
Полная версия
Измена дракону. Жена, которую опозорили
— Подождите за дверью.
— Леди, — он кивнул на стражников, — здесь мужчины дома Морра. Они не выйдут. Они за этим.
Я знала, зачем. Они были не для охраны. Они были для того, чтобы я не сожгла письмо, не порвала, не убежала через задний двор в одном платье, как будто я та женщина, которой меня рисовали на рынке. Они были, чтобы я поняла: вариантов нет. Есть только подпись или Лира.
Я встала, подошла к окну. По улице шла женщина с корзиной белья, и я на секунду увидела в её руках чужую простыню — чужую жизнь, чужой дом. Подумала: если я подпишу, у Лиры будет своя комната, и своя постель, и своя кружка чая, которую никто не выпьет за неё. Если не подпишу — у неё будет улица и слух о сестре, которая предпочла гордость младшей крови.
Я вернулась к столу, взяла перо. Оно было чужим, не моим, и я это почувствовала по весу — слишком лёгкое, слишком послушное в пальцах. Я поднесла его к бумаге, и рука не дрожала. Этому я научилась давно — не дрожать в чужих руках.
Внизу письма, под подписью Рейнара, оставалась пустая строка. Для меня. Я поставила точку в начале имени и не закончила. Посмотрела на поверенного. Он ждал.
— Если я подпишу, — сказала я, — сестру увидят мои глаза, а не ваши. До заката. Иначе бумага сгорит в камине вместе с вашим кафтаном.
Поверенный не вздрогнул. Только чуть опустил подбородок — так, как опускают его люди, привыкшие к тому, что их слушают.
— Леди Вейл, ваше условие будет передано. До заката, — он сложил письмо обратно в папку, и движение его рук было таким ровным, словно он каждый день складывал чужие судьбы. — Но вы понимаете, что до заката дом Морра ждать не будет. Договор подписывается сегодня, иначе совет считает вашу сестру добровольно вышедшей из-под опеки.
Я почувствовала, как кожа под браслетом стала горячей. Печать. Она всегда отвечала на ложь — раньше я думала, что это выдумки старых женщин, потом перестала думать и стала чувствовать. Сейчас она горела ровно, как маленькая печка, и от неё по запястью шёл сухой жар, будто кто-то держал у вены тлеющую бумагу.
— Выйдите, — повторила я.
Он посмотрел на стражников. Они не шевельнулись. Тогда он посмотрел на меня, и в его глазах впервые мелькнуло что-то похожее на человеческое. Не жалость. Узнавание. Он знал, как выглядит женщина, у которой забирают выбор, и знал, что она всё равно подпишет.
Когда дверь закрылась, я села. Не в кресло — на пол, у стены, потому что ноги перестали меня держать, а кресло стояло слишком далеко. Юбка набралась пыли, я заметила это и не поправила. Пыль была честнее меня.
В голове шёл счёт. Не месяцы — дни. Сколько дней Лира прожила без защиты рода, пока письмо шло от совета до моего порога. Сколько дней ей осталось, если я сейчас встану и скажу нет. Сколько дней мне осталось, если скажу да.
Я подняла рукав. Печать лежала на запястье, тонкая, как старый шрам, и под ней медленно проворачивался рисунок — две змеи, сплетённые хвостами. Когда-то я смотрела на неё и видела обещание. Теперь — крючок.
За стеной заговорили. Сначала тихо, потом громче, и я узнала голос — не поверенного. Другой. Ниже, ровнее, без пауз на вежливость. Рейнар. Он что-то отвечал стражникам, и я не слышала слов, только тон, и по тону поняла: он торгуется. Не за меня. За условия.
Значит, он здесь.
Я встала. Юбку отряхнула, волосы поправила, посмотрела в маленькое зеркало у двери — то, которое раньше висело в комнате для гостей, а теперь висело здесь, как напоминание, что я гостья в собственном доме. В зеркале была женщина, которую я почти не узнавала. Не потому что постарела. Потому что перестала себе нравиться.
Я открыла дверь.
Рейнар стоял у перил, спиной ко мне, и говорил с поверенным так, как говорят с человеком, которого собираются уволить после обеда. Поверенный кивал. Стража стояла навытяжку.
— Лорд Морр, — сказала я.
Он обернулся. Лицо у него было такое, какое я любила раньше — жёсткое, красивое, без лишних слов. И такое, какое ненавидела теперь — жёсткое, красивое, без лишних слов. Та же маска. Я не знала, носить её мне или снять.
— Ты слышал, что я сказала? — спросила я.
— Слышал, — ответил он. — Сестру увидят твои глаза. До заката.
— Не так, — сказала я. — Условие было моё. Повтори его.
Поверенный поднял глаза от бумаг. Стражники переглянулись. Рейнар посмотрел на меня так, как смотрят на дверь, в которую не стучат дважды.
— Условие леди Вейл, — сказал он ровно, и каждое слово звучало так, будто он его вырезал, — сестра остаётся под её присмотром до заката. Не моим. Не совета. Её. После подписи — личная встреча без свидетелей дома Морра.
Я выдохнула. Медленно. Так, чтобы он не увидел, что я задерживала дыхание.
— Хорошо, — сказала я.
Поверенный протянул мне перо. Тоже, что было на столе, лёгкое, послушное. Рейнар не двинулся. Он смотрел, как я беру его, как подношу к бумаге, как ставлю первую букву. И я почувствовала его взгляд на запястье — там, где печать стала горячей. Он тоже это видел. И ничего не сказал.
Я подписала. Имя вышло ровным, без наклона, без дрожи. Подпись легла под его подпись, и между ними осталась пустая строка, как трещина в стене.
— Готово, — сказала я.
Рейнар кивнул поверенному, и поверенный ушёл, не прощаясь. Стражники остались. Я посмотрела на Рейнара. Он смотрел на мою руку, и я впервые подумала, что он, может быть, не знает, что делать с женщиной, которая только что подписала свою жизнь и не заплакала.
— Леди Вейл.
Ключница Дара не спрашивала. Она констатировала. Её голос был тонким, аккуратным, как сгиб письма, и пахнул лавандой, которую сушили на чердаке. Она стояла в дверях моей новой спальни — той самой, где я когда-то просыпалась с его рукой на животе, — и смотрела на моё запястье.
Печать светилась. Я опустила рукав. Поздно.
— Брачный знак отзывается на хозяйку дома, — сказала Дара. — Вам принесут отдельный ужин. Лорд Морр просил передать, что не будет ужинать сегодня с вами. — Она сделала паузу ровно такой длины, чтобы я поняла, о чём эта пауза. — В кабинете.
Я кивнула. Дара не ушла. Она смотрела на мою руку, потом — на моё лицо, потом — снова на руку.
— Если печать горит ночью, — сказала она, и голос её стал суше, — служанка услышит. Дом большой. Стены тонкие.
Я знала, что это не забота. Это отчёт, который она отнесёт управляющему Хальду ещё до рассвета. Хальд доложит совету. Совет — Рейнару. Круг замкнётся к утру, и я снова буду залогом, только теперь у залога будет температура.
— Спасибо, Дара, — сказала я. Голос вышел ровным. Слишком ровным. Она это услышала. Ушла, не оглядываясь.
Комната была моя и не моя. Те же гобелены с оленями, которых я сама вышивала три зимы назад. Тот же комод, где я хранила сушёную мяту от тошноты. Только мяту заменили на пакетики с чужим почерком: «для леди Вейл, по рецепту дома Тарн». Я сняла пакетик, понюхала. Полынь, зверобой, что-то горькое, незнакомое. Не моё.
Я села на кровать. Подушка пахла им. Я знала этот запах раньше — кедр, немного дыма, что-то тёплое, что не имело названия, пока я не перестала его чувствовать. Теперь я снова чувствовала, и это было хуже всего.
Я должна была спуститься к сестре. Договор давал мне право — до заката, без свидетелей дома Морра, под мою ответственность. Я это выторговала сама, и Рейнар повторил мои слова так, будто они были его. Может, для него так и было. Может, для него всё, что я говорю вслух, через минуту становится его приказом.
Я встала, подошла к зеркалу. Поправила волосы — жест, который я ненавидела в женщинах, которые ждут мужчин. Я ждала не его. Я ждала, пока мои руки перестанут пахнуть чужими чернилами. Они пахли.
В дверь постучали. Не как служанка — коротко, два раза, с паузой. Так стучат люди, которые имеют право стучать.
— Открыто, — сказала я.
Вошёл Рейнар. Без стражи. Без поверенного. Один. Я не ожидала, что он придёт сам — думала, пришлёт кого-то, кто передаст, что «лорд Морр ждёт вас внизу». Он не стал ждать. Он вошёл и остановился у двери, и мы смотрели друг на друга через всю комнату, где когда-то засыпали в одной кровати, не договариваясь, кто к кому повернётся спиной.
— Я привёз сестру, — сказал он. — Она внизу. С Бринн. Можешь спуститься.
Я не двинулась.
— Ты сказал — без свидетелей дома Морра, — сказала я.
— Бринн не свидетель. Бринн — стены.
Это было почти нежно. Почти. Я сжала пальцы на браслете — старом, медном, который носила ещё до свадьбы. Он заметил. Он всегда замечал, когда я сжимала браслет.
— Зачем ты здесь? — спросила я. — Прислал бы записку.
Он не ответил. Он смотрел на моё запястье, где под рукавом пульсировала печать, и я видела, как он это видит — как свет пробивается сквозь ткань, розовый, тёплый, живой. Его лицо не изменилось. Только скулы стали жёстче.
— Потому что записку ты бы сожгла, — сказал он наконец.
— Ты прав, — сказала я. — Сожгла бы.
Он сделал шаг. Один. Остановился. Мы стояли в двух шагах друг от друга, и я чувствовала его тепло, и это было невыносимо, потому что я не хотела его чувствовать. Я хотела ненавидеть ровно, без этого тёплого комка под рёбрами, который появлялся каждый раз, когда он говорил со мной так, как сейчас — тихо, без приказа, без маски.
— Спустись к сестре, — сказал он. — Она спрашивает про тебя каждые полчаса. Я слышал.
— Ты подслушиваешь мою сестру?
— Я её отец, пока ты моя жена. — Он остановился. — Пока действует договор.
Фиктивный. Год. Я кивнула, и он не двинулся, и я поняла, что он ждёт, пока я пройду мимо него к двери. Что он не уступит дорогу. Что это его дом, и его кровать, и его воздух, и я могу быть в нём только с его разрешения, даже если договор говорит другое.
Я подошла ближе, чем нужно. Так, чтобы он отступил или дотронулся. Он не отступил. Он вдохнул — я увидела, как дрогнули его ноздри, — и я подумала, что он сейчас положит руку мне на локоть, проведёт к двери, как тогда, когда мы только поженились и он ещё помнил, что я могу упасть с лестницы в его дурацких туфлях.
Он не положил. Я прошла мимо. Близко. Так близко, что мой рукав скользнул по его руке, и печать на моём запястье вспыхнула так, что я почувствовала жар через ткань.
Он это видел. И я это видела.
— До заката, — сказала я, не оборачиваясь. — Она будет со мной до заката.
— Я знаю, — сказал он.
Я спустилась к сестре. На лестнице пахло кедром и чужими духами, и я старалась не думать о том, как он смотрел на моё запястье, и о том, как моё тело отозвалось раньше, чем я успела решить, отзываться ли ему вообще.
Сестра ждала в кухне, маленькая, бледная, в чужом платье. Она увидела меня и не улыбнулась. Она посмотрела на моё запястье, где под рукавом тлела печать, и сказала:
— Ты в порядке?
Я села рядом. Положила руку на её ладонь. Печать нагрела её пальцы, и она вздрогнула, но не отдёрнула руку.
— Нет, — сказала я. — Но я здесь.
Сестра вцепилась в мою руку, и я почувствовала, как у неё дрожат пальцы. Не от страха. От того, что она слышала, как я разговариваю с ним, и не хотела, чтобы я уходила обратно.
— Ты могла бы, — сказала она тихо. — Могла бы не подписывать.
Я не ответила. Потому что я уже подписала. Потому что чернила ещё не высохли, когда поверенный убрал книгу под мышку, и потому что она это знала.
Она отпустила мою руку и села ровнее, как её учили в приюте. Мне двадцать шесть, ей двадцать два. По бумаге мы взрослые женщины, по тому, как она сейчас сложила ладони на коленях, ей снова пятнадцать, и я снова та, которая решает.
— Что он тебе сказал? — спросила она.
— Что год.
— Год чего?
— Год рядом.
Она сглотнула. Я видела, как дёрнулось её горло, и мне захотелось её обнять, но я не двинулась. В этом доме обниматься нельзя. Здесь за каждым жестом следят, и каждое объятие запишут в книгу, как вес и сон.
— А если я уйду к тёте? — сказала она.
— У тёти нет защиты. У тёти даже крыши нет, она снимает комнату над прачечной. Если ты уйдёшь к ней, ты перестанешь быть Вейл по бумаге, и опека перейдёт к тому, у кого бумага. К тому, кто уже прислал сюда поверенного.
Она это знала. Она просто хотела услышать, что у неё есть выбор, хотя бы один, хотя бы в словах.
— Элиса, — сказала она, и голос у неё сел, как у меня, когда я злюсь. — Я не хочу, чтобы ты из-за меня.
— Ты не из-за меня, — сказала я. — Я из-за тебя. Это разные вещи.
Она посмотрела на меня так, будто я её ударила, и я пожалела, что сказала это вслух. Не потому что неправда. Потому что в этом доме правда звучит как приказ, и я только что приказала ей молчать и быть благодарной.
Я встала. Ноги затекли от каменного пола, и я поняла, что не ела с утра. В животе было пусто и холодно, и я подумала, что он, наверное, уже знает. Что управляющий уже доложил, что я не вышла к завтраку и что сестра не притронулась к каше. Что моё тело снова стало отчётом, и что мой голод теперь его цифра в его книге.
Я подошла к плите. Угли ещё тлели. Я нашла горшок, налила воды, бросила две щепотки сухой мяты из своей корзинки. Корзинка стояла у двери, там же, где я её поставила, когда вошла. Её никто не тронул. Я подумала, что это тоже записано, что я не убрала свои травы в чужой шкаф.
Пока вода грелась, я услышала шаги в коридоре. Тяжёлые, ровные, с паузой перед дверью. Он остановился. Я не обернулась. Сестра тоже не обернулась. Мы стояли спиной к двери, и обе знали, что он нас видит, и обе делали вид, что варим себе чай, как будто это наша кухня, как будто мы имеем на неё право.
Дверь не открылась. Он постоял, потом шаги ушли. Я выдохнула, и только тогда заметила, что руки у меня трясутся, и что мята в моей кружке пахнет не так, как дома, потому что вода здесь чужая.
Я налила сестре. Она взяла кружку двумя руками и отпила, морщась, как всегда, когда чай слишком горький. Я подождала, пока она поставит кружку, и сказала:
— Слушай меня. Сейчас ты поешь, потом ляжешь. Я договорюсь, чтобы тебя не трогали до утра. Завтра я поговорю с управляющим про одежду. Потом я поговорю с ним про деньги. Потом я поговорю с ним про ключи от ванной.
— С управляющим? — переспросила она.
— С тем, кто здесь решает, когда ты ешь, — сказала я. — Не с ним. С тем, кто ниже.
Я осталась на кухне, когда сестра уснула. Её дыхание в соседней комнате было неровным, как у человека, который притворяется, что спит, чтобы его не трогали. Я дала ей это. Сама я легла на узкую кухонную скамью у остывшей печи, подложила под голову сложенный фартук и долго смотрела в потолок, на котором темнело пятно от прежней протечки. Крыша здесь текла, и никто не чинил. Это я тоже запомнила.
Утром я встала раньше прислуги. Мне нужно было одно — увидеть свои травы и понять, что с ними сделали за то время, пока меня здесь не было. Я помнила, где стояли горшки, в каком порядке, какие окна открывала на ночь, чтобы восточная сторона дышала. Память тела сильнее памяти ума. Ноги сами нашли дверь в травяную комнату за кухней.
Дверь была не заперта. Это меня удивило больше, чем если бы она была заперта.
Внутри пахло сыростью и чужими руками. Горшки стояли на тех же местах, но земля в них была сухой, жёсткой по краям, и в двух кадках кто-то посадил декоративный плющ, который я никогда бы не посадила. Плющ забирал свет. Я выдернула его, не раздумывая, и земля посыпалась на каменный пол. Мне стало немного легче. Это было маленькое право, но моё.
Я открыла окно. Холодный утренний воздух ворвался в комнату, и плющ на моей руке обжёг ладонь — сок был едкий, я это знала, но всё равно неаккуратно вытащила. Я сунула обожжённую руку под мышку и услышала шаги в коридоре.
Это была ключница. Не Дара, другая, моложе, с убранными под чепец волосами и ключами на поясе, которые звякали при каждом шаге, как маленький колокольчик. Она остановилась в дверях и посмотрела на меня так, как смотрят на человека, который зашёл не в свою комнату.
— Здесь не убирают, — сказала она. — Это не ваше крыло.
Я вынула руку из-под мышки. На ладони уже набухал белый пузырь.
— Это мои горшки, — ответила я. — Я их сажала.
Она не отвела взгляд.
— Лорд Морр приказал пересадить их под зимний режим. Плющ держал влагу.
Я не стала спорить про влагу. Я сказала другое.
— У меня обожжена рука. У вас в шкафу у дверей стоял флакон с обмыванием, я его оставляла. Дайте мне его, пожалуйста.
Она помедлила. Ключи на её поясе звякнули снова. Она прошла мимо меня к шкафу, открыла его, достала флакон. Я заметила, что флакон стоял не на той полке, где я его оставляла, и что пробка была другой — не моей, а простой деревянной. Кто-то открывал.
— Дайте, — повторила я.
Она подала флакон, не в руки, а на полку передо мной. Это была мелочь, но я почувствовала, как у меня сжалось горло. В этом доме вещи подавали на полку, а не в ладонь, и разница была не в воспитании, а в цене, которую мне здесь назначили.
Я взяла флакон сама. Промокнула ладонь. Обмывание было не моё — пахло иначе, чуть резче, с оттенком полыни, которую я никогда не клала. Значит, кто-то пользовался моими запасами, пока меня не было. Кто-то считал это своим правом.
Ключница всё ещё стояла в дверях.
— Лорд Морр будет завтракать в малой зале, — сказала она. — Вам подадут отдельно, если пожелаете.
Отдельно. Слово было выбрано точно. Не «в своей комнате», не «позже», а отдельно, как подают гостям, которых не хотят видеть, но обязаны кормить по закону гостеприимства.
— Я буду завтракать отдельно, — согласилась я. — В травяной комнате. Здесь есть стол и стул. Если их не убрали.
Она посмотрела на меня внимательно. В её взгляде не было ни злости, ни сочувствия. Была привычка исполнять.
— Стол есть, — сказала она. — Стул один. Прикажете принести второй?
— Прикажите, — сказала я.
Она кивнула и ушла. Ключи звякнули в последний раз и стихли.
Я осталась одна в травяной комнате, с обожжённой рукой и флаконом не своего обмывания. За окном кто-то из конюшни выводил лошадь, и она фыркала на утреннем холоде. Я подошла к плющу, который выдернула, и положила его в ведро. Потом передумала и повесила ведро за дверью — пусть видят, что я не прячу. Пусть видят, что я не извиняюсь.
Я села на подоконник и стала ждать стул.
Она кивнула. Она поняла. В этом доме не идут к лорду с мелочью, мелочь решают слуги, и если ты знаешь, к какому слуге идти, ты уже наполовину свободна.
Я села напротив неё. Между нами стояла кружка, от которой шёл пар, и я смотрела, как он оседает на каменный край. Я подумала о том, что он стоял за дверью и слушал, как я объясняю ей, как здесь жить. Я подумала о том, что он теперь знает, что я знаю, как здесь устроено. Я подумала о том, что ему, наверное, стало легче.
Мне не стало.
Глава 3. Договор в родовой книге
Экипаж остановился у парадного крыльца, и я успела подумать только одно: он не мог приехать сам. Ступени были мокрыми после утреннего дождя, кучер держал дверцу так, словно предлагал мне не выход, а сцену. Я вышла первой, как нас учили в детстве — первой выходит старшая, первой и падает.
Рейнар ждал у дверей, без мундира, в темном дорожном плаще, и от этого было хуже. Мундир я бы пережила. Мундир — это роль, функция, поверенный, совет, печать. Человек в плаще — это тот, кто когда-то снимал с меня серьги перед сном, и я до сих пор помню, как холодели мочки под его пальцами.
— Вейл, — сказал он вместо приветствия, и я услышала в этом обращении всю их семейную манеру: не по имени, не по титулу, по роду, как будто меня уже вычеркнули из собственного.
— Морр, — ответила я тем же и не улыбнулась.
Он не предложил мне руку. Я и не ждала, но заметила, как дрогнул его мизинец у бедра, словно он начал движение и остановил его на полпути. Это было новое — раньше он себе такие вещи не запрещал.
Внутри пахло дубовой политурой и холодной каменной пылью, как в доме, который слишком долго стоял без женщины. Слуги выстроились у стены — не поприветствовать, а засвидетельствовать. Управляющий Хальд стоял отдельно, с родовой книгой под мышкой, и смотрел на меня так, будто считал не меня, а мой вес в золоте.
— Садись, — сказал Рейнар и сам сел напротив, не за стол, а в кресло у камина, как будто мы были равны и оба устали. Я не села. Я ждала, пока он положит на стол бумаги, потому что именно за этим он приехал.
Он положил. Не один лист — три, и сверху положил собственную перчатку, словно боялся, что я не дотронусь до его кожи даже через бумагу.
— Год, — сказал он. — Фиктивный. Ты остаешься в доме, совет получает формальную печать, Тарн получают обещание, сестра получает защиту. Я получаю год тишины, чтобы разобраться с землями.
Я не смотрела на бумаги. Я смотрела на его руки. Они были те же — широкие, с бледной полосой под часами, где кожа никогда не видела солнца, — и эта полоса когда-то была моей любимой частью его тела. Теперь она казалась мне следом от чужого наручника.
— Уступка, — повторила я его слово, и оно у меня во рту стало горьким, как кора. — Ты называешь это уступкой.
— Я называю это ценой. — Он подвинул мне лист. — Здесь написано, что ты не обязана делить со мной постель, что твоя комната — твоя, что твоя лечебница остается за тобой, и что ни одна запись о тебе не уйдет в совет без твоей подписи.
Я услышала все, что он не сказал. Он не сказал «я не прикоснусь к тебе», потому что это была бы клятва, а он разучился клясться. Он не сказал «я тебя не люблю», потому что это было бы милосердие, а он никогда не был милосердным.
— А если я не подпишу? — спросила я, и он впервые за утро посмотрел мне в глаза.
— Тогда совет вычеркнет имя Вейл через месяц, и твоя сестра останется с опекуном, которого ей назначат Тарн. Ты знаешь, что они назначат.
Я знала. Я уже читала их письмо в подкладке своего платья, пока ехала сюда, и почерк там был такой же ровный, как у его писца.
— Где печать? — спросила я.
Он не ответил. Вместо этого закатал рукав и положил запястье на стол. Я увидела брачную печать, которая до сих пор числилась за мной, — темная, чуть светящаяся по краям, и она дрогнула под моим взглядом, как узнала. Я отвернулась, чтобы он не увидел, как у меня дрогнуло лицо, и села наконец, потому что ноги меня не держали.
— Подписывай, — сказал он тише. — Не ради меня. Ради неё.
Я взяла перо. Оно было его, и от него пахло его чернилами, и я подумала, что если я сейчас подпишу, я навсегда запомню этот запах как запах поражения. Но я подумала и о другом — что сестра сейчас сидит в своей комнате в доме Вейл и смотрит на собственное запястье, где никакой печати уже нет, и ждёт меня.
Я подписала.
Перо царапнуло по бумаге, и Хальд шагнул к столу, чтобы забрать лист в родовую книгу. Рейнар не двинулся. Только когда Хальд раскрыл книгу на странице с моим прежним именем и положил сверху новый лист, я увидела, что между записями осталась пустая строка — будто дом ждал, что я впишу туда что-нибудь сама.
Я не вписала. Я встала и пошла к двери, потому что в комнате стало слишком тесно от его дыхания и от того, как он смотрел на мою руку, которой я только что его предала.
Коридор к выходу из зала был уже пуст. Слуги успели забрать стулья, на стене осталась только тень от канделябра, и эта тень лежала на полу ровно так, как будто тут только что стояла толпа и разошлась по домам рассказывать, как именно Вейл продала себя обратно под печать.
Я несла свою корзинку с зельями, как несла её утром на рынок, и руки у меня были те же, и пальто было то же, и даже запах полыни из крышки пробивался сквозь шерсть, но всё остальное переменилось. Я шла по чужому дому, как залог. Я шла по дому, который когда‑то называла своим, и видела, как новые слуги отводят глаза.
Дара, ключница, попалась мне у поворота. Она была ровесницей моей матери и помнила меня девочкой, а теперь смотрела, как на вещь, которую несут мимо неё на новое место.
— Госпожа, — сказала она, и слово это прозвучало в её рту непривычно, как слишком тесная перчатка. — Вам в восточное крыло.
Я кивнула. Дара не ушла. Она стояла и смотрела на моё запястье, и я знала, что она видит.
— Печать тёплая, — сказала она негромко, почти про себя. — В нашем доме она так и не грела никого, кроме вас. Хозяйка уезжала, так печать гасла. Вернётесь — отогреется.
Я остановилась. Не потому что хотела ответить. А потому что у меня в груди стало слишком тесно от её слов, и я боялась, что голос дрогнет и выдаст то, чего я показывать не хотела. Я посмотрела на Дарy так, чтобы она поняла: это не для чужих ушей. Дара наконец отвела глаза, прошла мимо, и её юбка задела мою корзинку. Я перехватила корзинку поудобнее и пошла дальше.
У двери в восточное крыло меня ждал Хальд, управляющий. Он положил мне на ладонь ключ — медный, тяжёлый, с гербом Морра, который я когда‑то носила на поясе и сама отдала в день, когда меня выставляли из дома.





