
Полная версия
Две маленькие повести про кино и другая проза
Меня пригласили тоже, и я был неслыханно благодарен, потому что в завершение дня чудес мы посмотрели прелестную французскую кинокомедию с Бельмондо, которая, в унисон моему настроению, утверждала, что жизнь прекрасна и удивительна.
5Из дома я позвонил Савве и сообщил, что подписал договор. Савва надолго замолчал.
– Алло, – крикнул я. – Ты где? Я не шучу, честное слово.
– Поздравляю, – сказал Савва.
– Знаешь, кто режиссер? Щегол! Помнишь: Жорка-разведчик, Козерог.
– Ну.
– Пойдем в «Оку», отметим.
– Я что-то раскашлялся, – отвечал Савва хмуро.
Ах, Савва, Савва. Пошлют тебя за границу – вот увидишь, справедливость восторжествует, будет и на твоей улице праздник. Будь здоров, не кашляй.
– Наташка! – набрал я другой номер. – Поздравь – у меня приняли сценарий!
– Который час? – сонно ответила трубка.
– Помнишь, тот самый – «Десять часов, двенадцать…»
– А позже ты не мог позвонить? Мы договорились, я ждала, ждала… Я сплю! – брошенная трубка, гудки.
Ах, Наташка, Наталья. А ведь в том, что есть этот сценарий, как никто, виновата ты, и я тебе очень благодарен – особенно за туманный рассвет, когда ты улетала в командировку, в Одессу, а я провожал тебя на аэродром. Тогда мне и пришел в голову тот самый эпизод…
Идти было некуда, но и в комнате, знакомой до последнего гвоздика в стене, оставаться не было сил. Я вышел на балкон. Асфальт и крыши блестели, но небо, судя по звездам, прояснилось. Очень далеко над горизонтом перемигивались цветные огоньки – вылетал самолет из Шереметьева. Может быть, он держал курс в Камерун и на борту его мой сценарий возносился в заоблачные выси.
Она, понимаете, улетела, и герою показалось, что без любимой опустел город. Самым натуральным образом опустел: ехали пустые троллейбусы, исчезли прохожие, исчезли краски, город стал черно-белым, как в черно-белом кино; а самое главное, остановились все часы и всюду показывали время отлета – десять часов двенадцать минут, откуда и название сценария. Черт возьми, может, и правда, у меня неплохо варил котелок два года назад?
Только тогда город опустел – а сегодня он наполнился для меня новым смыслом, вот в чем разница, дорогие Савва и Наташа.
Мне тут же захотелось разыскать сценарий и перечитать Великий Эпизод.
Архивы мои не обширны, и все умещается в двух ящиках письменного стола. Я надеялся найти сценарий с ходу; казалось даже, что я видел голубой скоросшиватель не далее как позавчера, – но на поверку это оказалось оптическим обманом, ложной проекцией памяти. Я перерыл все ящики – сначала бегло, потом методично, даже дважды. Сценария не было. Были испорченные зажигалки, исписанные шариковые ручки, высохшие фломастеры – всякая дрянь, которую почему-то нерешительным людям жалко выбрасывать; были Наташины письма из Сочи, стянутые черной резинкой; были какие-то грязные разрозненные листки с незаконченными рассказами.
Но сценарий отсутствовал начисто…
Проведя беспокойную ночь, я встал рано, произвел генеральную ревизию всей квартиры, сценария не нашел нигде, и кукушка на кухне прокуковала, что пора на работу.
Я вылетел в институт и сидел на рабочем месте ровно в половине девятого. И это было особенно мучительно, потому что, как объяснила мне Оля Ландау, на студии рабочий день у редакторов начинался не раньше десяти – нужно было ждать еще полтора часа.
Я провел их между перекурами и рисованием рожиц на каталогах. Наконец часовая стрелка подошла к десяти; продолжая суеверные игры с судьбой, я дал минутной стрелке дотянуться до цифры двенадцать – и позвонил Оле. Она обрадовалась мне, как старому знакомому, и неожиданно заговорила на «ты»:
– Саша? Когда подъедешь? Я договорилась с машбюро.
– Оля, – начал я дрогнувшим невольно голосом, и многоопытная Оля разом замолкла, почуяв недоброе. Я рассказал о своих безуспешных поисках.
– Так, – произнесла Оля. – А вы действительно уверены, что не могли его выбросить?
– Абсолютно, – отвечал я. Обратный переход на «вы», похоже, не был хорошим знаком. Так оно и оказалось.
– Это катастрофа, – объявила Оля, помолчав, и еще я услышал, как глухо, прикрыв ладонью трубку, она сказала кому-то: «Он потерял сценарий».
– Но ведь у Антона Ионыча… – начал было я.
– Что – у Антон Ионыча? – отозвалась Оля, как мне показалось, с раздражением. – Во-первых, Антон Ионыч его тоже потеряет. Обязательно где-нибудь посреди Африки. Во-вторых, худсовет уже назначен, следующего ждать месяц. Ах, как все это… – потом в ее голосе снова появились пружинистые организаторские нотки: – Давайте думать, что делать! К Антон Ионычу сценарий попал от секретаря жюри. Следовательно, – рассуждала она вслух, – остальные два экземпляра могут оказаться у членов жюри или в архиве. («Это идея», – услышал я в трубке мужской голос.) Это идея, – повторила Оля. – Попытаюсь связаться с конкурсной комиссией. Перезвоните мне к вечеру. Только теперь сами не потеряйтесь, – прибавила она, и разговор закончился, а меня прогнал от телефона наш зам, давно сердито переминавшийся с раскрытой записной книжкой. Я пошел курить.
Уверен, – взлетала у меня в голове и билась догадка. – Уверен? – В том то и дело, что не уверен! Совсем не уверен!
Это сейчас мои «Десять часов двенадцать минут» представляются мне величайшей духовной ценностью. А тогда, два года назад, когда меня объявили в числе двух тысяч графоманов, – мог! Мог выбросить! И скорее всего, так и сделал. Выходит, что горят, горят рукописи! И что обиднее всего – горят на мусорной свалке!
Еле дождавшись половины четвертого (это уже было с грехом пополам похоже на вечер), я позвонил Ландау, и она сообщила, что в конкурсной комиссии сценария найти не удалось.
– Что делать? Все? – тихо спросил я. Оля вздохнула.
– Худсовет все равно состоится, назначено два вопроса, кроме вас, мы принимаем «Белые снега». Приходите в четверг… на всякий случай. Подумаем. Приходите, – добавила она ободряюще и, как мне показалось, улыбнулась на прощание в трубку.
6До четверга я жил одними мыслями о четверге. Отправленный Василием Васильевичем с утра во внутригородскую командировку, я без двадцати одиннадцать уже шел по аллее Студии к главному блоку.
– Не нашли? – спросила меня Оля у порога комнаты, но спросила, скорее, для проформы. Чувствовался большой день.
Комната № 309 была наполнена незнакомыми мне людьми, среди которых я, однако, признал, усатого сценариста, не дождавшегося Мамаева побоища. Соня, по обычаю, сидела у телефона. Все интенсивно курили.
Из разговоров, большей частью для меня туманных, я понял только, что ждут некоего Нестора Эммануиловича, что от его прибытия, на которое, впрочем, мало надежды, зависит очень многое, если не все. Эти имя и отчество мне показались знакомыми.
«Неужели…» – осенила меня догадка, и в памяти жирно всплыла фамилия великого критика, драматурга и скульптора – к стыду моему, я давно почитал его покойным.
Оля тут же оставила меня, озабоченная делами, и я, скрестив руки на груди, нелепо топтался у стены, разглядывая плакат «Коzerog», пока заглянувший в дверь Николай Андреевич не попросил всех в зал.
Мы потянулись за ним, на ходу обрастая новыми людьми. Было заметно, что на просмотры эти ходят с охотой. Я не знал, из скольких человек состоит худсовет, но трудно было предположить, что девочки в белых халатах и шумные джинсовые мальчики набились в зал по служебной обязанности. Мы долго ждали кого-то (Нестора Эммануиловича, подумал я), потом в зал стремительно вошли двое начальственного вида мужчин, никак, однако, по возрасту не похожих на Нестора Эммануиловича, тем более что один из них дожевывал на ходу, и просмотр начался.
Несмотря на то что теперь все герои «Белых снегов» говорили нормально, никакого впечатления на меня картина не произвела. Она была вялой и скучной, и я почувствовал, что по части «резать» всё решительнее солидаризируюсь с Антоном Ионычем и, может быть, даже с таинственным Евтихианом Михеевым. Из титров, завершающих картину, я узнал фамилию усатого сценариста: Э. Боровой.
На обратном пути из зала произошло наше знакомство. Мы оказались рядом, и Э.Боровой попросил сигарету. Когда он наклонился к протянутой зажигалке, пахнуло спиртным. Сценарист мне дружески улыбнулся.
– Для Щегла пишешь? – Я пожал плечами, как я мог еще ответить. – Давай, старичок, – сказал Боровой. – Худо ли бедно, попадешь в историю кино. А я вот просто в историю влип. Видал картинку? Вот так, – заключил он и побежал догонять Олю Ландау.
Из вышеприведенной речи я заключил, что сценаристу фильм не понравился тоже.
«Господи, – пискнул тут же во мне какой-то жалобный голос. – У тебя, худо ли, бедно ли – картина, и не первая, на экране, ее будут смотреть миллионы людей и читать твою фамилию в титрах. А у меня… Зачем я здесь?» – подумал я с тоской, мыкаясь в одиночестве по коридору, как вдруг Оля выглянула из двери и пригласила официально:
– Старыгин, зайдите, пожалуйста.
Через предбанник с секретаршей Оля, больше ничего не объясняя, ввела меня в светлый ковровый кабинет и усадила на свободный стул у двери, наказав другой держать для нее. Усевшись, я, однако, успокоился – людей в кабинете оказалось больше, чем я предполагал, и среди них я не особенно выделялся. Люди молодые и пожилые со смутно знакомыми и совсем незнакомыми лицами сидели на стульях и диванах по периметру стен. Все это очень напоминало боярскую думу. Место трона занимал стол главного редактора (того, что опоздал, дожевывая, на просмотр). Опоздавший вместе с ним полный блондин сидел по другую сторону стола, и вернувшаяся на сбереженный стул Оля объяснила мне, что это директор объединения «Бриг» Ладушкин. Обсуждение началось.
Ладушкин, оказавшийся человеком с юмором, объявил, что сегодня надлежит рассмотреть картину «Тают белые снега» режиссера-дебютанта по сценарию Э. Борового. При этом он попросил высказываться активнее, помня, что картина и без того делалась трудно и долго и если мы будем так же тянуть с обсуждением, то снега совсем растают.
В заданном тоне и двинулось обсуждение. Николай Андреевич Эгалите, посасывая трубку, высказался в том смысле, что судить авторов нужно по избранным ими же законам, а по этим законам картина, в общем и целом, состоялась и с некоторыми поправками ее, вероятно, следует принять и представить дирекции.
Потом выступали другие и предлагали конкретные поправки. Но вот что меня озадачило: почти все выступавшие, ища спасительные для картины пути, сочиняли очень неплохие сюжеты на тему «Белых снегов», совершенно, однако, не имеющие ничего общего с сюжетом реальным, И что самое удивительное, очкастый режиссер в заключительном слове поблагодарил за предложения и пообещал их незамедлительно выполнить. Впрочем, сценарист молчал и только с каждой минутой багровел.
Затем главный редактор взял слово, чтобы подвести итоги обсуждения. Но тут произошло следующее: Э. Боровой решительно поднялся, споткнувшись о собственный стул, что, как я заметил, всех встревожило.
– Боровой, не стоит, – миролюбиво молвил Ладушкин.
– Нет, стоит! Я трижды настаивал на показе материала…
– Господи, я же просила, – вздохнула рядом Оля. Скандал приобретал зримые очертания.
– Пусть он при мне встанет и скажет! – требовал сценарист, указывая пальцем с большим перстнем на режиссера.
– Я отвечу позже, – говорил режиссер, бледнея.
– Ну хорошо, друзья… – морщась, начал главный редактор, но и его Боровой перебил, сказав:
– А ежели вам хорошо, ежели всем хорошо – я хочу, чтобы мне тоже было хорошо, и снимаю к чертовой матери фамилию с титров. Официально прошу занести в стенограмму!
– Успокойся, Боровой, – снова призвал Ладушкин.
– А тебе – вообще руки больше не подам! – обрушился Боровой почему-то на Ладушкина и, опять споткнувшись о стул – на этот раз мой, хлопнул дверью.
Наступила скучная пауза, после которой режиссер твердо поднялся и сказал:
– Теперь я отвечу. – Но ответить ему не дали, возмущенно заговорив все разом.
– Анна Яковлевна, дословно, с «чертовой матерью», занесите в стенограмму! – особенно злобствовала усатая дама, при взгляде на которую почему-то вспоминались слова «воинствующий безбожник».
Тем временем рядом со мной снова отворилась дверь, и в ней показалось улыбающееся розовое лицо младенца, окаймленное белой шкиперской бородкой.
Обладатель этого странного лица опирался на суковатую палку с монограммами, а секретарша с выражением высокой сопричастности гордо несла следом за ним кресло.
И не было никаких сомнений, что явился наконец Нестор Эммануилович, потому что Оля, кричавшая с жаром, что «это нужно было сделать, но не сейчас», – вдруг осеклась, ахнула и бросилась вошедшему навстречу, а все мужчины встали. Нестор Эммануилович, следуя за креслом, весело оглядывал собрание.
– Шумим, братцы? – дружески спросил он, усаживаясь.
– Рады, рады видать вас, дорогой Нестор Эммануилович! – отвечал главный редактор. – Нечастый вы у нас гость, нечастый.
– Что нечастый – это хорошо, – согласился Нестор Эммануилович. – Не надоем, – редактор собирался отчаянно возразить, но Нестор Эммануилович продолжал, и перебить его не посмели. – А вот что опоздавший, каюсь. Впрочем, все относительно, – заметил гость. – В 1918 году в комиссии ВУКФУ по синематографическим зрелищам заседал со мною Виктор Иванович Крестовоздвиженский, профессор, автор фундаментального труда «Этимология тибетских наречий». Милейший старик, но с одним недостатком. Он никак не мог перестроиться на новый календарь. Заседание назначалось на десятое, он и приходил десятого, но по старому стилю. То есть двадцать третьего. А по двадцать третьим числам в том же помещении на бульваре Лассаля, восемь, заседало Бюро котлонадзора. Но надо сказать, что Виктор Иванович честно отсиживал заседание по котлонадзору и порою даже выступал с дельными соображениями. Эрудированнейший был человек, прошу простить за байку не по делу! – лучезарно улыбнулся Нестор Эммануилович в заключение.
– Что вы, что вы, – понеслись со всех сторон протестующие возгласы, – это так интересно!
А усатая дама, на протяжении всего рассказа Нестора Эммануиловича делавшая знаки стенографистке записывать, дабы ни одно великое слово не пропало для потомства, воскликнула:
– Феноменально! Феноменально!
Нестор Эммануилович молча согласился с тем, что рассказ его феноменален, расстегнул байковую куртку, достал из кармана мундштук, вставил в него коротенькую сигарету, прикурил у подбежавшего Ладушкина и сказал:
– В худсовет одной восточной студии ввели знаменитого акына. («Феноменально!» – воскликнула дама.) Он приходил на заседания с домброй и, сопровождая свои выступления игрой на этом замечательном инструменте, пел интересно, но долго. Не будем же ему уподобляться! Поэтому, опоздав на первый вопрос, постараюсь искупить свою вину, кратко и неутомительно высказавшись по вопросу второму. (От неожиданности перехода я похолодел.) Сегодня у нас на второе?.. – улыбнулся Нестор Эммануилович с очаровательным полувопросом и устремил взгляд на редактора. Последовала заминка.
– Мы собирались обсудить сценарий молодого автора… – начал главный редактор.
– …с трепетом ждущего решения своей судьбы, – подхватил Нестор Эммануилович, безошибочно вперяясь ласковой улыбкой в меня.
– Сценарий предназначен для Антона Ионыча, но…
– Неуемный Антон! – покачав головой, молвил Нестор Эммануилович с дружеской теплотой в голосе. – Кстати, запамятовал, как будет называться его новый опус?
Редактор опять замялся и беспомощно поглядел на Олю.
– «Десять часов двенадцать минут», – произнесла Оля в гробовой тишине, и по этой тишине я понял, что назревает что-то ужасное, и оно созрело в следующую секунду.
– Я получил сценарий «Десять часов двенадцать минут» и прочитал его, – сказал Нестор Эммануилович.
То, что Нестор Эммануилович с первого взгляда признал автора во мне, свидетельствовало о том, что он действительно великий человек. Но дальнейшее выходило за всякие рамки реальности…
– Я прочитал сценарий, – продолжал Нестор Эммануилович. – И надо сказать, прочитал не без интереса.
В полной растерянности я глядел на Олю. Оля с недоумением глядела на главного редактора. Тот замыкал круг, глядя на Нестора Эммануиловича с изумлением. Но Нестор Эммануилович не замечал смятения, собою произведенного, и, не спеша выбивая мундштук, говорил:
– …что же привлекает нас в этом, еще не очень ловко скроенном, еще нетвердо ступающем младенческой ногой по терра инкогнита драматургии сочинении? Великие реалии? Их нет. Исключительность фабулы? Нет и нет, как сказал бы Проспер Мериме. Привлекает нас естественность простоты, та истина, которую столь ценил Буало в третьей части своей «Поэтики». О чем, в сущности, сценарий? Не боясь нескромности, которую мне простит молодой автор, смею утверждать, что сценарий биографичен: история первой любви, первые радости и горести человека, познающего чувство, немного игры молодой фантазии…
Украдкой я оглядел лица членов худсовета. Я ожидал увидеть насмешливые взгляды, тайные перемигивания – но большинство, напротив, слушало прилежно, некоторые даже согласно кивали, а стенографистка записывала… Самое же непостижимое заключалось в том, что Нестор Эммануилович, который никак не мог получить и, следовательно, прочитать увезенный сценарий, говорил о нем сущую правду – и говорил почти теми же словами, которыми когда-то пытался сформулировать его существо я! Про «великий эпизод» с самолетом он, правда, ничего не сказал.
Потом Нестор Эммануилович совершил блистательный экскурс в историю автобиографических произведений, предостерег автора от следования отжившей теории ослабленной драматургии, посоветовал работать над диалогом – и в заключение поприветствовал приход в кинематограф способного молодого автора.
Больше желающих выступить не оказалось. Тогда, не веря себе, я увидел, как встал главный редактор и, многозначительно переглянувшись с Олей (Оля кивнула), заключил заседание следующим образом:
– Предлагаю поблагодарить Нестора Эммануиловича за его содержательное выступление и, поскольку оно совпадает с мнением Антона Ионыча, мнением очень существенным, так как это мнение будущего постановщика сценария, сценарий принять.
– Доверившись, так сказать, маэстро! – прибавил Нестор Эммануилович и ласково обратился ко мне: – У кого учились, молодой человек?
– Я… – выкатилось у меня и застряло в горле, но Нестор Эммануилович все понял и кивнул.
– У матери-природы – тем похвальней, – молвил он, поднимаясь из кресла. – Только вот вам мой совет: не доверяйте первому успеху, учитесь у мастеров – и в первую очередь, читайте… («Евтихиана»… – бухнуло в моем воспаленном мозгу.)
– …Михеева. А теперь простите великодушно, – поклонился Нестор Эммануилович собранию, объяснил, что опаздывает на ученый совет в Институте прикладного искусства, и торжественно покинул кабинет.
С уходом великого старца множество любопытных глаз обратилось на меня; сидя с опущенной головой, я этих взглядов не видел, но чувствовал пламенеющими щеками.
«Вот сейчас все и начнется», – подумал я.
Но ничего не началось. Главный редактор поздравил меня, объявил заседание закрытым, попросил задержаться Олю, и все начали подниматься.
Схоронившись от постыдного триумфа, я курил на лестничной площадке, проклинал Олю, которая все не выходила, и прикладывал холодную ладонь к щекам.
– Что случилось? – явившаяся наконец очень веселенькая Оля остановилась, глядя на мои щеки.
– У вас все сценарии так принимают? – отвечал я неожиданно глухим и злобным голосом.
– Если бы все. А вы недовольны?
– Я в восхищении! Я бы вообще давно ушел отсюда!.. если бы помнил, где здесь выход…
– Хорошо, – перестав веселиться, согласилась Оля и, крепко взяв за руку, повела меня – но, как выяснилось, не к выходу, а к ближайшей двери; распахнув ее, она втолкнула меня в комнату и сказала:
– Сядь и успокойся.
Черт возьми, откуда у меня за такой короткий срок появилось необъяснимое доверие к этой решительной женщине? Бунт во мне поутих, и я сел. Комната оказалась рабочим кабинетом Николая Андреевича, о чем я догадался по торчащим из кружки обугленным трубкам.
– Ну, допустим, успокоился, – сказал я. – Но ведь он же не читал сценария! Все это поняли!
– Ну и что? – невозмутимо ответила Оля.
– Как – ну и что?.. Как?..
– Так. Во-первых, поняли не все. Большинство решили, что им просто не хватило экземпляров. Во-вторых, Нестор Эммануилович уже лет тридцать не читает сценариев. За предыдущие тридцать лет он прочел их миллион и знает, что ничего нового не напишут. Скажи – он ошибся?
– В общем… не знаю… нет…
Оля кивнула так, будто не предвидела другого ответа, и в кивке ее была явная гордость за Нестора Эммануиловича, а также вообще за кино, в котором она работает.
– Для нас важно одно: Нестор Эммануилович высказался. И высказался положительно. Это нужно для формальной стороны дела. Для заключения, которое…
– Постойте, погодите, – замотал я головой, осознав наконец-то главное, что заставило пять минут назад пламенеть мои щеки и что теперь противилось убедительным выкладкам Оли. – Я все понял. У вас свои игры. А я?.. А чужому каково играть в этом цирке? Забавный номер под названием «Поручик Киже»! – воскликнул я, волнуясь. – Ведь даже вы не знаете, что я написал! Никто не знает! Я сам не знаю!
Оля слушала, кивая с сочувствием.
– Бедный вы бедный, – проговорила она, но на челе ее одновременно обозначилось какое-то внезапное озарение. – Я вас понимаю. Понимаю, – повторила Оля уже рассеянно, занятая созревающей мыслью. Вынашивая ее, она ходила по комнате, а мне говорила следующее:
– Но и вы должны понять, что дело не в вас. Дело, Саша, в Антоне Ионыче. Если он решил ставить ваш сценарий, он все равно будет его ставить, что бы ни решил худсовет. Потому что Антон Ионыч – классик, а худсоветы – не для таких, как Антон Ионыч… Вот что, – обернулась ко мне Оля, и по заблестевшим ее глазам я понял, что озарение вылилось наконец в решение. – Пойдемте.
– Куда? – вздрогнул я.
– Пойдемте, – приказала Оля твердо. – Есть одна мысль.
Мы снова оказались в предбаннике главного редактора, и Оля, попросив меня подождать минутку, исчезла за дверью. Секретарша печатала на машинке, заглядывая в неряшливо начириканный оригинал. Щеки у меня по-прежнему горели.
«О боги, боги, – думал я, почему-то переходя на высокий стиль. – С каким наслаждением («жандармской кастой», – продолжил не управляемый мозг, но касту я выпихнул, напрягши волю), – с каким наслаждением я выпрыгнул бы сейчас в это вот окошко, на этот вот желтеющий газон, перемахнул бы через этот вон чугунный забор – и помчался бы прочь по тем вон липовым аллеям, как Каштанка из цирка, обратно, в уютное вчера, к каталогам, к Василию Васильевичу, к Савве, который все предсказывал правильно, к Наташе – или в «Оку», куда, конечно, не ходят ни главный редактор, ни Нестор Эммануилович, но где…»
Тут я услышал, что секретарша о чем-то меня спрашивает.
– Ваше имя и отчество? – повторила она, строго глядя поверх очков.
Я ответил – и четырежды стукнули клавиши: А – точка, М – точка. И с последним ударом выглянувшая Оля пригласила меня войти в кабинет.
Состав худсовета успел разойтись, остались только главный редактор, Ладушкин и очкастый режиссер, выглядевший очень невесело. Ладушкин любезно предложил присаживаться поближе. Главный редактор, разглядывая меня с дружеской откровенностью, извинился за инцидент с Нестором Эммануиловичем, который, впрочем, по его мнению, был скорее забавным, чем обидным. Потом все, кроме режиссера, немного посмеялись – и замолчали, из чего я заключил, что позвали меня вовсе не за тем, чтобы извиниться за недоразумение.
– Тут такая мысль созрела, – сказал редактор, перекладывая на столе карандаши.
«Не у тебя она созрела», – сразу понял я и скосился на Олю. Но Оля, сидя в уголке, сохраняла индифферентный вид.
– Вы ведь видели «Белые снега»? – спросил Ладушкин и вздохнул, следом за ним вздохнул главный редактор.
– Наш автор, – сказал он. – Как бы это… ну, словом, вы и автора нашего видели.
– Больной человек, – покачав головой, скорбно вставил Ладушкин.
– Сумасшедший, – с ненавистью заметил режиссер.
– Словом, не могли бы вы нам помочь? – ясными глазами глянул на меня редактор.
– Я?..
– А почему нет? – весело вскочил и забегал по кабинету Ладушкин. – Мы вам заплатим, работа ерундовая, кое-какие поправки, ну диалог, режиссер у нас парень хороший, кстати, познакомьтесь – зовут Толя. – И, потрепав Толю за плечо, прибавил: – тоже первая работа, кому же друг друга выручать, как не дебютанту дебютанта, договорились, да?
Я открыл рот, чтобы сказать первое свое решительное «нет», – но Оля ответила за меня из своего угла:
– Договорились.
7И вот я стою под дождем на остановке возле проходной студии, жду троллейбуса, а троллейбуса все нет, и дождь все сильнее, и жизнь моя раскололась, раскололась на мелкие кусочки, из которых не сложить снова того человека, каким был я всего-навсего неделю назад.





