. Внутри лежал тонкий лист, исписанный ровным женским почерком, и я узнала руку — когда-то Орин, мать Рейнара, показывала мне свою подпись на свадебном благословении. «Не ищи тепла от мужа, — начинала она, — ищи от дома. Дом знает, зачем ты здесь».

Печать на запястье потеплела так, что я почувствовала её через рукав.

— Что она делает? — спросила ключница, всё ещё стоя спиной ко мне. — Печать. Я слышала, что они должны светиться ночью.

— Светятся, — сказала я. Голос вышел ровнее, чем я ждала.

— Значит, в доме вы не чужая, — сказала она. И впервые за весь вечер обернулась. Глаза у неё были серые, усталые и спокойные. — Я скажу лорду Морру, что печать активна. Мне нужно сказать.

— Скажите, — ответила я.

Она кивнула, вышла, закрыла дверь. Я слышала, как её шаги уходят по галерее, и как замок на двери не повернулся. Она могла запереть, но не стала. Это было не доверие, это была инструкция. Не запирай, но и не отпирай.

Я села на кровать. Матрас был жёстче, чем я любила, и подушка пахла лавандой, которую я не выбирала. Печать горела ровно, не больно, но настойчиво, и я знала, что она не уймётся, пока я не засну, а может, и во сне. Я расстегнула браслет на левом запястье, тот, за который сжимала пальцы на рынке и у поверенного, и положила его на шкатулку с письмом Орин. Браслет и письмо легли рядом, и я смотрела на них, пока свеча не оплыла ещё на палец.

В коридоре послышались шаги. Не ключница — тяжелее, медленнее, с той особенной паузой перед дверью, которую я помнила по старой жизни в этом доме. Рейнар стоял за дверью. Я не видела, я знала. Я знала, как он останавливается, когда поднимает руку, чтобы постучать, и передумывает. Я знала, как он дышит в такие секунды — ровно, через нос, словно считает до трёх.

Стука не было.

Я встала, подошла к двери, не открывая её, положила ладонь на дерево. С той стороны — тишина, и тень тепла, идущая сквозь щель у пола. Печать на запястье вспыхнула так, что я на мгновение перестала чувствовать холод каменного пола под босыми ногами.

Я убрала руку.

— Я знаю, что ты там, — сказала я тихо, чтобы слышно было только ему.

Тишина. Потом, чуть погодя, шаги назад по галерее. Уходил — медленно, как входил. Я прижала ладонь к груди, где под ребрами что-то сжалось, и не стала называть это. Не сейчас. Завтра запишут, что я не спала до двух, и ключница передаст это Рейнару, и он будет знать. Пусть знает. Я легла, не раздеваясь, накрылась пледом с чужой лавандой и долго смотрела, как тень от подсвечника ползёт по пологу над кроватью, пока не стала похожа на руку, которая тянется ко мне и не дотягивается.

Я проснулась от чужого взгляда. Не от звука, не от прикосновения — от ощущения, что меня считают. Свеча ещё догорала, и в её остатках комната казалась янтарной, узкой, похожей на шкатулку, в которую меня положили на хранение.

У кровати стояла женщина, которую я раньше видела только мельком — ключница Дара, маленькая, сухая, с тем выражением лица, какое бывает у людей, привыкших записывать чужой сон, как расход по хозяйству. В руках у неё был поднос — травяной чай, тонко нарезанный хлеб, мёд в маленьком горшке. Она поставила поднос на столик у окна и не ушла. Ждала.

Я села, не поправляя волосы. Сорочка моя была мятая, плед сполз на пол, и я знала, что это тоже запишут — в какую сторону, к стене или к двери, насколько сбита подушка. Я видела, как Дара скользнула взглядом по моим рукам. На левом запястье печать потемнела за ночь, как синяк, и теперь снова наливалась теплом. Ключница смотрела на неё ровно столько, чтобы я поняла — она видит.

— Лорд Морр не спрашивал, — сказала я первое, что пришло в голову, чтобы хоть что-то сказать первой.

Дара не моргнула. Улыбка у неё была профессиональная, тонкая, как у повитухи, которая принимает чужих детей и не задаёт вопросов об отце.

— Лорд Морр уехал на заседание совета с рассветом, — ответила она. — Он распорядился подать вам завтрак в комнату. Платяной шкаф — справа от двери, там уже приготовлено на два дня. Нижнее бельё — в верхнем ящике. Если вам нужно что-то ещё, напишите на листке и оставьте на подносе, я заберу после полудня.

— После полудня, — повторила я. — Значит, до полудня я не существую.

Дара впервые чуть дрогнула уголком рта. Не в улыбку — в тень улыбки, в ту её половину, которую не показывают гостям.

— Вы существуете, госпожа Вейл. Именно поэтому я здесь. Мне нужно записать, как вы спали.

Я почувствовала, как внутри что-то сухо щёлкнуло, как замок на шкатулке, в которую меня только что заперли. Я положила ладонь на одеяло, чтобы не сжать кулак, и посмотрела на ключницу прямо.

— Спала плохо, — сказала я. — Легла около двух. Поднималась один раз, к двери. Пила воду из кувшина. Этого хватит для отчёта?

— Хватит, — сказала Дара. — Но лорд Морр просил также записать, на каком боку вы лежите, и сколько раз меняли положение.

В комнате стало очень тихо. Свеча догорела, и в утреннем сером свете я разглядела на её лице то, чего не видела ночью, — усталость, привычную и давнюю, как у конюха, который чистит одну и ту же лошадь двадцать лет. Она не наслаждалась. Она делала свою работу. И это было хуже.

Я медленно повернула левое запястьо. Печать под моей кожей отозвалась мягким жаром, словно в ней проснулась маленькая птица. Дара смотрела на неё, не отрываясь, и я впервые увидела, как у неё чуть расширились зрачки. Не страх. Интерес. Она знала, что это значит.

— Хорошая печать, — сказала она тихо, почти про себя, и тут же спохватилась. — То есть… сильная. Дом её слышит.

— Дом меня слышит? — переспросила я.

— Дом слышит печать, — поправилась Дара, но было поздно. Она сказала лишнее, и я это запомнила, и она видела, что я запомнила. — Я пришлю горничую к восьми, — добавила она быстрее, чем нужно. — Чтобы помочь одеться. Лорд Морр вернётся к полудню и хочет видеть вас в малой столовой, а не в спальне. Это… распоряжение.

Она поклонилась — ровно настолько, насколько кланяются залогу, — и вышла, оставив дверь приоткрытой ровно на ладонь. Не настежь. Не закрыто. Чтобы я слышала, как она идёт по коридору, как её шаги ровные и размеренные, как она передаст каждое моё слово дальше по цепочке, в которой я была звеном, а не человеком.

Я встала, подошла к двери и закрыла её сама. Щелчок замка был громче, чем следовало. Потом я вернулась к кровати, посмотрела на шкаф с приготовленным бельём, на поднос с нетронутым завтраком, на своё отражение в тёмном зеркале. Женщина в зеркале выглядела как я, и от этого было хуже всего.

Я взяла чашку, отпила. Чай был сладкий, слишком сладкий, как всегда в этом доме. Печать на запястье грелась, словно отвечала на чужое внимание, и я впервые подумала, что от неё мне не избавиться, даже если я закрою дверь, уеду из дома, перестану дышать в его стенах. Она будет писать обо мне до тех пор, пока кто-то не перестанет её читать.

Я поставила чашку. Подумала о сестре, о цене, которую плачу за её имя. Подумала о том, что Дара теперь знает, на каком я боку, и о том, что к полудню это будет знать и он.

Внизу, в малой столовой, звякнула посуда — слуги накрывали к возвращению хозяина на два прибора. Ровно на два.

Глава 5. Утро под отчёт

Утро в доме Морра пахло чужим чаем и дымом.

Я проснулась от того, что кто-то двигался за дверью. Не стучал, не входил — просто двигался, и под дверью тянуло холодом, хотя камин горел. Печать на запястье отозвалась первой: тёплая, чуть тугая, как браслет, который надели во сне и забыли снять. Я прижала её к простыне и сосчитала вдохи. На третьем поняла, что в спальне слишком тихо для чужого дома. Здесь всегда должно быть слишком тихо.

За стеной, в малой столовой, управляющий Хальд говорил голосом, поставленным для отчётов. Не моих — его. Слова доходили не по одному, а слоями, как шум воды, и я перестала дышать, чтобы расслышать.

— Лорд Морр. Жена встала на рассвете. Умылась сама, прислугу к умывальне не звала. Кружку отвара взяла из своей корзинки, не из кухни. Спала, по словам ночной Дары, плохо: ворочалась, кровать мяла, к мужу не вставала. Съела на завтрак сухой хлеб и ломоть сыра, мяса не тронула, к вину не притронулась. Настроение — ровное, на вопросы отвечала коротко, глаза не поднимала. Ни разу не назвала дом своим.

Пауза. Я услышала, как Рейнар поставил чашку. Не допитую, с гулким, тяжёлым стуком, каким ставят, когда не слышат собственных рук.

— Это всё, Хальд?

— Всё, милорд. Дать распоряжение по белью и бане?

— Распоряжение по белью. Баню — к вечеру, когда я буду в кабинете. И смените ей кружку. Эта с трещиной.

Я села в кровати, и печать кольнула сильнее, будто дом проверял, на месте ли я. Он считал мои вдохи. Они оба считали. Хальд запишет, сколько раз я повернулась, и Дара повторит это Рейнару за ужином, а Рейнар сделает вид, что слушает доклад о запасах зерна, и я снова буду знать, что он знает, что я не спала.

Я натянула платье, застегнула крючки сама, потому что утреннюю служанку уже отпустили по его слову, и вышла в коридор. Хальд стоял у двери в столовую, сложив руки, как человек, который ждал именно меня.

— Леди Вейл, — он кивнул, и я заметила, как он произнёс фамилию — Вейл, не Морр, словно проверяя, вздрогну ли я. Я не вздрогнула. — Лорд Морр просил передать, что завтрак для вас будет подан отдельно, в ваших покоях.

— Я спущусь в столовую.

— Распоряжение было — отдельно.

— Распоряжение было, — повторила я, и в горле стало тесно от слова «было», как от собственной фамилии в его длинном, отточенном звуке. Я прошла мимо него и остановилась у двери в столовую, потому что не могла войти, не услышав ещё раз, как Рейнар пьёт чай.

За дверью было тихо. Потом он сказал — так, словно Хальд ещё стоял рядом:

— Она ела мало. Узнай, что ела её сестра, когда жила в нашем доме. Сравни.

Сравни. Я положила ладонь на ручку двери и почувствовала, как печать под рукавом становится горячей. Он сравнивал меня с моей сестрой, как будто Тесса была мерой, а я — ошибкой. Как будто мой сухой хлеб был не голодом, а показателем, который надо подогнать под чужую норму.

Я открыла дверь. Рейнар сидел во главе стола, чашка перед ним была полна, он не пил. Увидел меня — и не удивился, потому что, конечно, ждал. Хальд за моей спиной отступил на полшага, и я услышала, как он записывает в книжечку: «вышла в столовую, против распоряжения, время — час после рассвета».

— Доброе утро, — сказала я.

Он кивнул. Не встал.

— Тебе принесут завтрак.

— Я поем здесь.

— Здесь едят советники и гости.

— Я теперь и то и другое.

Он посмотрел на меня, и я впервые поймала в его лице то, что искала всё утро: не злость, не холод, а усталость от роли, которую он сам на себя надел. Он хотел, чтобы я села. Он не хотел, чтобы Хальд это записал.

Я села напротив, сама налила себе чаю из его чайника, и рука у меня не дрожала. Печать под платьем отозвалась коротким теплом, как будто дом решил, что я имею право сидеть на этом стуле, и теперь не собирался это право отбирать.

— Ты ела мало, — сказал Рейнар, глядя в чашку.

— Я поем, — ответила я и отломила хлеб. Хлеб был его, из его кухни, и это было первое, что я в этом доме сделала не из страха.

Хальд за моей спиной закрыл книжечку, и я услышала, как он уходит, и шаги его были слишком осторожны для человека, который только что переписал мою жизнь в строчку.

Ключница Дара принесла завтрак не мне. Она поставила поднос на стол перед Рейнаром, и я увидела, как он кивнул ей — коротко, без слов, как кивают своим. Хлеб, масло, тонко нарезанная ветчина, яйцо в форме, горячий чайник с двумя чашками. Дара убрала пустую тарелку, на которой, видимо, принесли ему первую, не тронутую порцию, и я поняла, что мой пустой желудок был замечен давно, и где-то в кухне уже решили, что я ем плохо. Рейнар подвинул ко мне тарелку с хлебом. Просто сдвинул по столу двумя пальцами, не глядя. Я взяла ломоть. Масло было солёное, настоящее, не то, что мне присылали с рыночным пайком. Печать под платьем снова отозвалась, и я подумала, что дом считает масло знаком примирения, а я считаю его ценой, которую мне выставили за ночь.

— Ты не ешь, — сказала я Рейнару, потому что тишина становилась хуже любой ссоры.

Он поднял чашку, отпил, поставил обратно. На краю чашки остался отпечаток его губ, и я поймала себя на том, что смотрю на этот отпечаток дольше, чем нужно.

— Съешь яйцо, — сказал он. — Хальд сказал, ты спала четыре часа.

Я замерла с хлебом у рта. Хальд считал мои часы сна. Хальд внёс это в книжечку. Где-то в кабинете совета, за закрытой дверью, уже знали, что я плохо сплю, и это знание превратило мою бессонницу в политический факт, в строчку, по которой будут решать, справляюсь я с ролью или нет.

— Хальд, — повторила я. — Тот самый, что вчера отсчитывал мои шаги до камина?

Рейнар не ответил. Он смотрел на меня так, будто я сказала что-то лишнее при посторонних, и я оглянулась. У двери стоял мальчик-подмастерье с кухни, с глиняным кувшином, и руки у него тряслись так, что вода плескалась через край. Он был из тех, кого в доме не замечают, пока не оступятся. Я посмотрела на него, и он тут же отвёл глаза, но не ушёл, потому что ему не велели.

— Поставь кувшин, — сказала я ему. — И ступай.

Он поставил кувшин на край стола, поклонился мне слишком низко, потому что я была госпожой, а потом так же низко Рейнару, и выскочил за дверь, и дверь скрипнула, и я поняла, что этот скрип тоже будет записан. Рейнар смотрел на закрывшуюся дверь, и я впервые увидела на его лице ту тень, которую видела в зеркале у себя: усталость от того, что каждое твоё движение в собственном доме становится чужим отчётом.

— Зачем ему знать, сколько я спала? — спросила я, и голос у меня был тише, чем хотелось.

— Он докладывает мне, — ответил Рейнар. — Не совету. Пока мне.

Это «пока» упало между нами, как монета на пол, и я услышала в нём обещание и угрозу одновременно. Пока — значит, скоро будет иначе. Пока — значит, мне дают срок привыкнуть, а потом срок кончится. Я отломила ещё хлеба, и масло осталось у меня на пальцах, и я не вытерла их сразу, и Рейнар проводил это движение взглядом, и я почувствовала его взгляд кожей, как тогда, ночью, когда он стоял у двери в мою спальню.

— Ешь, — повторил он, и я снова услышала в этом слове не заботу, а приказ, и снова не захотела подчиняться.

Я ела. Я ела медленно, потому что знала, что каждое моё движение вилки будет записано, и хотела, чтобы в этой записи было хоть одно, которое я делаю по своей воле, а не по его слову. Ветчина была копчёная, с можжевельником, и вкус у неё был чужой, дорогой, и я подумала о Лире, которая сейчас ест кашу на воде, если ей вообще дают кашу, и у меня перехватило горло, и я запила ветчину чаем, чтобы он не заметил. Он заметил. Он заметил, что я пью слишком быстро, и не сказал ничего, и от этого молчания мне стало хуже, чем от любого упрёка.

Когда я доела, на тарелке остался огрызок хлеба, кривой, с моими зубами на корке. Я подвинула тарелку к нему, не задумываясь, и рука моя замерла на полпути, потому что так в этом доме не делают, потому что огрызки с моими зубами не возвращают хозяину стола. Рейнар посмотрел на тарелку, потом на меня, и я не успела её забрать, как он взял этот огрызок и доел сам, и Дара у двери кашлянула, и я поняла, что она тоже это видела, и это тоже будет записано, и я не знала, радоваться мне или злиться, что хлеб, который я надкусила, теперь будет стоить мне ещё одной строчки в чужой книге.

Я встала. Стул скрипнул, и я услышала, как где-то в коридоре записали и этот скрип. Рейнар не встал, и я была ему за это благодарна, потому что если бы он встал при мне, при Даре, при Хальде, которого не было, но который всё равно был, это стало бы жестом, а жест в этом доме — это тоже запись.

— Я пойду в лечебницу, — сказала я. — Если мне можно.

Он кивнул, не поднимая глаз. Я вышла из столовой, и спина у меня горела, и я знала, что он смотрит мне вслед, и не обернулась, и не обернуться стоило мне больше, чем любого ответа, который я могла ему дать.

Я шла по коридору, и шаги мои отдавались в плитах чужим эхом. Лечебница была через два крыла, через внутренний двор, и я считала двери, чтобы не думать о хлебе, который он доел, и о том, как Дара при этом кашлянула. Счёт сбился на пяти, потому что в конце коридора стоял Хальд, и у него в руках была книга в кожаном переплёте, и я поняла, что иду прямо в неё.

Он поклонился ровно настолько, насколько было нужно, чтобы поклон считался поклоном, и не больше.

— Леди Вейл. Лорд Морр просил передать, что в лечебницу сегодня не нужно. Там ждут проверки из цеха.

Я остановилась. Утренний чай ещё стоял у меня в горле, горячий и обидный, и я сглотнула, чтобы голос не сел.

— Проверки, — повторила я. — С утра?

— Совет дома Тарн прислал ревизора, — сказал Хальд, и глаза его не мигнули, и я подумала, что он, наверное, никогда не мигает, когда говорит правду. — Лорд Морр распорядился, чтобы вы оставались в своих покоях до полудня.

В моих покоях. В моих. У меня не было покоев, у меня была спальня с печатью на запястье и стул у окна, на котором я не спала.

— А если я не останусь?

Хальд посмотрел в книгу, и я успела заметить, что страница там была не чистая, что на ней уже стояла дата, и чуть ниже — пустая строка, и пустая строка ждала меня.

— Это будет записано, — сказал он.

Я кивнула. Я не стала спорить, потому что спорить — это тоже запись, и каждое моё слово в этой книге будет стоить мне лишней ночи в спальне, где печать считает моё дыхание. Я развернулась и пошла обратно, и Хальд не двинулся с места, и я знала, что он сейчас смотрит мне вслед и отмечает, как я держу плечи, ровно или нет, и держу ли я руки у пояса, или одну из них я прижала к запястью, где под рукавом теплела печать.

Коридор был длинный, и я шла по нему, и думала о том, что утром, когда я спустилась к завтраку, Дара встретила меня словами «ваш чай уже подан, и каша гретая», и в её голосе было столько показательной заботы, что я поняла — она не заботилась, она отчитывалась. Кому-то. Не мне. Я села, и передо мной стоял прибор на двоих, и второй стул был пуст, и я спросила, не нужен ли он, и Дара сказала «лорд Морр примет пищу в кабинете, он не хотел вас беспокоить», и я не поверила, но спорить не стала, и мы с ней знали, что она записала и мою просьбу, и его отказ, и мою просьбу, на которую не было ответа.

Когда он всё-таки вошёл, сразу после моего вопроса про сестру, он не извинился. Он сел напротив, и от него пахло бумагой и чужим одеколоном, и я не стала узнавать, чьим, потому что узнать — значит показать, что мне есть дело. Он разрезал ветчину, и нож скрипнул по тарелке, и я заметила, что тарелка у него была другая, не из того сервиза, что у меня, и я подумала, что Дара и это посчитала, и что в книге у Хальда теперь будет строчка про разные тарелки, и кому-то эта строчка расскажет больше, чем мне.

Он спросил про сестру, и я ответила, и голос у меня сел на полуслове, и он это услышал, и я знала, что он услышал, и он знал, что я знала, и мы оба сделали вид, что не услышали.

Я остановилась у двери в спальню, и рука у меня лежала на ручке, и ручка была холодная, и я подумала, что весь этот дом теперь будет холодным, пока в нём пишут книгу про мой аппетит. Я толкнула дверь, и печать на запястье отозвалась теплом, и это было хуже всего, потому что тепло шло не от меня, а от дома, а дом отзывался не на меня, а на то, что я здесь, и «здесь» означало «залог», и «залог» означало «строка в книге».

Я вошла, и дверь за мной закрылась сама, и я не стала её запирать, потому что замок — это тоже запись, и я устала писать. Я села на кровать, и подушка пахла лавандой и чужим мылом, и я подумала, что подушку мне тоже сменили, и сменили не потому, что заботились, а потому, что Дара отметила, как я ворочалась, и решила, что запах будет лучшей строчкой в её отчёте, чем мои вздохи.

На столике у кровати стоял поднос с чаем, и чай был горячий, и я знала, что его принесли минуту назад, и что минуту назад Дара стояла за дверью и слушала, открою ли я, и я открыла, и это тоже будет записано.

Я подняла чашку, и чай пах мятой, и я не люблю мяту по утрам, но я выпила, и на дне остался листик, и я подумала, что если бы я была той, кем меня тут считают, я бы вылила этот чай в камин, чтобы Хальд записал ещё и это. Но я не вылила. Я выпила, и мята горчила, и я поставила чашку, и чашка стукнула о блюдце, и стук был слишком громкий, и я знала, что Дара его услышала, и что стук тоже будет в книге, рядом с датой и пустой строкой, и пустая строка ждала, что я сделаю следующей.

Я не вышла к завтраку. Не из гордости — гордость давно превратилась в грим, и я устала его подновлять, — а потому что за дверью уже ждала записка, и записка была не от Дары и не от Хальда, а от него, и это меняло всё, и я ещё не решила, как именно.

Записка лежала на подносе, под чашкой, и я увидела её, когда убирала чай. Лист был тонкий, дорогой, сложенный не пополам, а вчетверо, как складывают письма, которые не должны прочитать слуги. Я развернула. Почерк был его, и от почерка у меня свело пальцы, как от холода, хотя в комнате было тепло, теплее, чем вчера, и это тоже было записано бы где-нибудь, если бы кто-то считал.

«Завтрак в малой зале. Без свидетелей. Управляющий будет ждать с отчётом. Я хочу, чтобы ты была там, когда он его прочтёт».

Я перечитала. Потом ещё раз. Потом сложила обратно вчетверо и положила на столик, и подумала, что он не написал «пожалуйста», и не написал «мне важно», и не написал «ради Лиры», хотя мог бы, потому что Лира всегда была его любимым рычагом, и я ненавидела его за то, что он знал это, и за то, что он не воспользовался, и ещё больше ненавидела за то, что мне стало легче, когда он не воспользовался, и это легче было хуже, чем записка, и я не знала, куда его положить.

Я встала. Подумала. Села обратно. Посмотрела на корзинку с зельями у кровати, и корзинка смотрела на меня, и в ней лежал вчерашний пузырёк, и я знала, что если я сейчас открою его, то Хальд запишет и это, потому что Хальд записывал всё, и я была для него не женщиной и не залогом, а строкой с двумя инициалами, и строка не ест, строка не пьёт, строка не ломает печать. Я подняла корзинку, поставила её к двери и вернулась к подносу. Чай остыл, и я допила его холодным, и мятная горечь стала злостью, и злость была кстати, потому что без неё я бы пошла.

Я оделась медленно, и это была маленькая месть, и я знала, что он знает, что я одеваюсь медленно, и что каждая минута будет записана как «залог не выходил к завтраку двадцать три минуты после звонка», и я хотела, чтобы эти двадцать три минуты жгли ему затылок так же, как мне горели его слова «когда он его прочтёт», и я не знала, зачем ему, чтобы я была там, и незнание было хуже, чем знание, потому что знание я бы положила на полку, а незнание приходилось держать в руках.

На страницу:
4 из 5