
Полная версия
Измена дракону. Жена, которую опозорили

Александр Витальиев
Измена дракону. Жена, которую опозорили
Глава 1. Слух на рынке
Корзинка оттягивала плечо, пока я шла мимо рыбных рядов, и я впервые за утро порадовалась, что она тяжёлая. Тяжесть давала повод не смотреть по сторонам. Я считала связки сушёного чабреца, перебирала пальцами стебли, чувствовала, как смола липнет к подушечкам, и не слышала, как меня нагоняет шёпот.
Первый шёпот я поймала у прилавка с крупами.
Женщина в сером платке наклонилась к соседке, и та кивнула так быстро, будто проглотила горячее. Я узнала движение: так кивают на чужую беду, когда хотят показать, что знают больше других. Соседка скользнула по мне взглядом — не по лицу, по руке, по корзинке — и отвернулась с тем слишком ровным лицом, каким отворачиваются от чужих грехов, чтобы не подавать вида.
Я замедлила шаг. Не остановилась — останавливаться нельзя, это сразу читается как слабость, — но дала голосу себя догнать.
— Слышала, она и с управляющим, и с конюшим, — сказала торговка зерном, и голос её был такой же сладкий, как её мёд. — Двойная измена. Дракон её выгнал, а она теперь к отцу возвращается с поджатым хвостом.
— А я слышала — наоборот, — отозвалась вторая, пониже. — Это она у нас. Дракон её бросил, а она не смогла уйти тихо.
— Не смогла она. Красивая слишком. Такие всегда путаются.
Кто-то из-за прилавка кашлянул — то ли предупреждая, то ли смеясь, — и я почувствовала, как корзинка снова тянет плечо. Я переложила её в другую руку и сделала вид, что пересчитываю зелья. Сушёный зверобой, шалфей, три пучка мяты, вощёная бумага с порошком коры. Моя корзинка. Моя работа. Единственное, что у меня осталось без оговорок, без подписей, без чужих глаз.
Я прошла мимо. Не замедлила, не ускорила. На прилавке с иголками бабка в чёрной шали уставилась на меня так, словно я была той самой двойной изменой, которую ей принесли на блюдечке, и я кивнула ей — коротко, как чужой, — и отвернулась.
У ворот в переулок, где пахло хлебом и навозом, я остановилась. Просто потому, что у меня дрогнули пальцы. Зверобой хрустнул в кулаке, я разжала руку и увидела, что стебли помялись, а смола осталась на ладони тёмными пятнами.
— Леди Вейл?
Голос был знакомый. Я подняла голову, и увидела Хальда, управляющего дома Морра, — высокого, серого, с таким лицом, будто он пришёл снимать мерку для гроба. Он стоял у чужой кареты без герба, и кучер за его спиной смотрел в сторону.
— Леди Вейл, — повторил он, и это прозвучало не как имя, а как обвинение. — Совет дома Морр просит вас задержаться. У меня письмо для вас. Лично.
Он не подал его сразу. Подождал, пока к нему подойдут две торговки, чтобы видели. Те подошли, конечно. Здесь всегда кто-нибудь подходит, когда нужно посмотреть, как падает женщина.
— Читайте, — сказал Хальд, и протянул мне сложенный лист, запечатанный серым воском без оттиска. — Совет ждёт ответа до вечера. Совету важно знать, готовы ли вы исполнить условия.
Я взяла письмо. Воск был тёплый, и я почувствовала это раньше, чем подумала, что он не должен быть тёплым. На обратной стороне листа стояла маленькая метка: переплетённые крылья. Не герб Морра. Домовая печать совета. Они писали не как муж жене. Они писали как судьи.
— Я прочту, — сказала я, и голос мой звучал ровно, как у женщины, у которой всё в порядке. — Передайте совету, что я прочту.
Хальд кивнул. Он не ушёл сразу. Постоял, оглядел меня так, словно прикидывал, во что я теперь буду одета, когда меня привезут обратно, и только потом сел в карету.
Я осталась стоять. Письмо жгло пальцы. Торговки за моей спиной шептались так громко, что я слышала каждое слово.
— Это она и есть, — сказала первая. — Та самая.
— А что в письме-то?
— Конечно, возвращают. Куда ей теперь.
Я развернула лист прямо у них на глазах, потому что не дать им зрелища — значит признать, что мне есть что скрывать. Воск хрустнул. Я прочла первую строку, и у меня свело живот.
«Условия возвращения в дом Морр…»
Я сложила письмо обратно. Аккуратно, по сгибам, как складывают чужие долги.
— Леди? — окликнула меня торговка зерном, и в голосе её было столько меда, что меня затошнило. — Вам помочь донести?
Я посмотрела на неё. Она была почти моего возраста, только жизнью старше, и в её глазах не было злости — было любопытство и привычка смотреть, как другие падают.
— Нет, — сказала я. — Спасибо.
Я перехватила корзинку и пошла прочь. Туда, где меня ждал отец, у которого мне теперь нечего есть, и сестра, у которой из-за меня тает защита, и письмо в руке, в котором написано, что за мной приедут. Не как за женой. Как за вещью, которую возвращают владельцу.
Ворота переулка скрипнули за спиной, и я не оглянулась.
Я остановилась у стены дома, в двух шагах от переулка, и просто постояла, чтобы меня не качало. В горле стоял вкус меди, будто я долго дышала сквозь зубы. Корзинка с травами оттягивала руку, и я впервые подумала, что зря не оставила её на рынке — кому она теперь нужна, моя корзинка, если меня саму возвращают по описи. Дверь дома была приоткрыта. Я успела сделать шаг, когда из-за угла вынырнула соседка, та самая Марта, что приносила нам пироги, когда мать ещё не закрылась от людей. Она увидела меня и замерла, и в её лице я прочла то, что сегодня читала уже у каждой встречной: жадное, стыдное, быстрое узнавание.
— Элиса, — сказала она. Не «добрый день», не «что с тобой». Имя. Как обвинение.
— Марта, — ответила я и пошла мимо.
— Это правда, что тебя?..
Она не договорила. Ей не нужно было. Я остановилась, потому что остановиться — это всё, что у меня оставалось, чтобы не сделать хуже. Я повернула голову. Марта стояла, перехватив собственный передник, и смотрела на меня так, будто я должна была дать ей зрелище, раз уж не дала его на рынке.
— Что именно ты слышала, Марта? — спросила я, и собственный голос показался мне чужим, ровным, с той вежливой сталью, которой меня учили в доме Морра. Я не знала, что умею так. — Что я привела мужчину в его постель? Что я изменяла ему с собственным управляющим? Что я родила не от него? Что именно сегодня ходит по лавкам?
Она отступила. Не от страха, от неловкости. Передник она мяла так, что белели костяшки.
— Люди говорят… — начала она.
— Люди, — повторила я, — говорят много. Я повернулась к двери и тут увидела, что в проёме стоит Тесс. Сестра смотрела на меня из глубины коридора, и на её лице было то самое выражение, которое я ненавидела больше всего: она пыталась выглядеть взрослой и у неё не получалось. Она была босиком, в старом платье, с учебником травника, зажатым у груди, и у неё дрожали губы. Я поняла, что она слышала, как я разговаривала с Мартой. Я поняла, что Марта ей всё расскажет. Я поняла, что отец уже знает, потому что Хальд не стал бы при мне молчать, и что сейчас он сидит за столом и делает вид, что считает деньги, которых у нас нет.
— Иди в дом, — сказала я Тесс.
Она не двинулась.
— Элиса, — сказала она, и голос у неё был такой, каким бывает голос, когда человек боится расплакаться, но ещё больше боится показать, что не плачет, — ты ведь не…
— Я сказала, иди в дом.
Она ушла. Марта за моей спиной всё ещё мяла передник. Я стояла на пороге своего собственного дома, и у меня было странное чувство, что я не могу войти, потому что войти — это значит признать, что я вернулась, а не уехала. Корзинка с травами оттягивала руку, и я переложила её в другую, чтобы левая, та, что держала письмо, онемела сильнее. Письмо я не выпустила. Я перешагнула порог и закрыла дверь, и закрыла её тихо, чтобы сестра не вздрогнула, и чтобы Марта не услышала, что я тороплюсь, потому что я не торопилась. Я шла через коридор, и под ногами у меня скрипел тот самый пол, на котором я училась ходить в юбках до пола, и я считала шаги, чтобы не думать. На кухне отец действительно сидел за столом. Передо мной стояла чашка остывшего чая, и её запах был таким домашним, что я остановилась в дверях и не могла войти.
— Дай, — сказала я и протянула руку за письмом. — Я прочту вслух.
— Я прочёл, — ответил он, не поднимая глаз.
— Я тоже прочту.
Он посмотрел на меня. У него было лицо человека, у которого отняли всё, что у него было, кроме этого стула и этой чашки, и он пытался не показать, что отняли ещё и это. Я села напротив и развернула лист. «Условия возвращения в дом Морр». «Фиктивный год». «Печать». «Совет оставляет за собой право…». Я дочитала до конца, и во рту стало сухо. Я посмотрела на отца. Он смотрел на меня.
— Они не оставят Тесс, — сказала я, и это прозвучало как вопрос, хотя я не спрашивала.
— Они уже не оставляют, — ответил он тихо. — С сегодняшнего утра.
Я сложила письмо. Аккуратно, по сгибам, как складывают чужие долги. Чашка чая между нами остыла окончательно, и от неё пахло тем, чем пахнет дом, в котором ты вырос, и мне стало так больно, что я позволила себе секунду закрыть глаза, а потом открыла их и посмотрела на дверь, за которой стояла Тесс и не решалась войти.
Я вышла из-за стола раньше, чем отец успел встать, и пошла по коридору к чёрному ходу, потому что к парадному теперь нельзя. Через кухню и через двор к калитке, мимо служб, где меня ещё помнили в лицо и уже отводили глаза. Корзинка с зельями стояла у двери, куда я поставила её утром, и я взяла её, и она была холодная, и я не стала проверять, что внутри, потому что знала — внутри всё на месте, и это было почему-то обиднее всего. Марта смотрела, как я застёгиваю плащ, и я видела, что она считает пуговицы вместе со мной, и я не выдержала и сказала ей, что вернусь к ужину, и она кивнула, и я поняла, что она мне не верит, и что она права.
Город встретил меня раньше, чем я дошла до рынка. Сначала запах — дым, навоз, мокрая рыба, и где-то между этими слоями что-то сладкое, что продавали на углу, и я когда-то любила это есть, а теперь не могла вспомнить название. Потом голоса. Две торговки у прилавка с тканями говорили негромко, но я услышала, и они знали, что я услышу, потому что одна из них подняла глаза и не отвела их, и это было хуже, чем если бы она отвернулась.
— Вейловская, — сказала она, и слово у неё получилось мягкое, как будто она гладила кошку, которая царапается. — Говорят, она уезжала. К нему. В дом Морра. А он, стало быть, не один её там ждал.
— А кто второй-то? — спросила другая, и голос у неё был такой, каким спрашивают о цене, а не о человеке.
— Из Тарна невеста. Слыхала? Свадьба в этом месяце, как пить дать. А эта, стало быть, подменяла, пока настоящая в дороге была.
Я поставила корзинку на прилавок, потому что у меня отказали пальцы, и продавец ткани, которого я знала с детства, посмотрел на меня, и я увидела у него в глазах что-то, что было не сочувствием, а расчётом. Он прикидывал, при мне ли скажут остальное, или подождут, пока я отойду. Они не стали ждать.
— Срам-то какой, — сказала первая, уже тише, но всё ещё так, чтобы я слышала. — Дракон её, стало быть, выгнал. А теперь обратно зовёт, да на цепь. На печать.
— На печать, — повторила вторая, и у неё получилось «на пе-чать», по слогам, как будто она разжёвывала для тех, кто стоял сзади. — Говорят, как войдёт в дом, так и не выйдет, пока не подпишет. А как подпишет, так и сгинет. Он же её при людях, говорят, у крыльца оставил, а сам к Тарну уехал, и она стояла, стояла, да и вернулась в юбке своей старой, без шубы.
Я подняла корзинку. Руки у меня были белые, и я это видела, и я знала, что это от злости, а не от холода, и что злость эта мне сейчас не поможет. Я пошла мимо них, и они замолчали ровно на два шага, а потом заговорили снова, и я не обернулась, потому что оборачиваться было нельзя. Это я уже знала. Это мне объяснили ещё в первый день, когда я вышла из дому в первый раз, и я тогда не поняла, а теперь поняла: оборачиваться — это давать им следующую сцену.
У фонтана я остановилась. Не потому, что хотела пить, а потому что у меня подкосились ноги, и я не хотела, чтобы это видели. Я поставила корзинку на каменный край и стала перебирать склянки, которые и так были в порядке, и у одной крышка чуть отошла, и я подвинула её пальцем, и пальцы у меня были чужие, и я подумала, что надо бы купить мяты, потому что мяты у меня в этом доме теперь не водилось, а потом подумала, что у меня вообще теперь ничего не водилось, кроме этой корзинки, и что улыбаться мне сейчас нельзя, а я почему-то чуть не улыбнулась, и от этого мне стало так тошно, что я перестала трогать склянки.
— Элиса.
Я не обернулась сразу. Голос я узнала, и от этого стало хуже, потому что я надеялась, что не узнаю. Я надеялась, что он в доме, что он занят советом, что он там, где ему и положено быть — напротив письма, которое пришло утром, и где он читает его так же, как читал мой отец, ровным голосом, в котором ничего нет, кроме условий. Но он стоял в трёх шагах, и плащ на нём был мокрый, и значит, он шёл через нижний город, а не ехал, и значит, он пришёл пешком, и значит, он хотел, чтобы я его увидела, или хотел, чтобы я не увидела, и я не знала, что хуже.
Он смотрел на мою корзинку. Не на меня. На корзинку. Я перехватила её ближе к себе, и движение это вышло злым, и я не стала его прятать.
— Не сейчас, — сказала я.
Он не двинулся. У него было лицо, которое я когда-то знала наизусть, а теперь видела впервые, потому что на нём было что-то новое, чего раньше не было, и это новое было страшнее, чем то, что было. Он чуть наклонил голову, и капля с волос упала ему на воротник, и он не стёр её, и я подумала, что он её не заметил, и от этого стало больно, и от этого я разозлилась.
— Письмо ты получила, — сказал он, и это был не вопрос.
— Получила, — ответила я. — И отец прочёл. И сестра слышала. И Марта, наверное, тоже, если ты спрашиваешь.
— Я не спрашиваю.
— Тогда зачем ты здесь?
Он помолчал. Я видела, как у него двигаются желваки, и я знала, что это значит, и я знала, что это не значит ничего хорошего, и я всё равно смотрела. Потом он сделал шаг, не ко мне, а к прилавку рядом, и положил на каменный край что-то маленькое, и я не сразу поняла, что это ключ, и не сразу поняла, от чего он. Железо было тёмное, старое, и я его узнала. Ключ от травяной комнаты в доме Морра. От комнаты, куда меня не пускали, когда я была женой. От комнаты, где пахло сухой мятой и старой бумагой, и где я однажды нашла свой забытый платок, и решила, что его выбросили, и не плакала.
— Это не ответ, — сказала я, и голос у меня сел. — Это ключ. От комнаты.
— От твоей комнаты, — поправил он, и слово «твоей» у него прозвучало отдельно, как будто он его отрезал.
— У меня нет твоей комнаты. У меня есть корзинка и письмо.
Он не убрал ключ. Он не настаивал. Он стоял, и плащ с него тек на камни, и я видела, как мокнет ворот его рубашки, и мне хотелось сказать ему, что он простудится, и я не сказала, и это было правильно, и от правильности мне было так плохо, что я перехватила корзинку в другую руку, чтобы он не видел, как у меня дрогнули пальцы.
— Я подпишу, — сказала я, и сама удивилась, что сказала это вслух, и ещё больше удивилась, что голос у меня не дрогнул. — Не ради тебя. Ради Тесс.
Он кивнул. Коротко, как будто я сказала то, что он и ждал, и от этого кивка мне захотелось ударить его ключом по руке, но я не ударила, а взяла ключ с камня, и он был тёплый, хотя должен был быть холодный, и я не стала об этом думать. Я положила его в карман, под подкладку, где у меня лежали две сухие травинки и медная монета, и я почувствовала его сквозь ткань — тяжёлый, неудобный, живой.
Я пошла дальше, не оглядываясь, и слышала, как за мной, через два шага, пошёл он, и не оборачивалась, и шла, и считала шаги, чтобы не думать, и не думала, и это было ложью, и обе мы это знали.
Я дошла до переулка, где пахло рыбой и мокрым деревом, и остановилась, потому что ноги перестали меня слушаться. Корзинка оттягивала руку, ключ жег бедро сквозь подкладку, и я прислонилась к стене лавки, чтобы меня не качало. Камень под лопатками был холодный, и эта холодность была честнее, чем все, что он мне сказал за последний год.
Дождь перестал, но капало с козырька, и капля попала мне за ворот, и я вздрогнула, и это было так глупо, что я почти рассмеялась. Почти. Смеяться было нельзя, потому что из-за угла вывернула торговка зельями, та самая, с опухшим лицом и голосом, который был слышно через три ряда, и она меня увидела.
— Вейл, — сказала она, и имя у нее прозвучало как ругательство, хотя она его так не думала, она его произносила, как произносят чужую болезнь, осторожно и с любопытством. — Слышала, к Морру возвращаешься?
Я не ответила. Я перехватила корзинку и пошла дальше, и она пошла рядом, и я не могла ее стряхнуть, потому что она была со мной одного роста и шагала в ногу, и от этого было особенно стыдно.
— Говорят, на рынке вчера видели, как он тебе ключ нес. — Она наклонилась ко мне, и от нее пахло мятой и чем-то кислым, и я не отстранилась, потому что отстраниться означало бы признать, что мне есть что прятать. — Говорят, сама пришла. Сама в дом попросилась.
— Я ничего не просила, — сказала я, и голос у меня был ровный, и это было моей маленькой победой, которую никто не увидел. — Мне предложили.
— Предложили, — повторила она, и в голосе у нее было то самое, что я ненавидела больше всего, не злость, не жалость, а удовольствие от чужой беды, тихое и сытое. — Ну да. Конечно. Предложили. А Инара Соль, стало быть, сама ушла?
Имя упало на меня, как монета в колодец, и я услышала, как оно булькнуло и ушло на дно. Инара. Инара Соль. Женщина, которую я никогда не видела в лицо, о которой я знала только, что она пахнет розовой водой и что у нее маленькие руки, потому что я нашла ее перчатку в его карете, и я ее не выбросила, и это было моим позором, о котором не знал никто.
— Она к нему в дом переехала, пока меня не было, — сказала торговка, и в голосе у нее появилась нежность, которая была хуже злости. — На рынке говорят, у них уже браслет парный. И что ты теперь, стало быть, по договору, как вещь при возврате.
— Я целительница, — сказала я, и это было правдой, и это было не то, что она спрашивала, и она это знала, и я это знала, и обе мы сделали вид, что этого разговора не было.
Я ушла. Она осталась стоять, и я не оборачивалась, но я слышала, как она вздохнула и пошла к своей лавке, и скрипнула дверь, и стало тихо, и в этой тишине я поняла две вещи. Первая — что меня уже сосчитали, и сумма была не в мою пользу. Вторая — что ключ в кармане стал теплее, и это было невозможно, и я не стала об этом думать.
Я свернула к дому сестры. Тесса ждала меня у окна, и я видела через стекло, как она прижала ладонь к раме, и ладонь у нее была маленькая, и я вспомнила, какая она была в пять лет, когда я впервые дала ей лечить порез, и как она сказала тогда: «я боюсь крови», и я сказала: «бойся, но лечи», и она вылечила, и мы обе об этом забыли, и теперь это было единственное, что я могла ей оставить, если договор меня сожрет.
Я поднялась на крыльцо. Дверь была не заперта. Внутри пахло хлебом и чем-то горелым, и это означало, что Тесса пыталась печь, и у нее не получилось, и она не выбросила, и я любила ее за это так сильно, что у меня свело горло. Я вошла, не постучав. Она стояла у стола, и руки у нее были в муке, и глаза у нее были сухие, и это было хуже, чем если бы она плакала.
— Ты подписала? — спросила она.
— Нет еще.
— Он принес?
— Принес.
Она кивнула, и в этом кивке было все, что она не сказала, и все, что я должна была ей сказать, и все, что я не могла сказать, потому что слова были бы ложью. Я поставила корзинку на стол. Я достала ключ из кармана и положила рядом с хлебом, и он был теплый, и она посмотрела на него, и у нее дрогнули губы, и она сказала:
— Он отдал тебе ключ.
— Отдал, — сказала я. — Не мне. Отдал.
Она наклонилась и взяла его двумя пальцами, и я увидела, как у нее побелели костяшки, и я знала, что она чувствует то же, что я, что ключ живой, что от него пахнет чужим домом, и что этот дом теперь будет моим, и что мы обе будем в нем чужими.
— Ты могла не возвращаться, — сказала она, и голос у нее сел.
— Могла, — сказала я. — Но тогда бы тебя не было в родовой книге. А так ты будешь.
Она заплакала. Тихо, как будто стыдилась, и я обняла ее, и мука осталась у меня на щеке, и это было правильно, и от этой правильности мне было так плохо, что я на секунду закрыла глаза и увидела его лицо, и на этом лице не было ни торжества, ни злости, только усталость, и я подумала, что, может быть, он тоже не хотел, чтобы я возвращалась, и тут же отогнала эту мысль, потому что она была опаснее ключа, и ключ хотя бы можно было положить обратно на камень.
Глава 2. Условия поверенного
Звонок в дверь раздался в тот момент, когда я перебирала сушёную мяту и сортировала листья по запаху. Горький — на отвар для сна, сладковатый — для питья после еды, жесткий — выбросить. На столе рядом стояла недопитая кружка, и пар от неё поднимался медленно, словно тоже ждал, к кому я повернусь.
Я не ждала гостей. Тем более — поверенного. Но в Вейле давно не ждут того, что приходит само.
Поверенный вошёл без доклада, как входят в собственную приёмную. Дородный, с гладко зачёсанными волосами, в сером кафтане с гербом Морра на груди — не на запястье, как у слуг, а на груди, чтобы я прочитала раньше, чем он откроет рот. За ним — два стражника, которые остались у порога, но не потому, что не доверяли мне, а потому, что я была дочерью дома, который ещё стоял на ногах, но уже не мог выставить своих. Слух разнёсся раньше, чем я успела надеть чистый фартук: я слышала его вчера на рынке, в голосах женщин, которые торговались за рыбу и за мою честь одновременно. Двойная измена — моя и его. Сначала я якобы увела у Инары Соль жениха, потом сама же согрешила с кем-то из слуг. История была длинной, как дорога в столицу, и заканчивалась в одном и том же месте — на моём имени, размазанном по грязи.
— Леди Вейл, — сказал поверенный. Голос мягкий, как сливочное масло на тёстых пирожках. — Совет дома Морр прислал вам письмо. Лично. С нарочным.
Он положил на стол свиток, запечатанный чёрным воском, и не убрал руки. Ждал, пока я прочитаю адрес на обложке — «Элисе Вейл, в девичестве Тарн, ныне без титула» — и сделаю вид, что не заметила последних двух слов. Я заметила. Я их запомнила.
Свиток я не развернула сразу. Сначала — посмотрела ему в глаза, чтобы он понял: я знаю, зачем он пришёл, и я не та дура, какой меня рисуют в городских очередях.
— Дайте мне минуту.
— Минута не входит в условия договора, — ответил он и улыбнулся. Не моргнул. Я посчитала. Семь ударов сердца, пока он улыбался, и ни одного моргания. — Совет просил передать: у вас есть ровно столько времени, сколько требуется, чтобы прочитать и ответить. Ни минутой больше.
Я разломила печать. Воск хрустнул сухо, и запахло полынью — почему-то у Морра все печати пахли полынью, будто они заранее знали, что мне предстоит нервничать.
Письмо было коротким, на хорошей бумаге, почерком, который я знала. Почерк Рейнара я бы узнала и через три года, и через три стены. Только здесь писал не он. Тут писал писец совета, а Рейнар поставил внизу подпись, и подпись была твёрдой, с нажимом, как будто он давил на перо, чтобы не давить на слова. «Фиктивный год под общей кровлей, общим именем, общей спальней». Ниже — отдельной строкой, будто приписка, но не его рукой: «В обмен — защита рода над вашей сестрой Лирой Вейл сохраняется в полном объёме, земли Тарн остаются под нашим контролем и не отходят под опеку совета». Дальше — список условий, написанных так, чтобы каждое из них звучало как милость, а читалось как приказ. Моя подпись. Моя печать. Моё тело под его кровом. Моя сестра — под его защитой, пока я играю роль жены, которую мне только что вернули на порог.
— Если я откажусь? — спросила я. Голос сел раньше, чем я успела набрать воздуха, и я повторила, чтобы не было слышно трещины: — Если я откажусь подписать?
Поверенный перестал улыбаться. Не потому что разозлился — потому что перешёл к деловой части лица, на которой не было ничего человеческого.
— Совет дома Морр снимает с себя обязательства по защите рода Вейл в лице вашей сестры. Лира Вейл, пятнадцати лет, остаётся одна в поместье без приданого и без мужчины в роду. Земли, заложенные под её содержание, уходят под опеку кредиторов. Дом Вейл вычёркивается из родовой книги. Всё, что осталось от вашей семьи, — это ваше имя в позоре, её — в нищете. Срок — до захода солнца. После — мы выезжаем за сестрой лично. Совет выражает соболезнования, — добавил он, и я услышала, как за дверью один из стражников хмыкнул, — но закон выше сочувствия.
Я посмотрела на письмо. На подпись Рейнара, жирную, как синяк. На кружку, где остывал мой чай. На мяту, которая пахла сладко, хотя я не давала ей повода.





